bannerbannerbanner
Женечка

Ирина Алексеева
Женечка

Полная версия

2.1. Зайковский

Волнение, одно лишь волнение жило в воспалённом мозгу Зайковского, спутанные мысли закручивало, как качельные канатики. Он ничерта не выспался минувшей ночью, а потому откровенно клевал носом в кулуарах Таврического дворца. До заседания оставалось полчаса, примчался пораньше, благо, расторопный секретарь Коля позаботился, чтобы господин депутат не прикорнул на софе.

Узел галстука давил шею, а лоб верно покрывался испариной. Быть сегодня буче, подсказало чутьё, стоило Зайковскому взглянуть на разгорячённых представителей правой фракции. Ясное дело, Пуришкевич и ему подобные не преминут превратить первое же заседание в свой бенефис, какой-нибудь номер да выкинут.

– А, Родион Дмитриевич, – раздалось сбоку. – Ну-с, готовы к политическим распрям?

То был его сопартиец Виктор Клементьевич Скворцов, импозантный седоголовый джентльмен из Херсонщины. Знал его Зайковский давно, ещё с «экономических бесед», где этот ловкий, умудрённый годами юрист с некоторой ленцой обсуждал нюансы рынка. Общались немного, едва бы набралось с десяток недолгих и странных разговоров о судьбе России, однако всегда господин Скворцов обращался к Зайковскому с обволакивающим покровительством. Вот и сейчас, холёный, с приглаженными волосами и в идеально отутюженном костюме, Виктор Клементьевич располагающе улыбнулся и пожал протянутую Зайковским руку своими тёплыми ладонями.

– Тоже ожидаете бурю в первый же день? Помнится, мне рассказывали, как выбирал председателя прошлый созыв – суета вокруг Родзянко, если можно так выразиться.

– Как не помнить – неугомонного Владимира Митрофановича аж на стихи прошибло. Паясничать-паясничал, а голос за «Родзянку» отдал. А вы, – тут Скворцов перешёл на шёпот. – Кого вы видите в председательской роли?

– Сложно сказать, – помедлив, состорожничал Зайковский. – Мне не по вкусу игра в национализм Балашева или того же Пуришкевича. Предложил бы Милюкова, но знаю, что буду в меньшинстве. А Родзянко… Он популярен и, как бы ни были пышны его речи о государе-кормильце, человек более чем толковый.

– Вы всё так же беспечны в словах. Если б не знал вашего дела, решил бы, что вы марксист, – здесь Скворцов усмехнулся. – Признаться, такая мысль посетила меня при нашей первой встрече, когда вы с пылом высказались о давней забастовке лондонских спичечниц.

«Зачем он мне это рассказывает?» – прокатилась тревожная мысль. – «Почему именно сейчас?»

На протяжении нескольких лет эти вежливые шпильки Скворцова продолжали колоть исподтишка. Пора было бы привыкнуть, но снова поймали, полусонного и сболтнувшего лишнего.

– Нет, полно о прошлом, Родион Дмитриевич. Пора решать судьбу страны здесь и сейчас, – шепнул Виктор Клементьевич, потирая ладони. – Вы не волнуйтесь, через два часа отмучаемся.

И осторожно увлёк его за локоть в зал. Там, чёрно-белые, уже сидели господа депутаты, вольготно развалившиеся и беспрестанно жужжащие. Против них высился масляный Николай Александрович, вид его был грустен, даже уныл. Перед председательским столом стояли пахучие вазы с пошлыми розовыми цветами, золотом отливал двуглавый орёл, прибитый к трибуне. Стул Зайковскому попался неудобный, жёсткий, сядешь – брюки впиваются в то самое, о чём и думать неприлично. Заёрзал, оглядывая соседей. Кто-то с усердием вытирал платком рыхлый красный нос, кто-то, горячо жестикулируя, делился сплетнями, а кто-то, уронив голову, успел прикорнуть, одни уши торчали, как у супницы.

«Ещё б промокашками плевались – переросшие гимназисты, как есть», – с кривой усмешкой подумал Зайковский.

Когда же голос подал статс-секретарь, господа депутаты подзамолкли, вслушиваясь в помпезное вступление.

– …имею высокую честь объявить Высочайшее повеление, данное мне Его Императорским Величеством!

Зайковский поморщился, но встал со всеми. Что-с тут у нас? А, привет передаёт государь-император. И все ему кричат «да здравствует!» Какой, в общем-то, античный культ; Зайковский попытался даже представить Николая в лавровом венце и пурпуре – нет, не пойдёт, не того полёта птица. Тут же мотнул головой – придут же мысли!

– Ура, ура, ура, – со всех сторон нестройно тянули тенорки и басы.

Соберитесь, Родион Дмитриевич, вы – часть истории, не подобает вам кривить тут рожей. Растряситесь, вспомните, допустим, как сладостно было чувствовать себя поверенным творящихся перемен на демонстрации в девятьсот пятом. А, чёрт, это поначалу. Мороз февральский хорошо тогда схватился, промёрз Зайковский до самых кальсон, не взирая на дородную шубу. Шёл в колонне, кричал что-то синеющими губами, бодрясь и силясь не думать о том, что пора бы домой – отогреваться. Всего-то два часа продержался, хоть не так стыдно было, а улизнул, как воришка, дворами, поймал за углом неказистую пролётку – лишь бы приятели-демонстранты не прознали.

Меж тем, депутаты принялись голосовать за кандидатов в председатели. Зайковский помял в руках листок для записки, воровато повернулся полубоком к сидящему рядом Скворцову – снова, как школяр на диктанте! Время поджимало, а потому, покрутив перо и припомнив кулуарный разговор, Зайковский чуть скачуще вывел на листке: «Родзянко».

– О, вы тоже предпочли не тянуть кота за больное место? – приподнял брови Скворцов. – Дайте-ка я передам за нас двоих, – ловко перехватил бумажки и протянул их приставу.

– А если я передумал? – растерянно проговорил Зайковский.

– Не стоит, Родион Дмитриевич, России нужны решительные люди, – Скворцов подмигнул. – А перемарывать каждое решение – так никаких бумаг не хватит.

Впрочем, победа была ожидаемой.

– Двести пятьдесят один за Родзянко Михаила Владимировича, – огласил секретарь.

Слева и в центре оживлённо захлопали, один франт с синим платком в петлице, загудел, как паровоз. Зайковский в знак солидарности едва слышно побарабанил пальцами по ладони.

Почти всё правое крыло, напротив, тотчас же встало и демонстративно направилось к выходу. «И поделом!» – хмыкнул Зайковский. – «Без вашего гавканья обойдёмся».

Громадный Родзянко (с кем давеча его сравнивали – с крейсером или с медведем?) в сером твидовом пиджаке важно прошествовал к трибуне и забасил:

– Приношу вам глубокую признательность за высокое доверие, в силах которого вам угодно было возвести меня на почтенный и ответственный пост.

Далее пошло о незыблемой и непоколебимой преданности Венценосному Вождю и об огромном труде во имя блага и счастья родины, за чем тянулись гирлянды из «браво», «верно» и серпантин рукоплесканий.

– Ух, хорошо мы начали, а, Родион Дмитриевич? – когда же всё смолкло, Скворцовская рука опустилась Зайковскому на плечо. – Вы на следующем заседании не робейте, главное, с этими шпиками построже надо. Без всяких цирлих-манирлих.

– Понимаю, – вяло улыбаясь, проблеял Зайковский. – Вы меня ещё услышите.

На выходе из зала столкнулся с маячившим субъектом, кажется, из «Союза русского народа». Едва задел, благо, такой же приземистый попался.

– Извините, – тихо сказал Зайковский, на что русоватый и лысоватый субчик взъерепенился:

– Вам в первый день не хватило перцу? – окрысился, расширяя далеко посаженные глаза.

– Так вы же сами ретировались, – пытаясь сохранить равнодушное лицо, ответил Зайковский, радуясь удачному туше.

Случайная, казалось бы, склока, но, спускаясь по ступеням, всё ощущал, будто взглядом ощупывал его плечи этот злой депутатишка.

Вернувшись к себе, пил капли, читал немного Гурнэ, исколотый пережитым, как акупунктурой. «Ну, написал «Родзянко», вот и все твои дела. Молодец, депутат Зайковский!»

Без пяти восемь в дверь позвонили. Зайковский лишь сейчас вспомнил о своих меценатских делах и переписке с тем проворным еврейчиком.

Родион Дмитриевич любил синематограф. Он ухахатывался с люмьеровского политого поливальщика, подрагивал на леденящих душу «Рентгеновских лучах», затая дыхание, переживал любовные страсти Мэри Пикфорд. В иллюзионе любил сидеть в центре, закинув ногу на ногу и посасывая ландрин. На комедии и драмы ходил в «Сатурн», а когда желалось изысков, разыскивал подвальные сеансы молодых дарований, коим потом душевно выписывал чеки на новые творения. Так судьба и свела его с Яковом Геллером.

Между тем звонок повторился, и Зайковский, вскочив с софы и оправив галстук, велел впустить. Горничная провела в гостиную улыбчивого Геллера в синем костюме и неизвестную Зайковскому мисс. Девушка была препрелестнейшая, чёрненькая, с немного раскосыми бархатными глазами и замечательным круглым носиком. Персиковый шёлк мыльно переливался на её стройном теле, на руках сверкали от газовых рожков многочисленные кольца. Зайковский не смог – вновь заробел.

– Родион Дмитриевич, очень рад, – непринуждённо начал, тем временем, Геллер. – Позвольте представить мою спутницу и приму нашей фильмы – Евгению Константиновну. Вам, наверное, знаком её отец, профессор Зинкевич…

Но Зайковский его не слушал. Приблизился к Евгении и коротко поцеловал её тонкую ладонь, пахнущую розовым маслом.

Из нутра не лезло ни единой формальности, и Зайковский бы погиб, не заговори прекрасная мисс легко и быстро:

– Вас утомили эти думские пустословы? Простите меня за это выражение, другого не нашла! Я с полусна, признаюсь вам, – трепетали коралловые губы. – Замечталась за книгой, задремала до самого вечера – случается со мной такое.

И взглянула по-беличьи огненно, душевынимательно, словно ставшая на ужасный сантиметрик выше низенького Зайковского.

– Это… Это ничего. Я сейчас распоряжусь накрыть в столовой. Наташа, чаю с кардамоном нам и сладостей!

Растерявший всю свою строгость, Зайковский позволил сесть Евгении на своё место («Вы счастливец, Родион Дмитриевич, кремовый гарнитур – моя мечта!»), пропустил загадочно улыбающегося Геллера и, робко пододвинув крайний стул, примостился у гостьи.

– Не спрашивайте, молю, о заседании, – говорил Зайковский, пока горничная разливала чай по венским зелёным чашкам, разрисованным мифическими фигурами в тогах. – Вещь эта совсем безыскусная. То ли дело ваши картины, Яков Михайлович.

 

– А что мои картины, – тряхнул кудрями Геллер. – Так, эксперимент, шутка. Взять хотя бы мой сеанс ужасов, давал я его в салоне… эхм… господина Пратова, верно?

– Точно. Как поразили меня тогда ваши скелетики! Вы как будто разграбили зоологический музей! (Геллер засмеялся, прикрывшись ладонью.) В чём был фокус? Эти мёртвые змейки и птицы двигались, словно живые! Такой жуткий и будоражащий танец…

– Там были лески, – Геллер плавно вытянул пальцы, изобразив ту самую леску. – Я был кукловодом, а Пронька, златорукий мой киноаппаратчик, всё это действо снимал.

– Скелетики, – вдруг бросила звенящими бусами Евгения и тёмно мазнула глазами по Зайковскому. – Как это чудно.

До гадкого лоснящееся запекло в животе, душна и липка стала рубашка, старомодным заказался фрак. Шёлковый рукав Евгении блестящим угрём подплыл к сахарнице, коротко задев чинную депутатскую ладонь, что пять часов назад выводила несчастного «Родзянко», а ныне готова была онеметь.

– Вы же читали про рыжую нищенку у Бодлера, Родион Дмитриевич? – захлопали густые ресницы. – Скажите, вы же горевали по ней?

Зайковский едва не поперхнулся.

– Гхм, да. Да-да, читал и горевал. Вы… Клянусь, вы великолепно её сыграете, Евгения Константиновна.

– Для вас – просто Евгения. Оставим официоз газетам и… – на секунду она запнулась, но вмиг её лицо приняло прежнюю беличью обворожительность.

– Мы хотим отснять вначале ноги – много ботфортов, штиблетов, ботиков – мельтешащих, как пурга. А потом в ракурс взять босые лодыжки нашей нищенки. Они дрожат. Подскакивают от тремора бульвара монетки в её банке из-под монпансье, – увлечённо раскрашивал Геллер. – И вот мы снимаем нашу Евгению в полный рост, точёный её силуэт в куцем платье, как она, обнимая плечи, вьётся в последнем танце на грани обморожения. Лицо, крупным планом лицо! Брови! Родинка! Над губой! – подпрыгивал Геллер на стуле. – Она кружится, а штиблеты всё маршируют, равнодушные, мимо, а она бздамц! (от удара по столу из розетки с вареньем улетела ложка.) Па-да-ет!

Геллер тяжко вытер лоб салфеткой, красный, как марафонец. Все на минуту примолкли, прихлопнутые ораторией.

– А про плёнку, Яков Михайлович? – пропела в тишине Евгения, касаясь его локтя.

– Плёнка… Мы, Родион Дмитриевич… Родион Дмитриевич?

Лёгкий оклик подействовал нашатырно – Зайковский пришибленно заморгал. Геллер смотрел на него сочувствующе, а Евгения – с милой жалостью.

– А? Прекраснейшая задумка, Яков Михайлович! Что до плёнки, вы кажется, писали, про «Истман Кодак»? Сверхчувствительная, тридцать пять миллиметров? Быть может, мне в Неваде фильмы показывали именно на такой. – «Стандарт Эдисона», – закивал Геллер.

– Конечно-конечно. Мне уже интересно взглянуть на плоды ваших трудов, – натужено допивая чай, сказал Зайковский. – Выпишу вам чек, обговорённой в письме суммы должно хватить и на плёнку, и на реквизиты. Киноаппарат же у вас есть, надеюсь?

Разумеется, он выпишет чек, чек – его билет к тёмным беличьим глазам и мягким словам нараспев. Только бы не ускользнул этот шёлковый рукав!

А Геллер вновь кивнул.

– Мы безмерно благодарны вашему великодушию, Родион Дмитриевич. Развитие синематографа – то, в чём нуждается современный мир. Люди ходят в театры, им хочется звука, цвета, но разве не сможет синема повторить все эти трюки через пару лет? Мы сможем снять битву, извержение вулкана, калейдоскоп вещей, деталей, нарочно выцепляя их. Так и с фотографией – пойманный миг, неподдельный, а чёрно-белая гамма – сама дьявольщина, помяните мои слова, Родион Дмитриевич!

Крепко жали друг другу руки, стараясь не смотреть в глаза. Геллер всё говорил правильно, словно мысли читал, но нечто в голове не позволяло ясно их осмыслить, превращая Зайковского в последнего тугодума. Затем подошла Евгения, и в мозгах стало совсем дымно.

– Яков Михайлович будет послезавтра снова давать «Эпитафию», своё синематографическое стихотворение, – мурлыкнула она почти над его ухом. – Мы вас приглашаем бесплатно, как дорогого гостя. В подвальчик на Зверинской.

Розовое масло на золотистом изгибе шеи действовало одуряюще. Перехватив гладкую, в стекающем шёлке, руку, Зайковский мягко облобызал её.

– Безусловно, я приду, милая Евгения. Знайте, я обязательно буду заглядывать к вам в павильон, даже если придётся сбегать, как шпиону, из Таврического.

Посмеялись. Геллер принял чек, учтиво поклонился и вскоре, под руку с

Евгенией, вышел в свет ночных фонарей, под мелко крупящийся снег. А Зайковский остался стоять столбом в передней, снюхивая с пальцев оставшийся розовый флёр.

2.2. Сандра

Медный знак вопроса грубо поцеловал лист бумаги, зажатый тяжеловесом-ундервудом. «За что?» – пропечаталось грязно-чёрным.

«За что» должно стыдящей известью белеть в титрах между Женькиными страданиями. Вопрос не риторический, но сложный для толпы.

За что каждую ночь, часа в три, за стенкой начинает стонать матрас, Сандра тоже бы не ответила. Какая там приключилась история любви – и любви ли? Соседом ей был чинушка тринадцатого класса, изрытый оспинами, с выпирающим подбородком, зализанный на прямой пробор, в вечно обвисших сзади брюках. Даму его Сандра не видела и видеть не желала. Раздражал только писк пружин, с коим ундервуд играл в догонялки и побеждал далеко не всегда.

Машинку достал Сандре какой-то Гешкин знакомец, печатать на ней оказалось не так уж и трудно, жаль, при неверной букве приходилось начинать лист заново, но сейчас пальцы бегали по круглым кнопкам почти что уверенно. Куда симпатичнее будет выглядеть либретто отпечатанным, нежели в головокружительных каракулях.

Сандра сделала даже пару карандашных набросков платья Женьки и её поз. Вышло недурно – но это «недурно» сказала бы лишь матушка, единственная скупо хвалившая рисовальные потуги дочки. А чтобы наброски не стыдно было представить Якову Михайловичу, стоит заглянуть к Миреку. Сегодня, вроде бы, день его примерного семьянинства, потому должен быть дома.

Припечатав последнюю точку, Сандра удовлетворённо выдохнула и глянула в окно, за которым косо летели слипшиеся снежинки. Газовый рожок над столом горел белым уютом, а еловая веточка, что стояла на подоконнике в банке из-под горчицы, обещала скорый (всего-то полтора месяца!) Новый год, а с ним и затаённое чудо. Улыбнувшись, Сандра с удовольствием перечитала отпечатанные листы – Яков Михайлович, как он будет доволен! В комнатушке совсем потеплело, как далеко ей, всё-таки, до раскольниковского «гроба»!

Ополоснув лицо под рукомойником и вымыв шею, Сандра на цыпочках подошла к господину комоду, зная, что тот, распухший смертельно опасно, как шведский король Адольф Фредерик, готов взорваться панталонами, платьями и юбками от малейшего колебания. В этот раз не повезло – набитые вещички шквалом осыпали Сандру, стоило слегка приоткрыть дверь. Бр-р, и эта вонь средства от моли, оставленная в комоде прошлыми жильцами и пропитавшая большую часть одежды! Сандра со вздохом достала относительно чистую белую блузу и вельветовую юбку, наскоро оделась, истинным Сизифом запихнула вещички обратно и направилась к Миреку.

– А, Александра. ЗдрафстфУйте, – Бася, в сером домашнем платье, запинающаяся и забывающая ударения, встретила её в передней.

Сизолицая, с белеющей прядью в заколотом узле русых волос, с распаренными руками в калиновых трещинах. Постаревшая молодая женщина. Некогда первая красавица Люблина… Её глаза то и дело закатывались, и показывающиеся синеватые белки пугали, отвращали, но не как у марафетчиц, тут другое – зверская усталость, постоянно прерываемый тревогами сон. С таким-то мужем.

За тринадцать лет в Петербурге Бася всё ещё путалась в русских словах, в отличие от Мирека, в светских кругах не вращалась и общалась, в основном, со строгими паннами из базилики, что на Невском.

К мужу Бася Сандру не ревновала, похоже, понимала, что нескладная близорукая недоучка, насмешливо именуемая «панной Олей», – самое меньшее зло из круга, в котором вращался неистовый поляк.

– Вы к Миреку? – занемевшими пальцами теребила на шее тесёмку крестика. – Он вернулся… Недавно. Показвал Агате… Как это скАзат? МОсты… МостЫ…

На старых кухонных часах с линялыми цинковыми ходиками было без десяти четыре. Значится, неистовый поляк кромешной теменью водил свою цурку, хорошо, если к Аничкову… Бедная Бася, подумала Сандра, натягивая поданные хозяйкой странные тапки из грубой шерсти.

– Czy mamy gości, kochanie?[3] – с щетинистой весёлостью спросил выскочивший из ванной Мирек, с растрёпанной прядью на лбу, влажной рожей и горящими чёрным огнём глазами.

Бася кротко кивнула, отступила, пропуская мужа.

– Здравствуй, панна Оля, – переходя на русский, Мирек вальяжно и крепко обнял Сандру, притянув за плечо. – Нам всем не спать в сегодняшнюю ночь… А? Я мыл с Агаткой руки, и слышался мне перезвон Владимирской Божией Матери… Ночную, черти, что ль служили? Знаешь, чем звонили?.. Дробью охотничей, сыпали дробь с неба. Агатка! Агатка, скажи пану, как безобразно сегодня звонили колокола!

«Успел, с ногтя, украдкой», – вздохнула Сандра, расшаркивая пол нелепыми шерстяными пятками.

– Обыкновенно звонили, папа, только это в полночь было, – тихо и чисто, без капли пшецкого, проронила появившаяся в комнате девочка.

Агату Сандра видела в третий раз и в третий раз ей, гранатово заалевшей, захотелось провалиться под меблирашевские доски. Агата пошла в мать, осчастливила судьба девочку: лицом аккуратная, лоб гладкий, носик прямой, кругло срезанный подбородок, локоны тёмно-русые, русалочьи. Но глаза отцовские, небольшие и непонятные – то светлые, то тёмные, то серые, то зелёные. А в них – материнское всепонимание, слишком чуждое для неё, одиннадцатилетней гимназистки, а потому разящее до жара. Смотрит, вроде, равнодушно, как мать, но обе знают наверняка о похождениях отца и мужа с его бессовестными друзьями. Не догадываются, случаем увидав иль узнав ненужное и вредное, – знают, и потому молчат, что Сандре хуже любых обвинений и проклятий, а Миреку… Один дьявол разберёт!

– Мирек, я к тебе по узкопрофессиональному вопросу, – выпалила Сандра, уходя от неловкости, и протянула наброски.

Тот хмурился, гримасничал, проверял, верно, какие линии настоящие, а что – плод воображения. Затем сложил листки пополам и устало вынес вердикт:

– Косит она у тебя… Что, своему укоханному похвастать решила?

Мирек… Мирек всё понимал. Прошли через спальню Баси и Агаты, где на длинном и жёлтом, как зуб, столе, расположились примус, «Таинственный остров» с золотистым тиснением и Басина вышивка (то ли кот, то ли епископ). У своей мастерской, что раньше была в их жилище кухней, Мирек внезапно остановился, поднял Агату на руки, скорбно коснулся губами её лба и передал жене, получив в ответ традиционный поклон головы.

– Nie będziemy hałasować,[4] – заверил, запирая дверь.

Лишь отгородившись от семьи, Мирек скинул галстук, расстегнул половину пуговиц рубахи и, усевшись за стол, засмолил. Курил он так, временами, Сандра старалась выловить закономерность в Мирековских настроениях и папиросах, да не смогла. По мастерской пошло дымом, и Сандра не морщилась, привыкла: отец курил ежечасно, только там была «Ира», а у Мирека – «Ява».

Взявшим след псом, с закушенной папиросой, неистовый поляк неистово переправлял робкие линии Сандры на размашистые, нервные и, безусловно, более подходящие бодлеровскому тону. Женька тонула в тенях, ломанная, нарочно непропорциональная, безобразно-красивая.

– Построение, – бурчал Мирек. – С академии его ненавижу.

– Уф, я думал, ты ей пять ног и восемь глаз нарисуешь, – усмехнулась Сандра, принимая рисунки. – Интересно… Видно, что не моя рука, однако, будем надеяться…

Мирек хмыкнул, затянулся и, неспешно распушая дым по бедламу мастерской, вдруг спросил:

– Скажи мне, панна, где таких кобет производят, как ваша Фиса?

– Фиса? – заморгала Сандра, косясь на дверь. – Она мало о своём прошлом говорила, даже нам. Вроде, она из Гатчины. А что?

– Фатальная дама, вот что. Провожал её в ту ночь, хотел пролётку кликнуть, а она – я тут недалеко живу, в Кузнечном переулке. Про мужа ни словечка, ну, думаю, провожу я тебя, дживка, прямо до окон. И проводил. Полезла ко мне сама, заметила на моём плаще свой волос, замурчала – у вас жена шатенка, нет? тогда уберём-с. Я целовал ей ладони, она хихикала, а в занавешенном окне горел свет. Но Горецкий, размазня по моим справкам, к жёнушке так и не вышел. Условились в понедельник встретиться здесь, в мастерской, захотела, голубка, купить в спальню чего-нибудь из моих картин.

– 

Видно, сильно крылышком голубка задела, раз не в нумера её ведёшь, – фыркнула Сандра. – Что с домочадцами сделаешь?

 

– Известно, что. Мы в полдень условились встретиться. У Агатки гимназия, Бася пьёт кофий с пани Эвой. Благодать.

– Благодать… – растерянно повторила Сандра. – Ты не знаешь Фису, она не девица из бардака. Она тебя уничтожит.

Мирек причмокнул и смачно затушил папиросу:

– О, это вызов! Тем больше жду нашей встречи, – защурился, как довольный котяра.

Сандра в смятении откинулась на спинку хромого стула, закачалась. Обстановка была почти располагающей и столь же некомфортной. Рядом, в пыльных чехлах, томились множественные реплики Мирековской мазни, ждущие своего покупателя. Где-то на них налипло вездесущее масло и промокашки, под ними валялись зловещие выпотрошенные тюбики.

– Мне страшно от вас двоих, – промолвила Сандра, едва не упав со стула. – Легко… Легко ли жить в страстях, травя друг другу душу?..

Вопрос сам напросился. Представить Якова Михайловича, глумящегося ей в лицо и за её спиной, измывающегося над её телом и душой, словно Калигула, было немыслимо. Как это – рабски подчиниться, полюбить истязания при всём своём чистом поклонении Творцу? Помыслить мерзко!

Сандру явственно замутило. Мирек плеснул ей воды из графина.

– Что ты себе нафантазировала, панна? – насмешливо спросил он.

– Ты не захочешь про это говорить.

– Если опять твои бабские метания – то в них я действительно не советчик, что хорошо. Будь ты жеманной дурочкой, сразу бы выгнал взашей, но вижу же – девчина ты добрая. Не морочь себе голову. Просто запомни – жизнь коротка для промедлений. Решайся, делай, а если проклянут – напейся, проспись и начни сначала.

– Дельный совет, – Сандра горько усмехнулась. – Что ж, друг, благодарю тебя за помощь, но вынуждена откланяться: домашних твоих и так растревожил.

– Что, ещё по одному адреску думаешь заскочить? – проницательно спросил Мирек и развёл руками: – Будет повод – заходи. Или в «Собаку» наведывайся. Лучше с подружками.

Он закурил новую папиросу, когда Сандра покидала его. Остался

расхристанным валяться на софе, закинув забрызганные бурой жижей сапоги на стол («дверь оставь, ну, кому мы нужны»). Сандре пришлось крадучись пробираться через жёнину спальню, слабый свет от уличного газового фонаря освещал двуспальную кровать на чёрных гнутых ножках, где на одной стороне, свернувшись калачиком и разметав русые локоны по подушке, спала Агата, а на другой ворочалась Бася в съехавшем набок чепце. Ёрзала с настороженностью, боясь задеть дочь, но не сдержалась, издала полумёртвый вскрик, вмиг растворившийся в большой и тесной комнате.

«Бедная Бася», вновь подумала вздрогнувшая Сандра и поспешила прикрыть дверь.

Стала ли она такой, потускневшей, когда Мирек перевёз её в Питер?

Родители новоявленную пани Барбару, известно, прокляли. Необъяснимо сплетаются людские судьбы, непонятно и, в некой степени, загадочно было то, что Бася выбрала в мужья самого лихого люблинского хлопака, и то, почему он её закабалил браком, бытом, дочерью, он, любимец фортуны и свободы…

Сошлись они, как помнила Сандра, после возвращения Мирека из Варшавы и последующей встречи его со старыми дворовыми врагами. Столкнулся со знакомкой детства в аптеке, куда Бася пришла за сердечными каплями для когото из родственников, а Мирек – за бинтами. Вот и взыграла женская жалость. Сколько раз Бася латала нерадивого мужа после его дурных приключений? Особо отличился Мирек в бурный девятьсот пятый, попав под жандармскую пулю. Просто шёл из художественной лавки, прикупив кистей и масла, заметил беснующуюся толпу; под марафетом иль нет, безумный, вылил краску на какогото чина из охранки, крикнув лозунг в поддержку Лодзинского восстания. Удратьто удрал, но подраненный. Бася потом в слезах неслась в лавку, куда на одном адреналине добрался её благоверный, упал на скамью и, еле назвав адрес, велел послать «за самой красивой пани». К счастью, в тот раз Мирек отделался лишь куском свинца в мясе предплечья. Но прядь седая, невытравимая, у Баси осталась.

Была бы на месте Баси Фиса… Сандра присвистнула, сбегая со ступеней. Фиса терпеть бы не стала, располосовала бы, как тигрица, будь нож – схватилась бы за нож. Убили бы, в общем, друга друга, не прошло б и недели.

Игнорируя окликающих «барыню» редких извозчиков, Сандра решила добраться до Зверинской пешком. Низкие творожные облака в тёмно-синем саване нависли над полуспящим Питером, свежо дышалось, хоть под ногами и месилась жидкая слякоть, талый снег вперемешку с конским навозом. Порой попадалась тонкая ледяная корка, и больше всего Сандра боялась в семенящей спешке навернуться и разбить себе нос. На голову пару раз капнуло холодом с крыш – первая оттепель перед лютой зимой. Жались друг к другу модные салоны и кондитерские, булочные, мясные и галантерейные лавки, потерявшие в темноте свои конфетные вывески.

Яков Михайлович квартировался в доме напротив своего павильона, совмещённого с подвальным синема-театром. Квартирная хозяйка была злющая, похожая на растрёпанного филина с искривлённой шеей, глаза у неё были, чтоб не соврать, жёлтые, ими она зыркала на пьяно спускающуюся Сандру в прошлый её визит.

«Пускай сейчас спит беспробудно, старая», – подумала и условно постучала в дверь четыре полугромких раза.

Яков Михайлович не спал. Даже не снял свой синий парадный костюм (халатами он брезговал, как Сандра поняла). И ведь не помятый, ни складочки не видно, кудри гребнем прибраны, лицо чисто.

– Доброго раннего утра вам, Саша, – мягко пожал её руку своей широкой ладонью с изящным полукружьем ногтей.

– Яков Михайлович, я вас не разбудила?

– Я рад вам в любое время, говорил же. Вижу листы – мне интересно.

Проходите же, не стойте в сырости, хозяйка спит мёртвым сном.

Сандра сразу заболела чудесной горячкой, закумарилось лицо, запотело, линии на ладонях увлажнились. Едва переступив порог, сняла ботинки, прошлась по ним хозяйской щёткой. Иначе нельзя, ни пятнышка грязи – у Якова Михайловича всё вычищено собственноручно, до блеска.

В тёплой спальне ровно оранжевели дверцы двух деревянных шкафов, расписанных под дымковский узор, сверху одна примета – узловатым питоном свернулись отрезки плёнки, в своём гнезде, не дальше – перед вами вышколенная холостяцкая квартирка, ни крошки на полу, ни дырки на белом, с вышитым синим всадником, пледе, что закрывал узкую кровать. На столе аккуратной стопочкой бумаги. Страшно оставить после себя хоть пылинку.

Яков Михайлович сел на кровать, долго изучал листки с либретто, водил пальцами по Мирековским линиям рисованной Женьки. Электрический свет, красный от абажура, ласково очерчивал приглаженную проволоку волос, нос с крошечной горбинкой, темнеющую выемку над губой, живые и подвижные глаза, порой косящие на Сандру горячо и как будто нечаянно.

– Как ладно выглядит оно в чёрно-белых буквах, – подытожил, наконец, Яков Михайлович. – Чёрно-белое, произнесите это, Саша. Вот так. Ощущаете… А с рисунками вам помог тот поляк, Квятковский, да? Отлично, отлично. Знаю одну мадам, её модисточки с лёгкостью всё пошьют.

Он, взапретную, всё-таки обнял взглядом, когда повторить попросил, и Сандра заиграла в гляделки, как паралитик. Ночь близилась к своему излёту, рассветно горел абажур, обещая скрыть все тайны. Знакомы… Месяц, меньше? Что промедление для Мирека, а что для неё, недоделанной нигилистки, курсистки-недоучки, рохли?

– Я бы предложил вам выпить, но слишком… рано, как это назвать, каламбур, нет? – глаза улыбнулись. – А сестра у вас, Саша, замечательная – Зайковский ею очаровался, как мешком прихлопнутый.

Яков Михайлович, прижмурившись, засмеялся в кулак, а Сандра выдохнула, опустила голову и сразу вскочила с кровати, как неродная.

– В моих словах что-то не так?

Господи, он чувствует себя виноватым!

– Нет, Яков Михайлович, нет, вы правы, Эжени замечательная.

– А у вас это семейное. Ваши глаза… Как это назвать? Не кошачьи, нет, скорее, чарующе-беззащитные.

Взглянул – убедился. Сандру шандарахнуло сладким током.

– Г-глаза-каштаны. М-мы так шутили с Женей, – зазаикалась.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru