© Ирина Листвина, 2022
© Интернациональный Союз писателей, 2022
Листвина Ирина Исааковна родилась 23.04.1944 г. (в эвакуации), но жила в Ленинграде. Окончив ЛИТМО и 4 курса филфака ЛГУ, работала техническим переводчиком в одном из ЛНПО. В 1996 году увезла отца лечиться в Израиль и осталась с семьёй в Хайфе, в 2011 году вернулась в Петербург, с 2017 года живёт то в нём, то в Хайфе.
В 2016–2019 годах в издательстве «Геликон+» (СПб.) вышли её книги: избранное «Прогулки вдоль линии горизонта» и проза в двух частях «Гербарии, открытки…». В 2020 году в издательстве «Нестор-История» (СПб.) вышел сборник стихов «Предвестья».
Стихи и проза публиковались в России (ИСП, Москва; «Четыре», Санкт-Петербург) и в Израиле («Достояние», Иерусалим; «Кастальский Ключ», Хайфа). За участие в конкурсах получала дипломы финалиста и благодарственные письма. В 2021 году приняла участие в III онлайн-фестивале с присуждением ордена Святой Анны.
Продолжает работу над стихами и над сборником статей для издательства «Нестор-История» (СПб.).
Каждый раз, раскрывая новую книгу, я испытываю двойственное чувство скепсиса и затаенной надежды. Что сообщит мне незнакомое имя? Обретет ли собственные черты, одарит ли чувством, обогатит мысль?
«Дерево в окне» – тот редкий, драгоценный случай, когда надежда оказалась не просто оправданна, но – словно кормима с руки. Потому что чувства в ней замешены на мысли, собственные черты продолжают и отражают общечеловеческие, – и в этот калейдоскоп падаешь, кружась и вращаясь, сразу и навсегда.
Дождь, снегопад и зелёный побег,
Вьющийся, вечно витающий снег …
Господи Сил и Боже Любви,
С чем мы смесили слоги Твои?..
Да, пожалуй, главное, что есть в стихах Ирины Листвиной, – этот бесконечный диалог творца с Творцом, дерзновенность взаимопроникновения. Дерзновение, которое зиждется на смирении, а потому имеет право на прямое говорение. Такая лирика – о «самом главном – домостроительстве душ», как сама Ирина говорит в письме-предисловии к малой поэме «Ночной дозор». Это размышления поиска духовного пути, сомнений и откровений.
Ужель вся боль – да, кровь, да, плоть! —
суть только плоть и кровь?
Неудивительно, что в лирическом полотне возникают отсылки, эпиграфы и целые посвящения Елене Шварц, которая действительно поэту «однокоренна», а значит – одноязыка. Это мы можем видеть в стихотворении «Eternel» («Вечное»): «Во мне наколов по канве / твоё настоящее имя, / Господь его скроет в траве». Елена Шварц – поэт, на мой взгляд, более жгучий, более горячий, но Ирина работает в том же спектре метафизической лирики. Точно так же Ирина продолжает линию религиозной поэзии, но более тонко и «смирно»: «…Зря я плачу… / Я больше ничего не значу, / взглянуть не смея на Тебя».
Поэтический багаж автора вообще весьма обширен, а местами нам дается понять, что не чужды поэту и переводы. В книге мелькает ряд знакомых лиц и фигур, и отдельные циклы посвящены даже целым поэтическим сообществам (например, ленинградским авангардистам). И это всегда интересно, ярко и точно:
Блок в снежной маске встал без сил,
и пламень, голубь шестиклинный,
звездой клубящейся проплыл
над колыбелью Коломбины.
Естественно, что поэт с таким богатым опытом чтения начинает порождать и собственные языковые формы, порой словно продолжая традицию Велемира Хлебникова: «Таллин, снег, мелькнул там и некто Царт», «Я – Обломов, обмолвка, обломок», «библио-стерео-шар». Заметим, как часто в таких фрагментах мелькают «закладки» из прочтенного: «Ели в снегу, Бунина том / светит окно. / Я в невермор вспомню ль о том, / что не дано?»
Порой увлеченность игрой выдает парадоксы, граничащие с детской лирикой: «Больше солнца и без меры / вас любил-люблю. / Жаль, что я уж жёлто-серый / и почти верблюд». Так же смело автор обращается и с формой. Стихи часто ершисты и внезапно обрывочны (что при этом не идет в ущерб логичности и органичности).
И вдруг на фоне этого карнавала, этого праздника лингвистических игр возникает кристальное (и мы понимаем, что иные формы – скорее баловство):
Жизнь стянута в вазу с черёмухой белой,
и лёд во стеклянном хмелю.
Я в пост не говела, а после болела.
И я «никого не люблю».
Фраза последней строки взята в кавычки неспроста. Лирика Ирины Листвиной пронизана любовью, но – в более широком смысле. Потому что этой поэзии свойственна человечность. Религиозность текстов Ирины – не напускная, в ее настоящести сквозит истинное милосердие. И потому лирика органично перетекает в эпику, смешивается с ней – и возвращается обратно. Многим современным поэтам не хватает именного этого свойства – широкого надличностного взгляда, позволяющего внятно и верно писать современность. Ирине это удается, и она не боится осмысления истории:
Ты напоследок детски-слепо
запомнишь: флаги, сумрак, лёд…
Армада под открытым небом
сквозь время медленно плывёт.
