© И. В. Одоевцева (наследник), 2024
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Азбука®
Сергею Алексеевичу
Попову-Одоевцеву
Мы прочли о смерти его.
Плакали громко другие.
Не сказала я ничего,
И глаза мои были сухие.
А ночью пришел он во сне
Из гроба и мира иного ко мне,
В черном старом своем пиджаке,
С белой книгой в тонкой руке,
И сказал мне: «Плакать не надо,
Хорошо, что не плакали вы.
В синем раю такая прохлада,
И воздух тихий такой,
И деревья шумят надо мной,
Как деревья Летнего сада…»
1921
Корнею Чуковскому
Неправо о стекле те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов.
Ломоносов
Солдат пришел к себе домой,
Считает барыши.
«Ну, будем сыты мы с тобой,
И мы, и малыши.
Семь тысяч! Целый капитал!
Мне здорово везло —
Сегодня в соль я подмешал
Толченое стекло».
Жена вскричала: «Боже мой!
Убийца ты и зверь!
Ведь это хуже, чем разбой, —
Они помрут теперь».
Солдат в ответ: «Мы все помрем,
Я зла им не хочу.
Сходи-ка в церковь вечерком,
Поставь за них свечу».
Поел и в чайную пошел,
Что прежде звали «Рай».
О коммунизме речь повел
И пил советский чай.
Прошло три дня, и стал солдат
Невесел и молчит.
Уж капиталу он не рад,
Барыш не веселит.
А в полночь сделалось черно
Солдатское жилье.
Стучало крыльями в окно,
Слетаясь, воронье.
По крыше скачут и кричат,
Проснулась детвора,
Жена вздыхала. Лишь солдат
Спал крепко до утра.
В то утро встал он позже всех,
Был сумрачен и зол.
Жена, замаливая грех,
Стучала лбом о пол.
«Ты б на денек, – сказал он ей, —
Поехала в село.
Мне надоело – сто чертей —
Проклятое стекло!»
Жена уехала, а он
К окну с цигаркой сел.
Вдруг слышит похоронный звон —
Затрясся, побледнел.
Семь кляч влачат по мостовой
Дощатых семь гробов.
В окно несется бабий вой
И говор мужиков:
«Кого хоронишь, Константин?»
«Да Глашу вот, сестру.
В четверг вернулась с имянин
И померла к утру.
У Никанора помер тесть,
Клим помер и Фома,
А что такая за болесть,
Не приложу ума».
Настала ночь. Взошла луна.
Солдат ложится спать.
Как гроб, тверда и холодна
Двуспальная кровать.
И вдруг… Иль это только сон?
Вошел вороний поп.
За ним огромных семь ворон
Внесли стеклянный гроб,
Вошли и встали по углам.
Сгустилась сразу мгла.
«Брысь, нечисть! В жизни не продам
Проклятого стекла!»
Но поздно. Замер стон у губ,
Семь раз прокаркал поп,
И семь ворон подняли труп
И положили в гроб,
И отнесли его в овраг,
И бросили туда,
В гнилую топь, в зловонный мрак —
До Страшного суда.
1919
Всегда всему я здесь была чужою —
Уж вечность без меня жила земля,
Народы гибли, и цвели поля,
Построили и разорили Трою.
И жизнь мою мне не за что любить.
Но мне милы ребяческие бредни —
О, если б можно было вечно жить,
Родиться первой, умереть последней:
Сродниться с этим миром навсегда
И вместе с ним исчезнуть без следа!
Дрожит и стынет
В твоей руке моя рука.
Со мной отныне
Твоя тоска.
– О Мери! Мери!
– Прощай, прощай, любимый мой!
Открою двери,
Уйду домой.
В вечернем свете
Левкои на твоем окне
И губы эти
Не видеть мне.
И не услышу
Над изголовьем голос твой,
Когда на крышу
Слетит покой.
– О Мери! Мери!
– Любимый мой, прощай, прощай!
Несчастным двери
Откроет рай.
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Подъезжает извозчик каждый день,
Чтоб везти комиссара в комиссариат —
Комиссару ходить лень.
