bannerbannerbanner
«Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма

Ирина Паперно
«Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма

«Голод и полная отмена цивилизации»

Блокадные записки – это дневник, или «ретроспективный дневник», подобный полевому дневнику этнографа, написанный с позиции участника-наблюдателя, занятого и описанием особого блокадного быта, и теоретическим обобщением опыта28.

Фрейденберг описывает пути добывания, принципы деления, способы приготовления и акты поглощения пищи – «процесс еды» (XIV: 89, 45). Она подробно описывает «структуру» хлеба и экскрементов:

Хлеб был так ужасен, что выходил в испражнениях непереваренными крупинками, как крупная манная, и целыми кучками той самой структуры, которая у него была до пищеваренья, с соломой, отсевами, месивом, – словно это был хлеб, но не экскременты (XII-bis: 29, 81).

Это обыденные процессы и предметы, обычно тривиальные, не подлежащие описанию, сейчас же не только драматические, но и исполненные культурного и политического значения.

Фрейденберг пользуется такими антропологическими категориями, как сырое и вареное:

Голод прививал новшество: люди не только ели, что угодно, но привыкали к сырому, не вареному. Ели всякие травы, от которых женщины ходили, словно беременные, с большими животами; худые, со вздутым животом, они напоминали (и я в том числе) негритянок (XVIII: 139, 12).

Она уподобляет жителей блокадного города членам туземного племени где-нибудь в Африке или Океании. «И я в том числе» – Фрейденберг здесь не просто участник-наблюдатель, она находится в положении «туземного антрополога» или «автоэтнографа»29.

В этом ключе она описывает, как вечером у печки молилась богу огня:

О, бог огня, всесильный бог, ты, которому молилось все первобытное человечество! И я невольно служила и молилась тебе по вечерам, окоченелая и голодная, и повторяла в душе: «да, всесильный, всемогущий, великий» (XIV: 99, 81).

Она представляет ситуацию жителей города как регрессию к стадии примитивного общества: «Голод и полная отмена цивилизации» (XVII: 134, 45)30. Это общество того типа, который является предметом изучения этнографов или антропологов ее времени.

Как многие блокадные документы, записки Фрейденберг фиксируют крушение городской цивилизации, от транспорта, телефона и средств массовой информации до водопровода и канализации (XII-bis: 31, 85).

Ей приходит в голову, что жители оказались в положении человека, «отданного во власть природы»:

Мы не были защищены всем тем, что выработала многовековая цивилизация. У нас не было ни домов, ни жилищ, ни топлива и теплых вещей, ни воды и уборной, ни отлива для нечистот, ни еды, ни света, ни защиты законов (XV: 111, 13).

Возвращаясь к этой теме, она добавляет, что дело не только в отмене цивилизации, усложнявшей быт, и не только в возвращении в природу, дело было и в применении насилия со стороны государства, оснащенного культурными институтами и передовой техникой:

Целый день уходил на преодоленье несчастных бытовых препятствий, о которых человеческая цивилизация давно забыла; они усугублялись тем, что разыгрывались не среди природы, а посредством сложной машины государственного насилия и сложнейших выкрутасов самой передовой техники, направленной на уничтожение и мучительство людей. Ни Робинзон, ни палеазиат [sic!] не знали налогов, карточек, аэропланов и снарядов; они убили бы Попкова, спекулянта или нашу управхозиху (XV: 113, 17).

Фрейденберг последовательно оценивает происходящее не только в антропологической, но и в политической перспективе. Именно в политической перспективе она описывает функционирование культурных институтов: систему распределения продовольствия, работу домового управления, динамику хлебной очереди, новые преступления (кражи хлебных карточек, каннибализм), новые формы обмена и дарения (еда и топливо, получаемые от друзей, членов семьи, студентов), динамику семейных отношений (отношения, возникающие в ситуации ограниченных ресурсов, взаимной зависимости и крайней скученности) и изменившуюся структуру тела.

Как автоэтнограф Фрейденберг описывает и свое тело. Ее наблюдения исполнены ужаса; при этом она пользуется специальной терминологией («структура моего тела»):

Боже мой, какая я была исхудалая, страшная. Бедер не было, грудь вошла внутрь. Никогда я не думала, что смогу иметь такой вид. Я полагала, что у исхудалой женщины грудь худеет, отвисает, становится дряблой; но я не подозревала, что она совершенно исчезает и улетучивается, как спирт. Я, полногрудая с малых лет, оказалась кастрированной, словно это не структура моего тела (XIII: 52, 67–68).