Прост и понятен человеческий быт в оптике Ирины Листвиной, и оттого он особенно болезненно воспринимается: «очки и кожу надевай, / сапожки не забудь, / и тучки лёгкий капюшон, / и горе-зонт раскрой»… «Узор сетчатки, контуры цветка – / в обоях ли, в извёстке с потолка, / в вещах, разбросанных, как части тела…»
А порой этот быт становится частью исторического контекста. Местами он облекается в форму познавательных прозаических фрагментов, где, например, продавцов 90-х не отпускают от прилавков до закрытия метро, а непонятно откуда берущиеся тараканы «питаются внутренней проводкой и старыми «бытовыми приборами». И тогда возникают громады фантасмагорий, которые, кажется, выражают общие полуголодные галлюцинации: «В окне проходит мимо Некто странное, / как Таракан с моноклем, в нью-манто».
Прозаических фрагментов в книге вообще довольно много, разного характера и толка. Это и письма, и пейзажные зарисовки, и исторические справки, и все они по-своему любопытны. А есть среди них и городские этюды, посвященные Петербургу, родному городу поэта, выписанные с особым трепетом: «Они были как бы вырезаны ножницами из почти незаселённых снежных пространств и наскоро, наспех прилеплены к городу в виде пустырей».
Центр книги, самая ее сердцевина, отдана размышлениям о судьбе родного города, и вообще – Отчизны и соотечественников, и эти страницы по-настоящему трагичны. Оттого Ирина кажется поэтом больше мужского склада, и только щемящее чувство сопричастности, рождающейся от прочтения, говорит о женственности (да и то – скорее о материнстве).
Тем не менее интимное любовное чувство в этих стихах тоже есть. И на фоне любви иной – общечеловеческой, заповедной – оно звучит особенно горько: «Где вместе быть им не дано, / двуросшим, сросшимся в одно».
Эта тема – завуалирована, скрыта как будто даже автором от самого себя, и, возможно, именно поэтому одним из самых важных, ключевых образов является образ снега. Все скрывающий, покрывающий забвением, слепящим светом…
Более семидесяти раз упоминается в книге снег и его производные, и более семидесяти разных метафор порождают эти упоминания: снег забвенья, ледяной одуванчик, белый жар, пепельный снег-полуночник, крахмальный сумрак морозов, эмаль льда… Спонтанная звукопись возникает в поэтическом полотне, как снежные вихри. Она всегда органична, а порой совершенно блестяща: так сверкнет порой под солнцем льдинка. Однако конструкций со словом «зима» не встречается ни разу, – что говорит о не-зимнем, не-здешнем происхождении «снегов». А значит, снег в данном случае – это символ, но в более глубоком значении, чем может показаться на первый взгляд. То есть это не абстрактная эстетика чистоты и свежести, а почти библейская почтительность некой тихой тайны трансцендентного толка. Ведь если вспомнить Библию, образ снега используется и как образ погибели грешников в Иова 24:19, и нетщетность слова Божия в Ис. 55:10–11.
Еще один важный образ, на котором держится один из циклов, – образ шара, что снова наталкивает на размышление о диалоге творца с Творцом. Шар – это и Земля со своими физическими законами притяжения, и тот же снег, и что-то более метафизическое, неопределяемое – поэтическая сфера. Я являюсь приверженцем фантазийной теории о том, что Земля окружена некой поэтической прослойкой, своего рода «лито-сферой» (от слова «литература», а не λίθος – «камень»), в которой заведомо существуют все произведения, вне зависимости от факта их воплощения. В свете этой теории, задача автора – некая проявка невидимого стихотворения, придание ему идеальной формы. Поэт в этом случае лишь посредник, и совершенное стихотворение – результат совершенной оптики. Ирина Листвина – носитель уникального поэтического окуляра, и благодаря этому мы видим преобразованный Земной шар: сотканный из хрящей подсолнух, «глаз врана вещий, смольно-пламенный и голубиный», ручное солнце «в оранжево-белом облаке солн-шар – печёное яблоко»… А еще:
Дети, и цветы, и звери
(или проще – рай).
К упомянутой метафоре «солн-шар» есть авторская сноска, и, хотя мне кажется, что она не нужна, в этой книге сноски – часть общей метафизики. Здесь сноски продолжают авторскую мысль, развивают ее и становятся практически частью стихотворения. Так происходит в стихотворении «Взгляд в прошлое из сейчас», где строка «три снега – чёрный, пепельный и белый» (опять снег, новые ледяные градации!) объясняется так: «Первый снег бел, но в городе быстро чернеет. Пепельный снег – последний». Это емко, точно и поэтично, а скромная обособленность только подчеркивает глубину метафор.
Кроме того, обилие сносок в этих текстах имеет оттенок все того же милосердия, снисхождения к людям. А вдруг не поймут? А если не знают?.. Сноски Ирины носят почти извинительный характер, потому что стихи ее умны и тонки, а смутить читателя мыслью о невежественности она почти боится. Все от той же любви к ближнему. Любящему неважно, насколько умен его адресат, гораздо важнее, чтобы он его верно понял. Потому что «стихи неведомы, но зримы». И таким образом возникает почти парадоксальная ситуация: это интеллектуальные стихи «для всех». Для всех, кто готов брать, разумеется.
Метафизичность лирики «Дерева в окне» рождает мир неоднозначный, словно качающийся в зыбком мареве, и от того – простой и смелый. Потому что «дана полуявь, и не надо бояться / самых немыслимых неудач». Потому что в этой изначальной зыбкости нет и чего-то определенно – предельно – страшного.
Однозначно только то, что стихи эти пронизаны проблесками гениальности, которые могут и не относиться непосредственно к самому автору, но витают возле, проникая в строки его стихов, а Ирина Листвина – настоящий большой поэт, о котором – я уверена – еще заговорят.
Главное, чтобы поэт успел услышать этот разговор – пока снег на ветвях его Дерева не превратился в пепел.
Полина Корицкая, поэт, прозаик, критик, победитель фестиваля молодой поэзии «Филатов Фест» (2019), член Союза писателей Москвы и Интернационального Союза писателей.
Дождь, захлёбываясь, крошится
голышами хлеба,
тучи, пегие, как лошади,
вытоптали небо.
Сверху, гром-гремя, по улицам
бьют битюжьи ноги.
Осень просится отмучиться
на моём пороге.
В неба холст, досиня выстиранный
(сердце, имя, тело…),
слиток капель, ветром высверленный,
бился до предела.
Но ни жалобы, ни жалости
в листьях ржаво-разных.
Жизнь и смерть им – краски, кажется,
ярки и бессвязны,
в масть, как карты мечут… Спрашивать
в хаосе ответа:
исчезать – и вправду страшно вам
на исходе лета?
Прояснилось… Солнце выглянуло
вновь без укоризны
в небо лёгонькое, вылинялое,
в серый круг отчизны.
Апрель, и апельсин, и ломкий стук капели
так делятся легко на солнечные щели.
А в лужицах (с эмалью льда) – бензин,
и солнце бьёт полого по панели.
Луч пилит синеву, как жук-пропеллер,
но в ветках первая мелькнула акварель.
И у окна испуганно кружится,
из сна ли выпав, сó снегу, синица.
Конец зиме, мой ветреный апрель.
Мой апрель-менестрель,
ледяной, продувной одуванчик.
Как в сифоне, капель
комарино звенит, то ли плачет.
За снега, за века
затаясь, что тебе то и дело,
всем кивая: «Пока!» –
улыбаться упрямо, несмело.
Прозвенела струя:
«Я другой, я не знаю, веками
только камни стоят,
оттого что из вечности – камни.
Мне так больно от холода
и от слепящего света,
ручеёк я и облако,
сам я из талого снега».
…Уходя налегке,
пробежит, не прощаясь, нечаянно
трель-капель по щеке,
дребезг ливня и трепет дыханья.
Где гостишь, с кем летишь,
мой апрель, колокольчик и мальчик?
Смехом сыплешься ль с крыш
иль горстями (безгорестно!) плача?
Мельчат огоньками мили,
и мысли горят воочью,
мчусь в жёлтом автомобиле
(он снят с антресолей) ночью.
А память áховой пылью
на крыльях автомобиля
порхает за тормозами,
где лак слезает – слезами.
Из-под колёс, под колёса
огни неверные лезут,
вдруг что-то сверкнуло косо,
тень дерева перерезав.
Не ельничья[1] ли аллея,
летящая в сон из детства, –
туда, где некуда деться?
Олень ли то в отдаленье?
«Что?.. Вам в аллею из елей?
В ту, видную еле-еле?..
Поверив искомой цели,
скорей берите левее».
Утро холодом веет,
снежные флаги белеют,
мой маленький джип в аллею
вплывает, дышать не смею.
«Бежит и тает, как свечка,
по улочке, бежевой речке,
иное солнце – ручное,
в оранжево-белом облаке
солн-шар[2] – печёное яблоко,
он мал, но оно сквозное.
Вот белый олень промчался,
и миг лишь до сна остался…»
Лёд тронулся – не остановишь,
напрасно баранку ловишь,
джип, верная моя лайка.
Что ось, что любая гайка
летят на север, за осень,
вслед снегу тебя заносит.
Туда, за алмазной гранью
(последней в максимализме?),
за Северный полюс жизни
или, быть может, за Южный
(такой же книжный и вьюжный)…
А грань земная – на осень
по кругу назад – и бросит.
Увы, аллея из елей
покрыта снегом забвенья
и нам видна еле-еле…
Мой город, на сон похожий,
летят огоньки и звенья,
что ж, снова я твой прохожий.
Но сонм рождественских елей
всё там же. Он не левее,
а прямо – и вверх! Правь твёрже.
«В горах моё сердце»[3], Боже.