Извозчик уснул. Извозчик ждет.
И лошадь спит и жует.
И оба ждут. И оба спят —
Пора комиссару в комиссариат!
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он —
Уже не молод. Еще не стар.
На лице отвага. В глазах пожар —
Вот каков собой комиссар.
Он извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок!
Извозчик дернет вожжой,
Извозчик крикнет: «Ну!»
Лошадь ногу поднимет одну,
Поставит на землю опять,
Пролетка покатится вспять,
Извозчик щелкнет кнутом,
И двинутся в путь с трудом.
В пять часов извозчик едет домой,
Лошадь трусит усталой рысцой.
Сейчас он в чайной чайку попьет,
Лошадь сенца пока пожует.
На дверях чайной засов
И надпись: «Закрыто по случаю дров».
Извозчик вздохнул: «Ишь, чертов стул!»
Почесал затылок и снова вздохнул.
Лошадь снова трусит усталой рысцой,
Голодный извозчик едет домой.
Наутро подъехал он в пасмурный день
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Чтоб везти комиссара в комиссариат —
Комиссару ходить лень.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он —
Извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок!
Но извозчик не дернул вожжой,
Не дернула лошадь ногой,
Не крикнул извозчик: «Ну!»,
Не подняла лошадь ногу одну,
Не щелкнул извозчик кнутом,
Не двинулись в путь с трудом.
Комиссар вскричал: «Что за черт!
Лошадь мертва, извозчик мертв!
На площадь Урицкого, пять,
Теперь мне пешком придется бежать».
Небесной дорогой голубой
Идет извозчик и лошадь ведет с собой.
Подходят они к райским вратам:
«Апостол Петр! Отворите нам!»
Раздался голос святого Петра:
«А много вы сделали в жизни добра?»
«Мы возили в комиссариат
Каждый день комиссара туда и назад,
Голодали мы тысячу триста семь дней —
Сжальтесь над лошадью бедной моей!
Тепло и сытно у вас в раю,
Впустите меня и лошадь мою!»
Апостол Петр отпер дверь,
На лошадь взглянул: «Ишь, тощий зверь!
Ну, так и быть – полезай!»
И вошли они в Божий рай.
1921
Ты заснул тревожным сном.
Вьется белый голубь под твоим окном,
И шумит ветвистый кипарис зеленый
В легкой тишине.
Мой печальный, навсегда влюбленный,
Ты с другой во сне.
Ночь, мороз и колкий снег.
По Неве замерзшей узких санок бег;
С нею мчишься ты, с бледною и злою,
К морю всё скорей.
Но не бойся, милый, я с тобою
В комнате твоей.
За старой сосной зеленела скамья,
Дорожки вели неизвестно куда,
И детьми мы были – ты да я
У голубого пруда.
Ты тихо сказал: «Там за камнем – дракон
С тремя головами, зеленый и злой.
К обеду съедает девочку он,
Но ты не бойся, ведь я с тобой».
– Нет, там не дракон, там добрый медведь.
У него медвежата и липовый мед,
Он умеет плясать и любит реветь,
С утра он нас в гости ждет.
Я проснулась. Белое утро зимы,
Белый, торжественный Петроград.
И это сон, что дети мы,
И сном оказался драконий сад.
И я рада, что храброго мальчика нет,
И не нужен мне добрый медведь.
Чего мне желать? О чем мне жалеть,
Если ты меня любишь и ты – поэт?
Октябрь 1921
…Остроконечные чернеют в небе крыши,
Все спит кругом.
Бегу опасливее серой мыши,
Вот наконец твой дом.
Я вбила гвоздь в твои ворота
В полночный час.
Дрожу. Страшна моя работа.
Фонарь погас.
Из дома вышел ты усталою п оходкой
И подошел ко мне.
Я притворилась девочкою кроткой,
Припав к стене.
Ты на меня взглянул, как будто я – прохожий,
И вдруг узнал меня,
Сказал: – Нехорошо людей во сне тревожить,
Вам разве мало дня?
1919
Возле церковной ограды дом,
Живет в нем веселый могильщик Том
С женой своей Нэнси и черным котом.
Если звонят колокола —
Новая к Богу душа отошла.
Роет могилу веселый Том —
Мертвому строит уютный дом.
Кончив работу, идет он домой,
Очень довольный своей судьбой —
Могильное любит он ремесло.
Быстро проходят зимние дни,
Вот уже вечер, и солнце зашло.
В сумерках зимних мелькнули огни,
Словно сверканье церковных свечей.
Том прошептал: «Господи, сохрани», —
И меж могил зашагал скорей.
Кто-то зовет его: «Том! Эй, Том!»
В страхе он огляделся кругом —
На свежей могиле уселись в ряд
Девять котов, и глаза их горят.
Том закричал: «Кто меня зовет?»
«Я», – отвечает тигровый кот.
Шляпу могильщик снимает свою —
Никогда не мешает вежливым быть:
«Чем, сэр, могу я вам служить?»
«Скажите Роберту Пентегью,
Что Молли Грей умерла!
Не бойтесь – вам мы не желаем зла!»
И с громким мяуканьем девять котов
Исчезли между могильных крестов.
Нэнси пряжу прядет и мужа ждет,
Сонно в углу мурлычет кот.
Том, вбегая, кричит жене:
«Нэнси, Нэнси, что делать мне?
Роберту Пентегью я должен сказать,
Что Молли Грей кончила жизнь свою.
Но кто такой Роберт Пентегью
И где мне его отыскать?»
Тут выскочил черный кот из угла
И закричал: «Молли Грей умерла?
Прощайте! Пусть Бог вам счастье пошлет!»
И прыгнул – в камин горящий – кот.
Динь-дон! Динь-динь-дон!
Похоронный утром разнесся звон.
Девять юношей в черных плащах
Белый гроб несут на плечах.
«Кого хоронят?» – Том спросил
У Сэма, уборщика могил.
«Никто не слыхал здесь прежде о ней,
Зовется она Молли Грей,
И юношей этих не знаю совсем», —
Ответил Тому уборщик Сэм
И плюнул с досады. А Том молчал.
О котах он ни слова не сказал.
Я слышала в детстве много раз
Фантастический этот рассказ,
И пленил он навеки душу мою —
Ведь я тоже Роберт Пентегью —
Прожила я так много кошачьих дней.
Когда же умрет моя Молли Грей?
1920
Облаками, как пушистой шалью,
Зябкая укуталась луна.
Эта осень началась печалью,
И печалью кончится она.
Осень – это время расставанья,
Но никто не скажет мне: – Прости!
Говорят чужие: – До свиданья! —
И еще: – Счастливого пути!
Только как счастливый путь найти?
1923
Январская луна. Огромный снежный сад.
Неслышно мчатся сани.
И слово каждое, и каждый новый взгляд
Тревожней и желанней.
Как облака плывут! Как тихо под луной!
Как грустно, дорогая!
Вот этот снег, и ночь, и ветер над Невой
Я вспомню, умирая.
Он сказал: – Прощайте, дорогая!
Я, должно быть, больше не приду. —
По аллее я пошла, не зная
В Летнем я саду или аду.
Тихо. Пусто. Заперты ворота.
Но зачем теперь идти домой?
По аллее черной белый кто-то
Бродит, спотыкаясь, как слепой.
Вот подходит ближе. Стала рядом
Статуя, сверкая при луне.
На меня взглянула белым взглядом,
Голосом глухим сказала мне:
– Хочешь, поменяемся с тобою?
Мраморное сердце не болит.
Мраморной ты станешь, я – живою.
Стань сюда. Возьми мой лук и щит.
– Хорошо, – покорно я сказала, —
Вот мое пальто и башмачки. —
Статуя меня поцеловала,
Я взглянула в белые зрачки,
Губы шевелиться перестали,
И в груди не слышу теплый стук.
Я стою на белом пьедестале,
Щит в руках, и за плечами лук.
Кто же я? Диана иль Паллада?
Белая в сиянии луны,
Я теперь – и этому я рада —
Видеть буду мраморные сны.
Утро… С молоком проходят бабы,
От осенних листьев ветер бур.
Звон трамваев. Дождь косой и слабый.
И такой обычный Петербург.
Господи! И вдруг мне стало ясно —
Я его не в силах разлюбить.
Мраморною стала я напрасно —
Мрамор будет дольше сердца жить.
А она уходит, напевая,
В рыжем клетчатом пальто моем.
Я стою холодная, нагая
Под осенним ветром и дождем.
1922
С луны так сладостно и верно веет
Великое предчувствие любви,
Но верить счастию печаль не смеет —
Печальных, Господи, благослови!
В сияньи лунном пролетает птица,
Благоуханно дышит резеда.
Любовь до гроба может только сниться,
Тебя я не увижу никогда.
И все напрасно здесь, на этом свете, —
Когда-нибудь найдешь ты мой портрет.
– Кто это? – спросишь ты.
Тебе ответят,
Кто я была и что меня уж нет.
Задумаешься ты и тихо скажешь:
– Вот эту женщину я б мог любить.
Я знаю, это будет. Знаю даже,
Что долго будешь ты по мне грустить.
И никогда другую не полюбишь.
С неба луна светила,
Я тихо в постель легла,
Подушку перекрестила
И все четыре угла.
Тепло и спокойно было в спальне,
Давно стоял за дверьми сон,
Но, когда надо мной наклонился он,
Легкий и беспечальный,
Саламандрой красной из моей груди
Выскользнула моя душа.
Я вскочила, от страха чуть дыша,
Вскрикнула: «Погоди!» —
И за ней побежала.
Гулкий длинный коридор,
По лестнице темной во двор,
Мимо черного канала.
На улицах было пусто совсем.
Маленький город казался нем.
Кой-где поблескивали фонари,
Где-то часы пробили три.
Саламандра бежала скорее, скорее,
Город уже миновали мы,
Садом бежали по узкой аллее
Туда, где зеленые холмы.
Сердце глухо и громко стучало,
Я так боялась ее потерять.
За Саламандрой я бежала —
Она мне дороже, чем друг, чем мать.
Холм высокий и серые кущи,
Отсюда вся окрестность видна —
Озеро и луг цветущий,
В зеленом небе медовая луна,
На лугу тритоны, лягушки и змеи,
Веселые крики услышала я,
И крики стали еще звончее,
Когда к ним подошла она,
Саламандра, огня краснее,
Саламандра, душа моя.
Занялась веселой игрою
Толпа картавых лягушат
И прыгала под луною,
Саламандру мою тормоша.
Какая милая у меня душа!
Она носится, словно летая.
Вот свернулась кольцом и ловит хвост,
Вот во весь выпрямляется рост.
Милая, смешная,
Как я люблю ее, Боже мой!
Внезапно луг огласился криком.
Души помчались гурьбой
В ужасе диком.
Медленно выйдя на луг, крокодил
Зубастую пасть разинул,
Маленькую лягушку проглотил,
Расправил зубчатую спину
И оглянулся кругом.
Странное, смутное было потом,
Что-то холодное по мне пробежало.
Я испугалась, я закричала:
По мне карабкался тритон,
Ища от врага защиты.
Прыгнул в рот мой открытый
Черный и мокрый тритон…
Я проснулась. Солнце светило.
Возле постели стояла сестра.
«Который час?» – я спросила.
«Одиннадцать, вставать пора.
Вставай скорей, дорогая!»
Я сказала: «Сегодня я злая,
Не лезь. Надоела мне».
Как болезнь, мучила тело
Тяжелая мутная лень.
Я поздно встала и надела
Серое платье на каждый день.
Отец с газетой сидел в столовой,
Я не подошла его поцеловать:
Он был какой-то чужой и новый.
Я спросила его, где мать.
«Мама с Ниной в церкви давно:
Сегодня – Троица», – он ответил.
Я сказала, глядя в окно:
«Надоели мне праздники эти.
Я никуда не пойду,
Я буду читать в саду».
Весело было в саду и тихо,
Вокруг жасмина летала пчела,
В гнезде на яйцах сидела грачиха,
А я была беспокойна и зла.
В сад пришел любимый мною,
Тот, кого я ждала,
И сказал мне: «Голубою
Вы сегодня снилися мне.
И вот я вижу вас такою,
Какою я видел вас во сне.
Ваши глаза как озера,
Как лилии – руки. Скоро
Вы мне дадите ответ?»
Я вскричала: «Да вы эстет,
Как я раньше не замечала?
Эстет – это слишком мало!»
И потом прибавила: «Нет».
Он сказал: «Вы сердце разбили».
«Сердце на то, чтоб его разбить, —
Ответила я. – И вы говорили,
Что высшее счастье несчастным быть».
Он побледнел: «Прошу вас, не надо
Смеяться надо мной!»
И зашагал по дорожкам сада,
А я вернулась домой.
У мамы за чаем в гостиной
Две старые дамы сидели в гостях
И вели разговор бесконечно длинный
О городских новостях.
Мама скучала с воскресной улыбкой,
Нина чай разливала за круглым столом
И казалась особенно тонкой и гибкой
В белом платье кружевном.
У нее забавный испуганный вид,
Словно зяблик она и сейчас улетит,
Синие глаза и нежный рот,
Она вечно твердит: «Я не смею!» —
И ей только семнадцатый год.
Я позвала ее с порога зала,
Она прибежала ко мне сейчас,
Я обняла ее и поцеловала —
Никто не видел нас —
Розовый рот, и тонкую шею,
И веки испуганных глаз.
Она прошептала: «Как я рада,
Ты не сердишься больше, но идти мне надо».
Я коснулась маленькой груди,
Она испугалась: «Оставь, уйди!»
Краснели пятна на белой шее,
Рука моя стала смелее,
Она убежала, вскрикнув слегка.
Острая влюбленная тоска
Сердце мое ущемила.
Вечером я не крестила
Ни подушки своей, ни углов,
Мне не надо веселых снов,
Не страшна мне темная сила.
Спящим городом шла я во сне,
Шаги мои быстры и гулки.
Куда я иду? Как страшны мне
Узкие, темные переулки.
Растет и ширится испуг.
Садом я иду, спеша,
Ах, я вышла на луг,
Где меня покинула душа.
Да, это здесь. Вот и холм зеленый,
Пролетел испуганный грач.
Вдруг воздух, теплый и сонный,
Жалобный прорезал плач,
И тогда я ее увидала,
Саламандру, душу мою,
И тогда я на миг узнала
Радость блаженных в раю.
Она на холме сидела,
Мордочку подняв к луне,
Как огонь, ее сверкало тело,
И она плакала по мне.
Я проснулась еще печальней.
Ночь… Далеко до утра.
За стеной соседней спальной
Сонно и ровно дышит сестра.
Я бесшумно встала с постели,
Я пробралась к сестре босиком.
О любимом – о нем, о нем
Двери жалобно заскрипели.
Лампадка горела в углу…
Но душа моя там, на лугу…
Белым полем шла я ночью,
И странник шел со мной.
Он тихо сказал, качая
Доброй, снежной головой:
– На земле и на небе радость,
Сегодня Рождество,
Ты грустна оттого, что не знаешь,
Сейчас ты увидишь его.
И поэт прошел предо мною,
Сердцу стало вдруг горячо.
И тогда сказал мне странник:
– Через правое взгляни плечо!
Я взглянула. Он был печальный,
Добрый был он, как в стихах своих.
И в небе запели звезды,
И ветер холодный стих.
И опять сказал мне странник:
– Через левое плечо взгляни! —
Я взглянула. Поднялся ветер,
И в небе погасли огни.
А он стал злой и веселый,
К нему подползла змея.
Под тонкой рукой блеснула
Зеленая чешуя.
Год прошел и принес с собою
Много добра и много зла,
В дом пять на Преображенской
Я походкой робкой вошла.
Низкая комната. Мягкая мебель.
Книги повсюду и теплая тишь —
Вот сейчас выползет черепаха,
Пролетит летучая мышь.
Но все спокойно и просто,
Только совсем особенный свет.
У окна папиросу курит
Не злой и не добрый поэт.
1920