Говоря о «кастрации», то есть потере половых признаков (и думая при этом и о возможной встрече с возлюбленным), она обвиняет власть Гитлера и Сталина (или его представителей):

Я боялась, что через 3 года, при возможной встрече с Б. (этой загнанной вглубь надеждой я все-таки жила), что я постарею через 3 года. Боже, я была старухой уже через 3 месяца! Одна зима с Гитлером-Попковым, – и уже конец женщине! (XIII: 52, 68)

(Напомним, что Петр Сергеевич Попков был главой Ленинградской городской администрации, ответственной и за снабжение города и распределение продуктов.)

От наблюдений над собственным телом она переходит к обобщению, касающемуся структуры тела всех блокадных женщин как нового антропологического типа:

И такими были мы все. Женщины без бедер, без грудей, без живота, женщины с мужской структурой. <…> Измененная структура костей лица, черепа, лба производила сильное впечатление. Как страшно, когда на глазах меняется физическая природа человека, не тело, а скелет! Это самое страшное, что когда-либо приходилось видеть. <…> В эту зиму женщины и мужчины потеряли свои природные особенности. Дети почти не рождались. Я не видела ни одной беременной женщины (XIII: 52, 68–69).

Перспектива автоэтнографа позволяет ей описывать не только страшное, но и отвратительное: «Изменились некоторые функции и свойства органов. У большинства был катастрофически слаб мочевой пузырь; у нас с мамой он не работал по 15-ти часов и дольше» (XIII: 52, 69).

Фрейденберг уделяет огромное внимание теме, которую другие авторы блокадных заметок избегали, – экскрементам. Она описывает физиологическое состояние блокадного человека:

Начиная с конца января весь город поголовно проходил через голодные поносы, гемоколиты и дизентерию. Не было человека и семьи, не было квартиры без острого поноса, иногда доходившего до 19–20 раз в сутки (XIII: 34, 3).

Описывает состояние квартиры, дома и городских пространств в ситуации, когда плохо работала канализация: «Двор, пол, улица, снег, площадь – все было залито желтой вонючей жижей» (XII-bis: 31, 86). Описывает положение в собственном доме – в технических деталях, с цифрами:

Коммунальная квартира заливала нас сверху испражнениями. Я выносила по 7 ведер в день нечистот, да еще поджидала, чтоб экскременты были горячими, свежими, иначе они замерзали бы через 10–15 минут и создали бы безвыходное положение (XII‐bis: 31, 86).

 

Тема дефекации играет центральную роль в детальном описании попытки эвакуироваться с матерью из Ленинграда в июле 1942 года в эшелоне, сформированном из преподавателей университета (XIV: 77–78, 12–21). Поезд надолго застрял на путях вблизи города. Фрейденберг описывает мучительные чувства (стыд, неловкость, злобу), испытанные в ситуации, когда коллеги по университету вынуждены были испражняться практически на виду друг у друга. Это сыграло едва ли не главную роль в ее решении вернуться домой. С характерной для нее беспощадностью Фрейденберг описывает, как по возвращении она потеряла контроль над своим телом на пороге квартиры: «Горячая жидкость потоком вырывается и заливает мои ноги, мое платье» (XIV: 78, 18).

«Глотать и испражняться он вынужден был по принуждению…»

Фрейденберг занимают механизмы власти, большой и малой. Особое внимание она уделяет системе привилегий в распределении питания: «Были различной категории люди, различной категории пайки. Их выносили замаскированно. Рассказывать о них не позволялось» (XIII: 37, 15). От этого наблюдения она переходит к политическому анализу, формулируя далеко идущие выводы о воздействии власти на физиологическую жизнь человека:

И самое ужасное было то, что человек не мог сам для себя добывать средства пропитания. <…> Глотать и испражняться он вынужден был по принуждению, в той мере, в какой это находила нужным победившая его кучка таких же людей, но свободных и в выборе еды для себя и в средствах насилия над другими, одинаковыми с ними людьми.

И потому одни умирали с синими губами, исходя поносами, а другие носили на спине рюкзаки и бодрым шагом несли домой жиры, белки и углеводы (XIII: 37, 15).

Базовые физиологические процессы, «глотать и испражняться», рассматриваются здесь как объект насилия со стороны государственных установлений, действующих в пользу привилегированных, а последствия описаны в биологических терминах («несли <…> жиры, белки и углеводы»).

Современный исследователь назвал бы такой подход биополитическим.

Большое внимание уделяется месту отдельного человека в системе и иерархии власти. Описывая административные процедуры, задействованные в распределении питания (шаг за шагом, инстанцию за инстанцией, с пересказом разговоров и выписками из документов), Фрейденберг старается определить место каждого на шкале власти – от Сталина и Попкова, ректора Ленинградского университета и декана филологического факультета до секретарш официальных лиц и продавцов продуктовых магазинов, управхоза дома и дворничихи.

С пристальным вниманием и сильным раздражением Фрейденберг описывает и положение человека, добивающегося покровительства власти. Она пишет о «чинопочитании» и «чиноподхалимстве» (XII-bis: 13, 34) среди своих коллег по факультету, которых кормили «знакомства и блат» (XII-bis: 17, 45), тех, кто претендовал и в это время на «почести и привилегии» (XII-bis: 18, 46). Она называет имена и приводит детали: один «съедал в столовой Академии по четыре супа», другой «по девять» (XII-bis: 21, 54). Третий (И. М. Тронский), использовав «тяжелый социальный момент», защитил докторскую диссертацию на основе популярного учебника, получив при этом спецпаек и место в «профессорском эшелоне» эвакуированных, что было «недостойно», «позорно» (XII-bis: 22, 56)31.

«Зависимость, голод – и непосильное обязательство по гроб!»

Динамика власти отслеживается и в отношениях между членами семьи, друзьями, преподавателем и студентом (учителем и учеником).

Фрейденберг подробно анализирует новую форму зависимости, которая возникла в условиях голода и неравенства: получение спасительных даров – хлеба и топлива – от других. Это было мучительно тягостным.

Бывшая любовница брата, пропавшего во время Большого террора, после долгого перерыва возобновила отношения с семьей: «Ей представлялся случай связать нас по рукам и ногам собственными услугами. Пошли трудные морально и физически дни. Антонина убивала нас, через день принося нам хлеб…» Фрейденберг обобщает: «Зависимость, голод – и непосильное обязательство по гроб!» (XIII: 43, 33, 34) Остается неясным, сознавала ли это Фрейденберг, но ее фразеология («убивала <…> принося хлеб») указывает на трагическую парадоксальность этой ситуации.

На протяжении многих месяцев развивается в записках другой такой сюжет – вокруг студентки («бесцветная студентка, ниже среднего») по имени Нина (не будем называть ее фамилии). Мобилизованная для работы в госпитале, Нина («комсомолка») получала военный паек. Встретив своего преподавателя случайно на улице (летом 1942 года), она была поражена произошедшей в ней перемене и стала великодушно «забрасывать» небольшие посылки с продуктами (XIV: 78, 20). Фрейденберг мучительно переживала, но принимала такие подношения. «Тяжелый подвиг благотворенья она совершала наивно и с ясным чистым сердцем, не понимая, как он труден и как трудны мы с мамой…» (они страдали «ожогами гордости») (XV: 107, 2). В один страшный день (в январе 1943 года) Фрейденберг и ее мать буквально доходили без хлеба и воды; плача, она молилась ночью, взывая «к милосердию не людей, но жизни», а на следующий день «явилась Нина с хлебом, маслом, кильками, сахаром <…> с доброй своей, загадочной душой» (XVII: 127, 13). Но вот Нина перестала ходить.

То, что я принимала за высоту сердечного чувства, теперь рисовалось мне как преходящее поверхностное увлеченье. Ей было интересно, ново и приятно ломать меня и заставлять соглашаться на дележ ее военного пайка. Она меня сломала, завоевала. Теперь интерес был погашен….

Фрейденберг стало казаться, что побуждения Нины сводились к одной только воле к власти. Когда «резвящаяся Нина» явилась вновь, с дарами из своего пайка, Фрейденберг была до того расстроена, что не могла переносить ее присутствия (XVIII: 155, 82). Но вот настала новая, большая беда (болезнь матери зимой 1944 года), и Фрейденберг подумала: «Помочь мне могла одна Нина…» Она обещала заходить, взялась принести медикаменты и снова исчезла: «моя душа, наконец, отшатнулась от нее, уже не могла никогда ни забыть, ни простить ей» (XIX: 164, 75). А как же то, что она называла непосильным обязательством по гроб? Нина упомянута и в послевоенных записках: когда она вернулась на классическое отделение, Фрейденберг пошла на многое, чтобы помочь нерадивой студентке, «моему вечному кредитору», закончить университет, хотя и понимала, что по академическим успехам та не заслуживала диплома; она не могла забыть, что значили блокадные дары хлеба для «бедной голодной матери» (XXIV: 56, 53).

Еще большую драму составляют отношения матери и дочери с Еленой Лившиц, другом семьи на протяжении многих лет. И в этом случае «…было тягостно от нее брать». «Настойчиво, назойливо, ни с чем и ни с кем не считаясь, она навязывала свои услуги и жертвы, полные раболепия и отречения от себя…» (XV: 110, 9) Возникали ситуации, когда Лившиц буквально изгоняли из дома. В другие моменты Фрейденберг пишет, что «Лившиц имела много хороших черт» (XV: 115, 25). Во время болезни матери Фрейденберг позвала ее: «Я написала Лившиц хорошее письмо, и она пришла». «Все мелкое было мною забыто». (Кажется, что обиды были забыты и Лившиц, которая вновь бралась «во всем помочь».) «Человек сложен, многообразен, думала я…» – обобщает Фрейденберг (XIX: 171, 89). После войны, когда ее отношения с Лившиц опять обострились, Фрейденберг записала: «Романы и драмы бывают не в одной любви. Они и в дружбе, и в мысли» (XXVIII, 89–90).

Однажды она сделала запись о своем понимании того, как ложны и поношения, и восхваления людей, к которым она была склонна: «Характеристики человека обычно лживы. Только одно искусство может человека охарактеризовать. <…> Говорю ли я о маме, о Тамаре, о Раисе, о Лившиц – я везде вру, поношу или восхваляю» (XVI: 119, 8).

Центральная тема блокадных записок Фрейденберг – это драма в семье, отношения с матерью, с которой она делилась своим привилегированным пайком первой категории. И в семейной сфере она отслеживает работу власти – диалектику доминирования и подчинения в условиях государственного распределения ограниченных ресурсов и насильственной совместности. (Об отношениях с матерью пойдет речь ниже.)

«Советская Тиамат»

На протяжении всех хроники Фрейденберг пользуется не только категориями антропологического и политического анализа, но и мифологическими понятиями. Так, под ее пером город последовательно предстает как царство мертвых или преисподняя. Декан филологического факультета, который имел влияние на получение привилегированного статуса в системе распределения, «очутился в роли Плутона»: одних спасал, «хлопотал о них», с другими «сводил счеты» (XII‐bis: 30, 80). А в одном примечательном эпизоде, к которому мы сейчас обратимся, Фрейденберг описывает очередные неполадки канализации, заливавшей квартиру экскрементами, как вторжение хтонических сил из подземного мира.

15‐го февраля [1943 года] артиллерийский обстрел длился 12 часов. Даже в постели, под многими одеялами, я слышала резкий свист пролетавших над нашим домом снарядов. Через 4 дня было еще тяжелей. К голоду и маминому «бытовому психозу» присоединилось бедствие нового порядка. Казалось, я уже прошла через все беды заливавших сверху потолков, переливавшихся раковин, выпиравших уборных. Но нет, не все было испытано. Когда-то страданье заключалось в том, чтоб выпить до дна чашу: так древний человек метафоризировал несчастье. В советском быту метафорой беды была пролитая чаша… (XV: 115, 25–26)

Фрейденберг обнажает здесь свои методы и приемы: как «древний человек», она символически осмысляет, или «метафоризирует», переживаемые несчастья, создавая на материале блокадного опыта новую метафору для советского быта: пролитая чаша экскрементов.

Метафорическое и мифологическое осмысление бедствия соседствует с этнографически точным описанием ситуации, с цифрами и хозяйственными терминами:

Я услышала в коридоре мгновенное бульканье труб, и это наполнило меня непередаваемым ужасом. Заглянула в уборную – сосуд снова наполнен до краев дрянью, но инстинкт подсказал, что дело уже не только в этом. Открываю, с замиранием сердца, ванную и вижу: ванна до самых бортов полна черной вонючей жидкости, затянутой сверху ледяным салом. Это страшное зрелище ни с чем несравнимо. Оно ужасней, чем воздушные бомбардировки и обстрелы из тяжелой артиллерии. Что-то жуткое, почти мистическое, в напоре снизу, а не сверху, при закрытом чопе (пробка). Страшно, гибельно, угрозой смотрит огромное вместилище с черной, грязной водой. Она бесконечна и необузданна, эта снизу прущая стихия напора и жидкости, эта советская Тиамат, первозданный хаос и грязь. Я с трудом выносила и поднимала свои ежедневные несколько грязных ведер. Но могла ли я вычерпать и вынести 30–50 ведер нашей громадной ванны. Ее черное, страшное содержимое смотрело на меня своими бездонными глазами; это наполнение до самых бортов вселяло ужас и ощущенье еще никогда не испытанного бедствия. Еще миг – и нас, наш дом, наши комнаты зальет эта вонючая черная жидкость, и она будет снизу подниматься и выпирать, и будет разливаться, и это будет потоп снизу, из неведомой и необузданной, не подвластной взору пучины. А я одна, и слаба, и уже вечер, а на дворе зима. Бежать? Куда? К кому? Как оставить тут беспомощную старуху? (XV: 115, 26)

В этом поразительном описании этнографическая точность бытовой ситуации, вплоть до факта, что пробка ванной была закрыта, до сантехнического термина для пробки («чоп») и подсчета количества ведер, сочетается с символическим осмыслением – в мифологических категориях.

Фрейденберг использовала здесь образ из вавилонского эпоса «Энума Элиш» – пучина Тиамат, хтоническое существо, воплощающее стихию мирового хаоса32.

 

Как «древний человек», она видит обратный ход канализации как вторжение в ее дом первобытного хаоса, поднимающегося из преисподней.

Она создает не только новую метафору беды, основанную на советском быте (пролитая чаша экскрементов), но и новый, политический миф: советская Тиамат. Исследователи мифа связывали Тиамат с Левиафаном33. Есть все основания считать новый миф, созданный Фрейденберг, – «советская Тиамат» – вариантом мифа о государстве-Левиафане.

Фрейденберг описала это несчастье, которое случилась 15 февраля 1943 года, лишь весной, в апреле. В холодные зимние месяцы она почти ничего не писала: «Вот я пишу в апреле, а ванна так же полна, черна и страшна» (XV: 116, 27). В своей записи она отмечает, что страшная масса жидких экскрементов все еще наполняет ванну до краев. Переходя от мифологической перспективы к политической, она интерпретирует условия блокадной жизни – жизни города и человека – как созданные тираническим режимом и приравнивает блокадный быт к тюремному укладу. Рассматривая это событие ретроспективно, она анализирует изменения в своем теле и психике:

Осадное положение, созданное тиранией, держало город, меня, мое тело и психику, в особом ультра-тюремном укладе. Я уже привыкла считаться только с краями наполненной ванны и смотреть исключительно на ее борта. Не поднялся ли уровень? Перельется сегодня или нет? – Больше ничего меня не интересовало <…> Причина явлений и устранение бедствий – это отошло, как химера. Только борт! Только семантика того тонкого верхнего края, который служит границей жизни и смерти, символом, отображающим мой сегодняшний день (XV: 115, 28).

Занятая самонаблюдением, она понимает, что больше не думает о мире в категориях причинности и не занимается практическим решением проблемы: выступая с позиции туземца («древнего человека»), она воспринимает положение в ванной комнате как вторжение сил хаоса из преисподней. Одновременно, с позиции антрополога, она рассуждает о «семантике» и «символе».

Бронислав Малиновский писал в книге «Миф в примитивной психологии»: «Миф, в том виде, в каком он существует в общине дикарей, то есть в своей живой примитивной форме, является не просто пересказываемой историей, а переживаемой реальностью»34. Сходным образом понимает «первобытное мировоззрение» Фрейденберг в своей «Поэтике сюжета и жанра» (1936), когда она рассуждает о мифологической метафоризации жизненных процессов в образах еды или рождения и смерти, о персонификации сил природы в образах подземных и надземных богов. Она пишет о метафорической интерпретации действительности; о метафорах, укорененных в предметном, чувственном восприятии мира и в повседневном быте – в теле, в акте еды, в акте смерти, в биологических фактах. Она пишет о метафорах как конкретных образах, соотнесенных с опытом, засвидетельствованным этнографией. Для Фрейденберг как ученого, исследователя мифа (как и для Малиновского – полевого этнографа примитивных сообществ), мифологические метафоры – это не тропы, подобные тем, которые встречаются в современных романах, – это форма реального человеческого опыта35. В записках о блокаде Фрейденберг не только исходит из такого понимания мифа в своем анализе блокадного общества: она приписывает мифологическое мироощущение (без причин и следствий – только образы, в их чувственной конкретности) самой себе. Она обобщает и мифологизирует явления жизни.

28Бронислав Малиновский определил позицию этнографа как выступающего в двойной роли участника и наблюдателя (participant observer). С особой остротой парадоксы этой позиции проявились в личном дневнике («Дневнике в строгом смысле слова»), который Малиновский вел в Новой Гвинее и на островах Тробриан во время Первой мировой войны, описывая свои наблюдения над туземцами, психологические и телесные реакции на пребывание в их среде и размышления над процессом наблюдения. (Опубликованный в 1967 году, через много лет после смерти автора, дневник Малиновского шокировал многих тем, как дурно он писал о туземцах и в каких непривлекательных подробностях писал о себе.) Малиновский назвал этот документ «ретроспективный дневник»: это «история» событий (то есть ретроспективное повествование), которые были полностью доступны наблюдателю. При этом он признавал, что и в полевом дневнике мы едва ли можем говорить об объективных фактах: «теория создает факты». «История – это наблюдение за фактами в соответствии с определенной теорией; приложение этой теории к фактам, которые рождает время» (Malinowski В. Diary in the Strict Sense of the Term. With a new introduction by Raymond Firth. Stanford: Stanford University Press, 1989. P. 114).
29Понятия «туземный антрополог» (native anthropologist) и «автоэтнограф» (autoethnographer), то есть этнограф, занятый рефлексией над собственным обществом и самим собой, вошли в научный обиход в 1980‐е годы, дополняя представления о динамике participant observation, введенные Малиновским.
30О том, что «[п]ри распаде системы ценностей происходит вторичное одичание культурного человека», писала в своих блокадных записках и Лидия Гинзбург: «При развале быта у него появляются пещерные замашки, пещерное отношение к огню, к пище, к одежде» (Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство – СПб, 2002. С. 727). На это указано в: Сандомирская И. Блокада в слове… С. 256.
31С Тронским, коллегой-классиком, связаны сильные эмоции. Когда университет был эвакуирован в Саратов, куда Фрейденберг не поехала, Тронский стал вместо нее заведовать кафедрой. «Во сне я часто вижу Тронского. Это, видно, моя подсознательная боль. Сегодня ночью я снова была у него в Саратове, и он принял меня с олимпийской любезностью, как заведующий кафедрой – своего старого служаку» (XVII: 132, 29).
32Сюжет этого мифа использовала в качестве символа советской жизни и современница Фрейденберг – Анна Ахматова. В 1942 году, эвакуированная из блокадного Ленинграда в Ташкент, она начала работать над трагедией о войне и терроре под названием «Энума Элиш». Муж Ахматовой, востоковед Владимир Казимирович Шилейко, перевел поэму на русский язык в 1919–1920 годах, во время другой страшной зимы в осажденном Петрограде.
33О том, что в Левиафане историки мифологии пытались распознать Тиамат, божество из вавилонской легенды о древнем потопе, писал Карл Шмитт (Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса / Пер. с нем. Д. В. Кузницына. СПб.: Владимир Даль, 2006. С. 107).
34Malinowski B. Myth in Primitive Psychology. London: K. Paul, Trench, Trubner & Co., 1926. P. 21. Использован русский перевод А. П. Хомик (1997), версия в Cети: http://www.gumer.info/bogoslovBuks/Relig/malin/06.php. Книга Малиновского «Myth in Primitive Psychology» фигурирует в библиографии «Поэтики сюжета и жанра» Фрейденберг (1936).
35О понимании мифологической метафоры в работах Фрейденберг неоднократно писали исследователи. См. обобщающую работу: Martin R. F. Against Ornament: O. M. Freidenberg’s Concept of Metaphor in Ancient and Modern Contexts // Persistent Forms: Explorations in Historical Poetics / Ed. I. Kliger and B. Maslov. New York: Fordham University Press, 2016. P. 274–313. Согласно исследователям, среди предшественников ее понимания мифа и мифологических метафор – Люсьен Леви-Брюль, Герман Узенер, Эрнст Кассирер и ее современник, соратник и друг И. Г. Франк-Каменецкий.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru