Лес снял занавески листьев, и окликнув на подмогу дождь, устроил не стирку, а самую, что ни на есть прать19. Ну, не всё ж обходиться замарашкой, в пыли.
Приладив лоскуток листа к лоскуту, лес разложил занавески на траву для просушки. Ясно дело, позабудет про них, а после, когда мороз, в шутку или заодно с прочим возьмётся накрахмалить их, те занавеси будет уже не поднять.
– Пусть их. – Махнёт беспечно лес главою, задев макушкой облако. – Подберём другие, будут краше прежних.
И окажется прав.
Ежели глядеть с тропинки в лес, чудится, будто деревья корнями промеряют землю.
– Промежду указательным и большим пальцем, по-нашему, по-людски, – оно пядь. А по деревянному как?
– Мы им не ровня. Каково дерево, таков и шаг. Нам про то знать не к чему. Да и им мерить незачем. Всё одно, стоймя стоят, покуда не рухнут.
Раскаленные в печи осени листья калины долго хранят её жар, бывает, что аж до снега. И не до первого, что является как бы невзначай, мимоходом, а до настоящего, что не пропитает землю собой, но укроет её белой просторной простынёю.
Трепещет птицей последний на дереве лист. Никак не решается оставить родную ветвь. Манит его за собой ветер, зовёт в прозрачное, призрачное никуда. А дерево в грусти и воздыханиях, смолчит, отдавая право решать свою судьбу самому листу.
– И кто будет обвевать тебя в душный день? – Сокрушается тот.
– Так и не будет их, тех дней, ступай себе. – Нарушает молчание древо, нисколь не кривя душой…
– Помилуйте! Об какой душе речь? Об деревянной?! У дерева-то! Дрова они и есть дрова.
– Ну, так у дерева хотя деревянная имеется… – Двусмысленно замечает визави, и замолкает, провожая взглядом лист, что поддался-таки на уговоры ветра.
Недолог был его полёт, да и не назвать то полётом вовсе, одно лишь поползновение, и больше ничего…
Я долго не мог заснуть. То кровоточило сознание или на поверхность памяти всплывал один лишь сор досады и разочарований, оставляя ягоды приятных душе, памятных событий под толщей мутной воды суеты, так что их с трудом можно было разглядеть.
Отчего временами случается так? Мы ступаем по проволоке жизни, она с недовольным гудением трепещет под нашими шагами, раскачивается с неизменным, неутомимым намерением сбросить.
Ну, так и добъётся своего однажды, ни к чему тут притворство. Да только зачем напоминать так часто и настойчиво, мешая тем самым, радоваться тому, что есть прямо теперь.
– Что ж ты такой бестолковый! – Укоряет малыша мать. Она тянет его за руку по своим делам скорее, чем могут поспеть его мягкие ножки. Малыш полностью полагается на мать, и идёт, задрав лицо к небу, разглядывая оставшиеся от ночи звёзды. Ясное дело, ребёнок спотыкается, в конце концов, повисает на руке матери и падает…
– Да когда же это закончиться! – В сердцах кричит мать и на её глазах проступают слёзы.
Малыш тоже расстроен, но что значат отбитые коленки в сравнении с небом, от которого глаз не оторвать. Но слёз матери ему жаль, и кротко глядя на неё снизу вверх, малыш говорит, что думает, во что верит:
– Мамочка! Когда ты плачешь, твои глаза блестят, как звёздочки! – И гладит мать выпачканной в земле ладошкой по мокрой щеке, оставляя чёрные следы.
Что тут скажешь… Вот она, одна из сладких ягод бытия.
Которое в жизни главное? Пожалуй, любое. Напоминая себе об этом, улыбнёшься невольно разбросанным на ковре осени пуговкам грибов, молчаливому в эту пору лесу и утренней звезде, что тает вместе с зарёй. А то и летучей мыши, раздвигающей поспешно занавес ночи, дабы началось очередное представление со всегдашним названием «День», в котором повсегда – «Все билеты проданы!»
Пусть этот новый день не утомит ясного взора, да пройдёт незамеченным для намыленного мельканием времени взгляда. Тому-то оно – не имеет никакого значения.
Муха явно была «под мухой». Выплясывая гопака подле оконного стекла, она гудела и плевала слюной, пачкая недавно вымытое окошко.
Глядя на муху, мне припомнился мой первый танец. Нет, он не был разнузданным или непристойным, более того, – он даже не состоялся, но сыграл в моей жизни определённую, быть может, даже решающую роль. Это как распутье: налево пойдёшь, кавалера найдёшь, направо – кавалериста, а по дороге прямо поджидает, наверное, вороной, с настоящим синим отливом. Всё, как в жизни.
Дело было в одна тысяча семьдесят первом году. Между последней перед ремонтом бассейна тренировкой и поездкой в экспедицию на Соловки оставался целый месяц, и дабы я не болталась без дела, в сотый раз перечитывая «Бедные люди» и заметки о Сахалине дальнего, но любимого родственника20, мать навестила председателя профкома завода под зудящей по-мушиному аббревиатурой ВЗПП [вэ-зэ-пэ-пэ] и раздобыла мне, – совершенно бесплатно! – путёвку в пионерский лагерь.
– Мам! Я не поеду!
– Вот ещё! Без разговоров! – Сказала, как отрезала мать.
– Ну это же двадцать один день! – Возмутилась я.
– Ты неправильно считаешь. – Возразила родительница. – Не двадцать один день, а всего лишь три недели.
– А мне надеть нечего! – Нашлась я. – У меня спортивных купальников четыре, а платья ни одного! Тут на обороте путёвки написано, что нужно с собой брать, так что я не еду!
– Едешь. Бабушка уже сострочила тебе пять штук, с юбочками в оборочку.
– Что?! – Чуть не заплакала я. – Какие оборочки?! Куда я ножик положу?
– Никаких ножиков! – Рассердилась мать. – Может быть, хоть эти три недели ты будешь вести себя не как мальчишка.
С чемоданом, набитым девчачьим тряпьём и ножиком, спрятанным между трусиками и пилоткой, я уныло махала из окна автобуса сияющей от удовольствия матери.
По приезду на место, я выудила из вещей ножик, и пока остальные ребята знакомились друг с другом, принялась остругивать кусок коры. В моих мечтах это был корабль, или по-меньшей мере лодочка, а уж как оно было на самом деле, теперь и не припомню.
Дни медлили с закатами, дела вырвавшийся из домашней обстановки ребятни меня занимали мало, и я по-прежнему мастерила свою флотилию где-нибудь в уголке.
Единственным светлым пятном на фоне скучного, утомительного отдыха, оказалась «Зарница». С беготнёй по лесу «в разведчиков» и полевой кухней. Старшим отрядам даже позволили пострелять по мишеням. У солдатиков, которых приставили присматривать за юными бойцами, был жутко важный и немного насмешливый вид. Помнится, я подошла к одному и попросила дать мне винтовку.
– Девчонка! Куда ты лезешь! Иди-ка лучше в куклы играть! – Попытался отогнать меня солдатик, но я была настойчива.
– Ну, ладно, уговорила. Вот тебе три пули. С тебя хватит, всё равно не попадёшь.
– С пятнадцати метров в мишень?! Вы смеётесь? Да легко! – Уверила я, привычным движением разломила винтовку, и спросила, – Спички есть?
– Ты куришь?! – То ли ужаснулся, то ли восхитился боец.
– Вот ещё! – Презрительно скривилась я. – Подводники не курят. Пристрой-ка лучше спичку рядом с мишенью. Серой кверху.
Боец с опасением оглядел меня, но повиновался. Почти не целясь, с первого выстрела я пробила центр мишени, а вторым подожгла спичку.
– Вот так! – Лихо стукнув пяткой о пятку, я протянула винтовку солдату.
– А третью? – Кивнул он на горошину пули, что сиротливо лежала на огневом рубеже, как на прилавке.
– Третью пулю можешь оставить себе! – Гордо позволила я. – На память!
Вечером следующего дня в лагере были танцы. Девочки и мальчики прятались друг от друга до поры, дабы поразить своим видом. Мальчишки расчёсывались на бок мокрой расчёской, а девчонки обменивались нарядами и скребли голубую побелку со стен, натирая ею веки.
Идти на танцы совершенно не хотелось, но вожатый отказался оставлять меня в корпусе одну:
– Ну, что ты в самом деле! – Уговаривал он. – Все дети, как дети, а ты… А! – Вдруг догадался он. – Ты, наверное, не умеешь танцевать!
– Почему это! – Обиделась я. – Умею! Вальс. Раз-два-три, раз-два-три…
– Так это всё равно, что не умеешь. На наших танцах вальс не играют.
Под разговор с вожатым, мы дошли до огороженной ажурным заборчиком поляны, за которой уже топтались в такт музыке дети всех возрастов и комплекции, а взрослые следили за порядком, стоя тут же, неподалёку.
– Как зверинец… – Пробормотала я, и вожатый, усмехнувшись, перестал меня подталкивать ко входу на площадку.
Среди топчущихся… Нет – среди танцующих я заметила красивого парнишку. Несколько девочек крутились подле него, обращая на себя его внимание, но он почему-то всё время оглядывался в мою сторону, а когда музыка стихла, направился прямо ко мне, и спросил:
– Пойдёшь со мной?
Я смутилась от неожиданности и губы, минуя сознание, произнесли:
– Не будучи представленным?!
Парнишка явно не ожидал отказа, а такого – тем более. Обзови я его дураком, он бы понял, ещё бы и посмеялся. Теперь же, стоя рядом, он молча плавился от стыда, и не мог вернуться к танцующим.
Надо ли говорить, что меня больше никто, ни разу не пригласил на танец. Не в том пионерском лагере, а вообще никогда, в течение всей жизни после. Думаю, вальсировать я давно разучилась, потоптаться не довелось, так что скорее всего я опять сказала бы «Нет!», но всё же, всё же, всё же. Очень жаль.
…Муха явно была «под мухой». Выплясывая гопака подле оконного стекла, она гудела и плевала слюной, пачкая недавно вымытое окошко. Мухе не нужна была пара. Мухе было хорошо и одной.
Ветер долго, вдумчиво натягивал лук ветвей, а потом отпускал резко и с наигранным прищуром бывалого охотника следил, куда вонзились видимые ему одному стрелы. Уверенности, как и пуха с перьями не было, но по всему выходило, что попадали они всякий раз куда надо, ибо ветер вновь брался гнуть ветви, скрывая самодовольную улыбку.
– Тебе не надоело? – Беззлобно, но решительно поинтересовалось солнце у ветра.
Тот вздрогнул от неожиданности и отпустил тетиву. Незаправленная стрелой, она тут же обрела привычный вид, и принялась прихорашиваться, прилаживая на прежнее место вуалетку паутины булавками сосновых иголок, позаимствованных для такого случая у соседки.
Солнечные зайчики, на которых, судя по всему и охотился ветер, бросили прятаться. Они проступили на щеках леса, как веснушки, и стали скакать, ровно также, как это делают резвые пушистые лопоухие о четырёх ногах.
Олень было принялся гоняться за солнечными зайчиками, перепрыгивая лесную тропинку из-за дерева к кусту и обратно, но так никоторого и не догнал. Впрочем, судя по его влажному взгляду, бегал олень не для того, дабы изловить, а веселья ради.
Лист клёна, раскинув крылья, опустился на крышу. Он без зависти, но с интересом следил за вознёй в лесу, а после проводил взглядом ворона, что нырнул слёту в пышную перину облака. Так казалось самой птице.
Но со стороны было отлично видно, что в самом деле облака чересчур высоко, и до них возможно дотянуться только сердцем. Как до солнечных зайчиков, что не терпят прикосновения и небрежности. А уж стрелять по ним, словно по воробьям, – большого ума не надь, да и меткости, впрочем. Не затем их солнышко множит в погожий день, не потому…
Гжель осеннего леса глядится празднично даже в пасмурный день. Притомившееся за лето солнце всё реже кажет миру свой зардевшийся лик, да и, коли по-правде, заметно поубавилось того румянца. Бледнеют щёки, и по всему видать – не дождётся никак солнце, когда уж почивать на кипельно-белых простынях снега в тишине и с приоткрытым оконцем, для свободного хода свежести морозной.
Золочёная листопадом дорожная колея стекает ручьём за горизонт. В обмякшую после третьего утренника21, податливую оправу чистотела, вправлены не дешёвые глупые стёклышки, но мелкие алмазы росы.
Разодетая до белья крапива утеряла бОльшую долю склочности, а с нею вместе и привлекательность. Раньше, бывало, куда ни ступи, как ни берегись, – всюду перебранка, да следующий за тем немалый ожог. А нынче – хотя мни её, хотя гладь, будто и не крапива вовсе. Охочая до ссор, она теперь почти что сор. Ещё одно морозное утро, и всё, поминай, как звали.
Кисточка чертополоха, набравшая перламутра воды, задумалась над мольбертом округи, не решается никак сделать первый мазок, не то, что осень, которая давно уж рисует свои портреты и дарит ими всякого проходящего.
Где-то невдалеке прошёл олень, и хотя не явно, да ясно то из махнувшего ему вослед золотого листа, и скоро стынущего, примятого матраца травы со вплетенной в него для тепла и мягкости шерстью.
Лес весь в заплатах листвы, небо – в латках облаков, и скрипит оно, будто калиткой на ветру: мерно и часто. То вОрон, присматриваясь к земле, взывает пронзительно и клокочет нежно, дабы расслышала его подруга жизни, что осталась нынче в гнезде по причине всегдашнего дамского недуга – головной боли.
Краски леса… Всё в красках.
Неким осенним утром, сидя у окошка два приятеля коротали время до обеда за приятной беседой. Им обоим было несколько за пятьдесят. По нашему разумению, ещё мальчишки, а в те года, о которых речь – вполне себе зрелые мужи…
– Как не восторгаться послелетием! Его немыслимым по богатству убранством, блеском и сиянием…
– Вы, батенька, так наивны и милы в своём исступлении, что как дитя, право. Коли приглядеться – всё в одном цвете, так только, полутона с оттенками, не больше. По-бедности или по понятию, а ущербно. Касаемо же одежд из гобеленов и парчи… Тризнище так же вот источает великолепие, а всё – тлен. Да и осенью, как не рядись, – всё увядание.
– Вот же не совестно вам, не то говорить – рассуждать эдак! Осень, быть может, напротив, – приготовление к таинству новой жизни, как зарождающееся её намерение быть.
– Да как же это?! Все прячутся, всё пустеет. Лес теперь недолго разодет, да наряжен, ещё пара-тройка ветров с дождями, и окажется простоволос, жалок, как…
– Как кто?!
– Как бедный родственник! По крови его не оставишь, ну и по-совести, но глядеть неловко, словно не ему одолжение делаешь, а себя срамишь. От поляны до поляны всё его линялое, латанное ветхое рубище насквозь видать, выпирают худые ключицы ветвей, повсюду пеньки истёртыми зубьями, да копны наметённого ветром мокрого тряпья негодной ни на что листвы.
– Вас послушать, как гороху накушаться. А только и в этом всём отыщется нечто, которому в иной час будешь рад.
– Это ж в который, позвольте? Когда из экипажа до крыльца двух шагов не сделаешь, чтобы не промочить насквозь плаща?
– Каждому в осени дано увидеть своё, что ему ближе. Мне она празднество нежной сини небосвода с раскинувшемся в истоме ястребом, что парит высОко. Или неглубокая чаша реки, когда сквозь мытое стекло воды видно с берега стайки рыб. Смотришь на них и едва не рыдаешь, – переливаются ртутью промеж пальцев водорослей, что шевелятся, перебирая пальцами по течению реки.
– Это всё так, не спорю, но куда вы денете слякоть, сырость, неизбежное после нездоровье.
– Так на то к осени и приготовлена калина и здравый полынный дух, недаром полынные веники по всё лето сушат по стенам, дабы хватило на все хворобы22. Да и вообще, батенька, ищите во всём то, что доставляет удовольствие. Ибо, справедливости ради, коли когда глядите вы на своего жеребца, который кремовой23 масти, в ваше масляное выражение впору блинцы обмакивать. Вы ж тогда статью его любуетесь а не про навоз воображаете. А лошади без навозу не бывает.
Покуда приятели рассуждали, голубоватый хрусталь небес наполнился мучнистым студнем туч, и принялся сочится он на округу, обращая в тот самый кисель всякую, не прихваченную сетью травы стёжку. Осень была в своём праве, – казнить хмарью и слякотью, либо дарить красотами, что кружит голову всякому, кто мнит себя поэтом.