С Италией у нас все хорошо – и было и осталось. «Вечная весна», если говорить о культуре, не о политике. Гоголь в Риме, Александр Блок в Равенне и Сполето, «Завтра увижу я башни Ливурны, / Завтра увижу элизий земной!» – ликует неулыбчивый Евгений Баратынский. Таков избранный жанр – в нем фантазия подчиняет себе имитацию, настаивает на зыбкости всяческих канонов.
Героинь этой книги зовут по-разному, но общий абрис их схож и изящен – подобно грациям в саду на картине Боттичелли «Примавера», по-итальянски «Весна». И те же голубые, сияющие проблески фона, тот же от века данный итальянский антураж: городки на холмах, из них каждый не моложе XV века, церковь, море, пинии, фрукты, в воздухе разлитое любовное томление… Оно же – в душах участников действия, порой, и у его созерцателей. И то, и другое, и третье благодатно вписывается в пейзаж, живые фигурки застывают стаффажем, лирическая фабула невольно обретает черты очерка. Получаются «рассказы не о любви».
Это-то в них и есть самое интересное. Ибо все в них танцует от любви – как от печки. Иначе автор не может, иного и не дано ее героям в подобных обстоятельствах – снежным феям под южным солнышком, тем, кому «на морозе Флоренцией пахнет вдруг». Всякий раз, уводя читателя куда-то в сторону от собственно любовной истории или неожиданно обрывая ее, Ирина Чайковская показывает строй чувств, неуничтожимый под воздействием тех или иных коллизий. Так что все ее сюжетные ходы и тропинки, выводя нас на обрыв, заставляют обернуться, бросить прощальный и пристальный взгляд на то, что минуту назад вроде бы растаяло как мираж.
Идиллия в отечественной традиции неизбывно несет в себе черты антиидиллии, все мы знаем, к какой цели приплыл Баратынский на своем пироскафе, и что написал Блок о Флоренции: «Я в час любви тебя забуду, / В час смерти буду не с тобой!» «Лазоревая урна» Баратынского становится одновременно и морским простором и вместилищем праха.
Освобождаются или спасаются персонажи Ирины Чайковской, стремясь из России, затем и из Италии все дальше на Запад, а там и за океан, вот в чем сюжетная тайна ее книги, тайна, о которой сами герои предпочитают не говорить, может быть, бессознательно. Прошлое для них – приятный или неприятный, но груз. Все они показаны как люди, открытые будущей жизни. Вопрос только в том, начнется ли она когда-нибудь?
У Чехова в рассказе «Крыжовник» запечатлена история о тоске чиновника по привольной деревенской жизни, зеленой травке, уточках в пруду, лавочке у ворот, собственной усадебке с садом, где он вырастит отменный крыжовник… Все сбылось, крыжовник вырос, и чиновник, поедая его, все приговаривает, какой он вкусный. На самом деле, замечает рассказчик, «было жестко и кисло».
Чеховская традиция в культуре Запада вот уже сто лет – самая устойчивая из всех, воспринятых от русской литературы. Может быть, даже более устойчивая, чем в самой России.
Нет поэтому особенной загадки в том, что Ирина Чайковская, подобно нашему классику, предпочитает в литературе жанры рассказа и пьесы. Врожденная потребность в диалоге с собой и миром, как это чувствуется по авторской манере повествования, счастливым образом этой традиции соприродна. Ирина Чайковская, уповая на перекрестное опыление, просто не могла не соблазниться написать рассказ о крыжовнике. Даром, что ее герой – итальянец – о реальном крыжовнике вообще никакого представления не имеет. Тем ярче его мечта! Мечта человека, сочувствующего, в отличие от чеховского рассказчика, несчастному чиновнику. Как и у Чехова, повествователь у Чайковской – врач. Но его крыжовник не подводит, оставаясь до конца символом «покоя и воли», символом, раскрывшим себя в видении о кустах, усыпанных крупными, невиданными в Италии ягодами под майским солнцем. Смеется ли над этим майским, абсурдным в русских обстоятельствах весенним урожаем автор, таков ли на самом деле райский климат, в котором обитают ее герои, или все это иносказание о людях, живущих по любви, Ирина Чайковская не отвечает. Потому что настоящее произведение искусства держится встречным веянием, односторонние пути направлены в нем лишь к пункту, называемому тупик. Вырвавшись из одного тупика, в другой Ирина Чайковская, будем надеяться, уже не попадет.
Андрей Арьев
Рассказы об Италии я начала писать, оказавшись в Америке. Было это в год Миллениума, первый мой опыт американской жизни пришелся на центр мормонов Солт-Лейк-Сити, и было мне там нехорошо. Поистине я переживала не столько культурный, сколько психологический шок.
Нужно было спасаться. И единственным спасением стало писание рассказов об Италии. На расстоянии эта страна предстала передо мной как сгусток красоты и человечности. Я осознавала, что судьба преподнесла моей семье подарок, дав возможность увидеть эту красоту и оказаться среди этих людей. Жизнь в Италии была трудной. Мы жили вчетвером на крохотный грант, вокруг не было русскоязычной среды, будущее оставалось неопределенным, и все равно это было счастье.
Первый написанный мною рассказ «In Chiesa» («В церкви») был и вообще первым рассказом в моей жизни. До того я писала пьесы и повести. Рассказ сложился словно по волшебству, без всяких усилий, легко и просто выйдя на поверхность в полном снаряжении – как Афина из головы Зевса… Помню, несказанно обрадовавшись его появлению, я послала его на радио «Свобода», которое тогда постоянно слушала. Мне очень хотелось, чтобы рассказ был прочитан по радио голосом Сергея Юрьенена. Оттуда пришел ответ, где говорилось, что содержание рассказа нереально: в доме католического священника не может жить молодая женщина. Что было на это ответить? Я писала «с натуры», но, видимо, на «Свободе» знали все лучше меня. Кстати, позже, общаясь с известной скрипачкой Ниной Бейлиной, я узнала, что и она вместе с сыном жила в Италии в доме католического «прэте».
Появление других «итальянских» рассказов было обусловлено разными причинами, в частности моим желанием рассказать о необыкновенных личностях, встреченных нами в Италии. Так появились «Лючия» и «Мечта о крыжовнике». Их герои – Лючия, простая итальянка, крестьянских корней, и влюбленный в Чехова, похожий на русского земского врача доктор Алессандро Милиотти – списаны с реальных людей. Так случилось, что в Италии мы встретили «праведников». И это не пустые слова. Доктор Сандро Тотти после смерти признан «блаженным», его именем названа улица. А Лидия Г. осталась в памяти горожан как человек необычайной доброты и стойкости… Образ католического священника также навеян реальными впечатлениями. Дон Паоло. Он стал нашим другом, он помогал нам осваивать жизнь в чужой стране. Два раза он ездил с нами в Россию – и мы видели, как пришлась она ему по душе, несмотря на бедность и запустение 1990-х, времени, когда он ее видел.
В Италии я преподавала русский язык, у меня было много учеников, и каждый – своеобразная личность, со своей загадкой. О них я рассказала в записках «Мои итальянские ученики».
В книге вы найдете и две повести, они связаны для меня с сильными и глубокими переживаниями. Писание повести «Путешествие с Панаевой» совмещалось с моей исследовательской работой – я изучала биографию Авдотьи Панаевой, невенчанной спутницы поэта Николая Некрасова, с целью написать о ней большую статью. Отсюда – и сюжет повести, в котором Панаева играет, хотя и подсобную, но особую роль.
Повесть «Путешествие в …» писалась в Италии, она насквозь автобиографична, вплоть до сохранения имен, в ней есть, как говорил Пушкин, «стихи моего сердца». Впрочем, должна сказать, что все итальянские сюжеты прошли через сердце…
Италия – особое место для русского сознания. Живя в Советском Союзе, никогда не думала, что увижу эту волшебную страну и даже проживу в ней семь лет. Не были эти семь итальянских лет сплошной сказкой, но все трудности и горести скрашивались аурой красоты и добра, создававшей вокруг нас своеобразный щит. Нам повезло быть защищенными – красотой и добром!
Оставляю читателей наедине с книгой и верю, что, если они еще не влюблены в Италию и итальянцев, она поможет им в этом.
Ирина Чайковская, февраль 2019, Б. Вашингтон
Жарко было, нестерпимо жарко. Духота, не освежаемая ветерком. Гриша, сидевший в майке на своей кровати, начал плакать, повторяя одно и то же:
– Мне жарко, мне жарко, мне…
– Хватит, – прикрикнула на него Алла, – пошли, – и она подтолкнула его к двери. Они вышли на безлюдную улицу. Вообще эта улица не была безлюдной, как раз наоборот, здесь обосновалась банкарелла, итальянский базар, она была шумной и многолюдной, но не в этот час. В этот час – было три пополудни – на ней никого не было, складные торговые палатки разобрали, на раскаленном асфальте валялся разнообразный бан-карельский сор. Шло время раннего помериджо, когда люди или отдыхают, подставив темя освежающему вентилятору, или спят лицом к прохладной стене.
Алла тянула маленького Гришу, пот застилал глаза, солнце слепило, укрыться от него на улице, зажатой с обеих сторон каменными домами, было негде. Они свернули направо и стали подниматься в гору, здесь была тень, за забором с двух сторон росли пинии и ярко-зеленый глянцевый кустарник. Можно было перевести дух. Наконец начался очень крутой подъем – Алла поднялась в горку по ступенькам, а Гриша вбежал на нее отвесно, и они достигли каменных ворот, закрытых на щеколду. Воздух стал заметно свежее и влажнее, ощущалось близкое присутствие моря. Его не было отсюда видно, но оно расстилалось внизу, за Campo degli ebrei, еврейским кладбищем, которое начиналось сразу за каменной оградой дома, куда они пришли. Алла отодвинула щеколду, и они вошли во дворик.
Алла огляделась. Хозяйки не было, все остальное было на привычных местах. Возле дома на протянутой веревке висело белье, дряхлая Лесси приветствовала их с Гришей бессильным жидким лаем. Гриша подбежал к собаке, а Алла села за каменный стол возле дома. Здесь было даже прохладно. Стол стоял в тени, да и с моря дул бриз. Алла закрыла глаза и просидела так несколько секунд, блаженно, ни о чем не думая. Внизу, с подножья взгорка, послышалось тарахтенье машины. Это Лючия на новом «фиате» совершала свой ежедневный подъем к дому. В который раз Алла подумала, что Лючия не чета ей – molto brava – не боится ни крутого подъема, ни жизненных передряг. Одинока, но всегда окружена людьми, вечно всем помогает – вот и дом этот после своей смерти завещала пожилым, уже не способным работать священникам, не имеющим ни семьи, ни угла. Как ей это удается? Ведь старая, не слишком образованная, мало что видела. А внутри – покой, незыблемость, то, что сама она на своем незамысловатом итальянском называет «serenita», такого слова и нет на русском – разве что «солнечность»…
В калитку входила Лючия с большой пластиковой сумкой в руках, она приветливо кивнула Алле, устало подошла к столу, поставила на него сумку, тяжело присела на лавку. Алла знала, что после обеда Лючия – церковная активистка – развозит продукты по бедным семьям. Откуда берутся силы на такое в несусветную полдневную жару? Немного передохнув, Лючия вытянула из сумки перевязанный веревочкой пакет и направилась к Грише, сидящему на корточках рядом с собакой.
– Эй, джованотто, смотри, что я тебе принесла!
– Чикита?
– Чикита. Ну ты и догадлив!
Оба захохотали. Связка «чикиты» – особого сорта эквадорских бананов – была постоянным Лючииным подарком для Гриши. Сама она их не ела, считала «ребячьим угощением», да и вообще не тратила на себя ни одного лишнего сольдо. Алла подумала, что, если бы не Лючия, Гришуня вряд ли бы лакомился дорогими бананами. Она понимала, что они с Гришей пришли не вовремя, Лючия должна сейчас по своему распорядку часика два поспать, чтобы потом снова неутомимо приняться за дела… но жара – что Алла могла поделать с этой жарой? Выдержать ее в их с Гришей жилище под самой крышей было свыше сил.
– Гришуня прямо плавился, – оправдывала себя Алла, глядя в немного настороженное, хотя и приветливое лицо Лючии, которая снова села с нею рядом. – Мы ненадолго, Лючия, я подумала, что сейчас могла бы записать твои рассказы.
– Рассказы? Да ты уже сто раз их слышала. Это про то, как еврейский Савл стал апостолом Павлом?
– Совсем нет, Лючия, не про Савла-Павла, а про тебя. Расскажи по порядку, как родилась в Кастельфидардо, как росла без отца, как работала с матерью по чужим семьям, как в войну стала медсестрой, как выиграла в лотерею и купила этот дом рядом с Campo degli ebrei…
– Погоди, погоди, да ты вон уже все знаешь. Я же вам с джованотто – Лючия указала на Гришу, который лениво раскрывал банан, – уже сто раз рассказывала – и про лотерейный билет, и про дом, и про свое замужество…
– Про замужество? Про замужество я хоть и слышала, но не все запомнила, надо бы записать, – Алла вытаскивала из сумки заготовленный лист бумаги и ручку.
Лючия начала привычный рассказ, Алла пыталась в него вслушаться, но что-то ей мешало. Параллельно голосу Лючии звучал какой-то другой, рассказывающий ту же историю, но по-иному. К тому же Лючия говорила на местном анконитанском диалекте, многие слова которого Алле были просто не понятны. Она оставляла на листе зияющие пробелы, в надежде когда-нибудь их заполнить.
Хотя кому и когда это может понадобиться? Пригодится ли ей, Алле, в ее другой жизни, что когда-нибудь да начнется, история замужества малограмотной старой итальянки из глухой итальянской провинции? Ответа она не знала. Записывала, потому что нужно было хоть как-то оправдать их с Гришей неурочное появление у Лючии в нестерпимо знойный час итальянского помериджо.
Лючия вышла замуж неожиданно – и для себя, и для своих товарок-медсестер, с которыми вместе работала в больнице. Как это ни печально, но ее замужество совпало с трауром по матери, умершей незадолго до того. Была Лючия смолоду скрытна, не очень многословна, дичилась проказливых игривых подруг, которые, однако, именно ей любили поверять свои сердечные тайны. Была в ней какая-то скрытая невидимая сила, выделяющая ее из прочих. Рослая, очень прямая, с серьезным, даже немного суровым выражением лица, она смотрелась намного старше своих ровесниц. Мало кто с первого раза угадывал в строгом взгляде карих Лючииных глаз спрятанные в них доброту и искринки смеха. Окружающим казалась она слегка блаженной, да и история с выигрышным лотерейным билетом сделала ее почти легендарной личностью. История была такая. Знакомая медсестра предложила Лючии поучаствовать во всеитальянской лотерее, объявленной в газете. Лючия, поколебавшись – она не любила подобных затей, – все же согласилась и продиктовала той свою цифровую комбинацию. Потом она об этом забыла и вспомнила, когда уже лотерея прошла. Случайно на обрывке старой газеты прочла она набор цифр, выигравших крупную сумму. Не сразу до нее дошло, что именно ее билет оказался выигрышным. Когда же пришло осознание, головы она не потеряла. Сумма была большая. На ее часть она купила себе с матерью дом на границе с Campo degli ebrei, давно хотелось ей жить около моря. Оставшиеся деньги потратила, заказав места на кладбище для себя, матери и всех своих еще живущих родственников. Так она стала «невестой с приданым» – все же свой дом для Италии не шутка. Но прилива женихов не наблюдалось. Как-то стояла она возле банкарельного лотка, перебирая текстильную мелочь. Неожиданно над ее головой раздался мужской негромкий голос:
– Что синьорина ищет в этой куче? Уж не жемчужное ли зернышко?
Она подняла глаза и в двух шагах от себя увидела довольно высокого, плотного человека с уже седеющей головой. Видно, ему стало неловко за незлую насмешку, прозвучавшую в вопросе, он закашлялся. А Лючия тем временем раздумывала, нужно ли его «срезать», что она обычно делала в таких случаях, или стоит подождать продолжения и промолчать. Она промолчала. Незнакомец, оправившись от кашля, продолжал:
– Пожалуйста, не принимайте меня за назойливого нахала, но можно оторвать вас на пару минут от этого барахла?
Лючия ни жива ни мертва отошла в сторонку от толпы, окружавшей лоток. Ее сознание фиксировало, что соседей и домашних поблизости нет, но банкарельщик, как ей показалось, на нее покосился. Незнакомец подходил к ней, смущенно потирая переносицу.
– Синьорина, открою вам свои карты. Я вдовец, у меня трое совсем взрослых детей. Вы мне понравились.
В этом месте Лючия недоверчиво на него взглянула. Ей шел сорок четвертый год. Никогда не была она красавицей, женское кокетство было ей не свойственно. В то же время мать бесконечно ей твердила, что все мужчины хотят от женщин лишь одного, что дурят бедняжкам голову разными прельстительными обманными словами и что нужно быть начеку и уметь обороняться. Лючия сжалась в комок. А незнакомец, поймав ее взгляд и как-то по-своему его истолковав, продолжал:
– Да, синьорина, я понимаю, что староват для вас. Но я здоров, у меня неплохая работа, я работаю в полиции, и есть свой дом.
Лючия перевела дыхание. Никогда до этого ни один мужчина не объяснялся ей в любви, она даже не предполагала, что может кому-то понравиться. В последнее время мать чувствовала себя неважно и частенько заводила разговор о необходимости замужества для Лючии. Обычно она связывала этот предмет со своим скорым уходом и с домом, которым теперь владела дочь. На дом, мол, женихи найдутся. Но вот, у этого есть свой дом, но он все равно подошел к ней, к Лючии, значит, что же – действительно она ему понравилась? Лючия так глубоко задумалась, что пришла в себя лишь когда поняла, что уже несколько минут они оба молчат. Он стоит и ждет от нее ответа, причем взгляд у него довольно жалкий и растерянный. Вспомнив, как в таких случаях вели себя ее товарки, Лючия быстро достала из сумки записную книжку, вырвала из нее листок и записала на нем свой домашний телефон. На этом они распрощались. Только когда незнакомец скрылся из виду, Лючия подумала, что не знает его имени.
Он позвонил в неудачный день. В день, когда матери Лючии стало совсем худо. К вечеру она умерла. Лючия даже не смогла подойти к телефону, соседка Антония шепнула ей, что звонил какой-то Джакомо Джакометти, спрашивал «синьорину» Лючию. По этой-то «синьорине» Лючия легко догадалась, кто такой этот Джакомо Джакометти.
В день похорон матери, 24 апреля, Лючия видела Джакомо в толпе возле дома. Он поклонился ей издали, в руке он держал маленький букетик весенних фиалок. Лючия так и не поняла, для кого предназначались эти цветы, для нее или для умершей матери. На кладбище, куда ехали на специальном автобусе, Джакомо она уже не видела. Кладбище располагалось за городом, в долине. Запах влажной, уже пробудившейся от зимнего оцепенения земли ударял в голову. Огромное, залитое солнечным светом, но мрачноватое кладбище было пустынно. Гроб с телом матери поставили на второй этаж каменного склепа, третий этаж предназначался для самой Лючии и родственников.
Вернувшись после похорон в пустое жилище, Лючия бросилась в одежде на кровать и долго, в голос, рыдала. Ей не нравилось место, где она оставила мать, было оно неприглядным и страшным, и ей не хотелось со временем улечься в нишу на третьем этаже мрачного склепа. Как мало осталось жизни, как много уже прожито, но ничего, ничего из прожитого не хотелось ни вспоминать, ни длить в памяти, – ничто не давало чувства радости или хотя бы светлой грусти. Разве что – Лючия чуть умерила рыдания – разве что маленький букетик фиалок в руках у полузнакомого мужчины. Почему он, этот Джакомо Джакометти, не подошел к ней, кому предназначались его цветы? Лючия так и заснула не раздеваясь, с этим странным вопросом в голове.
Прошло чуть больше месяца – Джакомо не появлялся. Лючия и рада бы была не думать о нем, да не шел он у нее из головы. Впервые за всю ее жизнь встретился ей человек, которого трудно было бы назвать «пустозвоном» или «шалопаем» – так ее мать определяла всех без разбору холостых мужчин. К тому же Лючии понравились его голос и повадка. Временами – Святая Мадонна! – ей даже чудилось, что обними ее такой вот, как Джакомо, и не было бы в этом стыда и непотребства. Ощущение стыда и непотребства возникало у нее всякий раз, когда к ней прикасались грубые мужские руки. Было это всего два раза в ее жизни, незадолго до встречи с Джакомо, когда мать, обеспокоенная одиночеством дочери, присматривала ей в церкви «кавалера». Первый раз это был тридцатишестилетний смазливый парень без определенных занятий, но с ворохом богобоязненных родственников – клан занимал целую скамью в церкви, во втором ряду, напротив самой кафедры дона Паскуале. По словам семьи, парень был фармацевтом, но то ли не доучился, то ли заучился, понять было трудно. В течение многих лет его родственники громогласно заявляли, что «Артуро учится на фармацевта». Параллельно с ученьем Артуро вел довольно свободный образ жизни, однако каждое воскресенье неизменно появлялся на мессе к великой радости семейного клана. В одно из мартовских воскресений мать Лючии шепнула тетке парня, Клаудии, что Лючия слегка прихворнула, и неплохо было бы, если бы Артуро посоветовал ей какое-нибудь снадобье от ее хвори. Тетка пошепталась с Анжелой, матерью Артуро, обе решили, что в следующее воскресенье после мессы Артуро может прийти на обед в дом Лючии. Явился он точно к часу, Лючию неприятно кольнуло, что пришел он в дом с пустыми руками. Мать ей всегда твердила, что скупость – наихудший из пороков и что всегда можно найти дешевый пустяк, чтобы принести в чужой дом. Гость скользнул по Лючии невнимательным взглядом и тотчас поспешил к столу, уже накрытому к приходу гостя. Мать Лючии, насмотревшись за годы работы в богатых крестьянских домах на «светские приемы», постаралась в грязь лицом не ударить. Утром сходила она на рыбный рынок, купила недорого отличную красную рыбу-сальмоне и много креветок, в садике возле дома нарвала ранних специй-трав. Рыбу, обложенную травами, испекла в металлической фольге, креветки и эти же травы употребила для соуса к пасте. Соус гость выделил особо, ел он с превосходным аппетитом, попивал «Россо Конеро» – огромную его флягу привез за год до этого «полуродственник» из Монте Марчано, – похваливал кулинарное мастерство Лючииной матери. Лючии запомнилось, как он несколько раз повторил, что варвары завоевали Рим исключительно из зависти к разнообразным вкусным и полезным травам, произраставшим в Италии. Лючия сидела молча, ела мало, гость не обращал на нее ни малейшего внимания. О ее «хвори» речи не заходило, видно, семья Артуро верно поняла цели предстоящего визита. После обеда мать Лючии предложила «молодежи» погулять. Мартовское послеполуденное солнце припекало, но еще не жгло, сразу за домом начинались заросли, ведшие к Еврейскому кладбищу. Тут-то Артуро, ни слова не говоря, схватил Лючию за талию и попытался прижать к себе. Лючия почувствовала бесстыдные пальцы на своем теле, ее обдал тошнотворный запах выпитого вина и съеденной пищи, она с ужасом отпрянула и дико закричала; покрасневший и растерявшийся кавалер быстро ретировался. Лючия вернулась домой одна, мать внимательно на нее посмотрела и ни о чем не спросила.
Вечером мать Лючии, накинув на голову кружевную шаль, отправилась к священнику. Дон Паскуале жил на втором этаже приходской церкви. Мать Лючии застала его за подготовкой вечерней проповеди, на столе лежали раскрытая Библия, очки, листочки с выписками. Маленькая комнатка была темноватой и неуютной. Анна хорошо знала дона Паскуале, они родились в одном селе, Кастельфидардо, росли в соседних домах, по весне вместе с одноклассниками запускали воздушного змея – аквилоне. Паскуале тогда был ужасным непоседой и сорванцом, Анна помнит, как однажды они с ним долго тянули змея, и тот летал высоко в небе, а потом Паскуале нарочно выпустил веревку, и они упали – Анна и Паскуале, – упали прямо друг на друга под гогот и шуточки одноклассников. Анна потом долго краснела, завидев Паскуале, а иногда даже пряталась от его, как ей казалось, назойливого взгляда. Так случилось, что отец Паскуале, сельский портной, отдал сына-подростка в духовную школу, что и определило его будущую судьбу одинокого бессемейного священника. Анна же очень рано вышла замуж за сына пекаря, рано овдовела, с маленькой дочкой на руках прислуживала в богатых семьях, лишь сейчас, на старости лет, зажила, «как матрона», в собственном (Лючиином) доме. Каждый раз, видя дона Паскуале в церкви и слушая его проповеди, Анна начинала сомневаться, уж тот ли это сорванец Паскуале, с которым они когда-то по весне запускали аквилоне. Дон Паскуале с каждым годом становился все строже и молчаливее. Он был образцом священника, сделавшего служение пастве своим прямым делом. Только не было в нем больше ни прежнего озорства, ни веселья.
Выслушав сетования матери Лючии, что дочь не пристроена, что ей, Анне, горестно будет уходить, оставив Лючию одну-одинешеньку, дон Паскуале вздохнул. У него оставалось всего несколько минут до вечерней мессы, но из уважения к Анне он говорил неторопливо, с участием. Нет, он никого не знает, кто бы мог подойти Лючии. И в голову не приходит. Люди стали очень развращены – и старики, и молодежь. Артуро? Но это самый неподходящий кандидат, нигде не учится и не работает, слоняется по пиццериям и барам, его родители и рады бы сбыть свое сокровище с рук, да Артуро вечно где-нибудь да нашкодит; он, дон Паскуале, уже устал от рыданий его бедняжки-матери. Нет, не видит он для Лючии достойного кандидата. Да и стоит ли ей, в ее уже немолодом возрасте, искать суженого? Не лучше ли остаться Христовой невестой? Дон Паскуале снова глубоко вздохнул и посмотрел куда-то поверх Анны. Там, над Анниной головой, висела старая черно-белая фотография – его молодые, счастливо улыбающиеся родители и он, длиннорукий и нескладный, словно чем-то озадаченный подросток перед воротами семинарии. Дон Паскуале поднялся, вежливо показывая, что аудиенция окончена, пора было на мессу. У дверей он замешкался, потом повернулся к Анне, и в темноте прямо перед собой она увидела его лицо. До этого он избегал ее взгляда. Анна ужаснулась, таким старым и безжизненным показалось ей лицо дона Паскуале, так мертвы были его глаза. Они вышли из темной, похожей на келью комнаты на лестницу, где и распрощались. Дон Паскуале направился вниз по лестнице в церковь, а Анна через входную дверь попала на разогретую за день, еще светлую улицу, на которой шумела говорливая и пестрая банкарелла.
Несмотря на неутешительные результаты визита к священнику, мать Лючии продолжала поиски жениха для дочери. Ее внимание привлек служивший когда-то в трибунале адвокат Джованни, который со старушкой-матерью не пропускал ни одной воскресной службы. Вызывало удивление, как трогательно он привязан к матери, как бережно ее поддерживает, идя с нею к полдневной мессе. Разговор с синьорой Витторией у Анны не получился, глухота и тяжелый склероз мешали той понимать обращенные к ней вопросы. Тогда Анна обратилась непосредственно к синьору Джованни, не хотели бы они с матерью провести пасхальное утро – в том году Пасха пришлась на 15 апреля – в их с Лючией доме за праздничным столом. Бывший адвокат слегка удивился предложению, но не отказался, а сказал, что подумает и непременно позвонит сегодня же вечером. Мать с Лючией ждали весь вечер обещанного звонка, но его не было. Позвонил он перед самой Пасхой, сказал, что матушка плохо себя чувствовала, поэтому он так задержался со звонком, и что они непременно придут в дом Лючии в пасхальное утро. Мать Лючии опять купила рыбу у знакомой торговки, снова нарвала в садике трав, вытащила огромную бутыль красного вина, привезенного из Монте Марчано молочным братом Лючии. Они ждали гостей все утро. Солнце играло на небе, с Еврейского кладбища раздавался женский смех, детские крики – сюда приезжали семьями на прогулку после праздничного застолья. Синьор Джованни с матерью появились только к вечеру, когда их уже не ждали. В согнутой подрагивающей руке синьора Виттория несла коробку с маленькой коломбой – пасхальным куличом. Поздний обед проходил скучно. Бывший адвокат молчал, искоса поглядывая на Лючию. Его матушка задремывала за столом. После обеда старушки остались в доме, а «молодежь», по предложению Анны, вышла на прогулку. Стоял светлый вечер. Полосы красного заката опоясывали высокое небо, которое плавно спускалось к морю. Лючия остановилась возле яркого, усыпанного желтыми листьями-цветами кустарника джинестры, ее кавалер в напряженной позе встал рядом. Обрывая цветочные листики-лепестки, Лючия чувствовала на себе цепкий оценивающий взгляд. Внезапно Джованни с молодой резвостью подскочил к ней и схватил за обнаженный локоть. Это было так неожиданно, что она вскрикнула. Побледнев как полотно и ни слова не говоря, бывший адвокат направился к дому. Оттуда, подхватив упирающуюся и ничего не понимающую матушку, под недоуменным взглядом Анны, быстро убрался восвояси. Лючия, заплаканная и несчастная, вернулась, когда уже стемнело. Эти два неудачных опыта общения с мужчинами убедили Лючию, что дон Паскуале прав и что на роду ей написано быть Христовой невестой.
Прошло чуть больше месяца после похорон Лючииной матери. Лючия вернулась к своей прежней монотонно-спокойной жизни. Работа отнимала у нее много сил – она была сестрой в тяжелом – урологическом – отделении. После ночного дежурства возвращалась Лючия домой по пробуждающемуся городу.
– Синьорина, – еще не подняв глаза, она узнала голос Джакомо, – можно я провожу вас? Куда вы направляетесь?
Лючия ответила, что идет домой после дежурства.
– Хотите спать? А не то мы с вами прогулялись бы по вьяле – уж больно хорошее утро!
Утро действительно было чудесное. Солнечные лучи грели ласково и равномерно, дул свежий ветерок. В центральной части Италии необыкновенно хороши именно два предшествующих лету месяца – апрель и май. В них словно сфокусировалась вся восхитительная мягкость и дымчатая прозрачность воздуха итальянских предгорий. Лючия, сама себе удивляясь, утвердительно кивнула, говоря себе в оправдание, что выспаться она всегда успеет, и они с Джакомо через маленькую, окруженную пальмами площадь Кавура направились к вьяле – длинному, прямому проспекту, ведущему к морю. Лючия уже забыла, когда была здесь в последний раз, может, девочкой… Джакомо взял Лючию под руку, и это было так естественно, что она даже не успела удивиться. Проспект в этот ранний час был безлюден. Они бодро вышагивали по красивым узорным плиткам, среди пышной листвы, почти полностью заслоняющей солнце. Джакомо говорил о чем-то незначащем, но звук его голоса был приятен для слуха Лючии, она вслушивалась в звуки, в интонации, не в смысл. Ее удивило, что проспект, который когда-то казался бесконечным, кончился так быстро. Вышли к морю. Постояли на смотровой площадке наверху, потом спустились по петляющей в кустарнике каменной лестнице вниз к не совсем спокойному, темно-изумрудному морю. Усеянный галькой пляж был пуст, прибой обдавал их брызгами. Джакомо, повернувшись к Лючии, указал рукой куда-то наверх: