I
Сыну
– Прости меня.
– За что?
– Что втянула тебя в это.
– Во что?
– В жизнь.
Это не моя заслуга, и вина не моя, хотя, – как знать, как знать…
II
Небо плавилось у горизонта, растекаясь белой кляксой заката. И бесчинствовал ветер в ночи, а поутру – скулы оконных рам в испарине, стеклянные щёки в потоках слёз.
– И что это значит?
– Холодно.
– Где?
– Во дворе. На сердце. Повсюду.
– Подумаешь! Оденься теплее, вот и вся недолга.
– Но во что закутать душу?! Как, чем согреть её?..
III
Ты напоминаешь про уход нашего друга, рассказываешь о том, что потерял младшего брата, и промежду слов, как между строк явственно слышен крик, оглушительный для моей души. Мольба о помощи. Но я ничем не могу тебе помочь, как и ты не в состоянии сделать что-либо. Только пожалеть и разжалобить, посочувствовать, да сопереживать, – неустанно и непритворно.
Это будто качели: туда-сюда, туда-сюда, но всё на одном и том же месте. На мёртвой точке равновесия добра и зла, жизни и небытия, любви и отвращения.
Зелёный дятел стучит по красной крыше и всякий раз в точку. Дождик – «кап-кап!» – и ни единого раза мимо, всё в цель. Как время, что убивает в нас людей. Лишает искренности и принуждает думать только о себе.
– Как хочешь, а сколь в нас злобы, столько и добра!
– Это ещё почему?
– Так для равновесия! Коли когда надобно себя добрым показать – кажешь, ну, а коль наоборот, то толику ото зла и выпячиваешь…
– И почему?
– Дабы в целости себя сохранить!
Не успела ещё прийти в себя и обсохнуть округа, как взялся за неё ветер. Он был столь силён и упорен, что казалось, не всякий дом вынесет его настойчивости и после очередного порыва либо сдвинется с места, ободрав бок вишне, рябине, черёмухе или ещё какому кусту, что жмутся доверчиво по обыкновению к стенам, ну или полетит той дом в тартарары, снимая шляпу крыши перед всеми встреченными поперёк его нечаянного пути.
Срывая листья с виноградной лозы, ветер словно бы делал доброе дело, помогая птицам отыскать припрятанные на чёрный, морозный день гроздья, но он был в тоже время так неловок, что ронял и их. Впрочем, те падали не враз.
В попытке удержаться, ранились о сухие с прошлого года ветки, истекая пахучей сладкой кровью, но даже это было напрасно, ни для чего. Ибо ветер уже разогнал и пчёл, и ос, и шмелей, так что некому было утолить ту терпкую слегка печаль винограда, некому было даже просто – полакомиться бездумно.
Изнеможение и расстройство лишало оторванные гроздья последних сил, и они скоро оказывались на земле в разорванных одеждах и с растерзанной, видимой всем душой, на дне которой таились в испуге косточки, кой не ожидали для себя такой участи.
Хорошо, если синицы входили в их бедственное положение и, налетев стайкой, разбирали виноградины, но, коли по чести, птицам больше нравились нетронутые никем ягодки, нежели побитые, попорченные лихой судьбой.
Покуда лиственные страдали от проказ ветра, менее сговорчивые хвойные смотрели на его ветреность и шалости сквозь иголки, будто сквозь пальцы. Ими же расчёсывали они локоны солнечных лучей, что вольно лежали на плечах округи. Под плечами, разумеется, подразумевался горизонт. Зимой его винили в том, что повадился зазывать солнце в гости, не дожидаясь ужина, летом – что позволял ему, спавшему не больше часа, утомлённому бурной ночью и с пылающим от стыда лицом, идти одному.
Всё нам не так. Мы также неловки и нервны, как тот ветер. Нам зазорно показать свою доброту, а иной раз просто не можем отыскать в себе поползновений на неё, но вместо стыда, давимся злобой ко всему округ…
Кстати же, поползень не столь брезглив. как синицы. Он и отыщет измятую ягодку, и откушает, и поднесёт супруге, которая, как водится, дожидается его у окна…
Потускневший, утративший летние краски виноградник был похож на копошащихся бесцельно жуков. Каждый лист завял как-то затейливо: некоторые сделались в крапинку, подражая мещанской, милой расцветке божьих коровок, другие – в полоску, на манер колорадского жука, к чьей пижаме сошла бы свежая газета и свежезаваренный чай.
Впрочем, ветер не давал воображению шанса и сдувал посёкшуюся гриву лозы, как огонь свечи, а то и нежно дышал из под низа, принуждая пенится это увядшее сборище, иногда же – просто стоял в задумчивости подле и перебирал тихонько, разминая в крошево расписные листы промеж пальцев.
Небо бледнело и хмурилось, глядя на такое расточительство, а после и вовсе вышло из терпения, лопнуло понавдоль пепельного облака, просыпав крупку снега, которую готовило загодя в подношение зиме.
Отвыкший давно не то от упрёков и поучений, но намёков на оные, ветер будто оглох, однако проникся, отступил от виноградника. Пользуясь минутой покоя, тот принялся вздыхать, мерно, неглубоко, – покорно, и скоро сник, по причине имеющегося у него обыкновения следовать сторонней воле. Не от того, что не имелось своей, а так… просто, вышло по естеству, тяготеет-то к принуждению не всяк.
Спустя недолго, стряхнув с себя оцепенение и вернув прежнее расположение духа, ветер стал вести себя как прежде, хотя… может статься, чуточку осмотрительнее. От того виноградник вновь ожил, затрепетал, да почудился похожим на осеннее море, чья грудь вздымается от бега и волнения. Подбирая песок с мелководья оно играет им, но недолго, коротко даже, ибо скоро изнемогает под его бременем, как под ношей мелочей, подчас, слабеем и мы.
Ветер, море, небо… Как много и мало всего, но именно из этого малого соткан мир, словно из нескольких, считанных на пальцах нот, – музыка. Бесконечная мелодия бытия.
– Надо же, только-только всё было зелено. а вот уже и позолота осени…
– Дёшево! Тонок слой золотой слюды. А то и вовсе патина, обманка.
– Да не обман! Позеленевшая, будто покрытая мхом под суровым взглядом времени бронза монументальных колонн дубов. Хлысты тополей, розги берёз, – всё в назидание живущим. Бытие моментально, и питает, покуда мы не теряем способности брать от него, сопереживая и восхищаясь, разделяя с ним его радости и…
– … печали…
– А вот и нет! Разделяя с ним его радости и не замечая печалей. Не они главное, хотя и оборотная сторона всего…
– Да ещё б понимали они…
– Ну, так и ты не так, чтобы очень!
– Так я и не спорю…
– А лесные, местные, – им всё, как должно, за чистую монету, зачастую вовсе без внимания, – только к себя, на себя, о себе. Им не в диковинку дикость чащи, ибо им она – дом родной.
В лаке осеннего дождя округа сияет, ровно именинница. И не беда, что по самоё исподнее мокра. Разбуженный первым морозцем дух калины, – густой и терпкий, уже витает подле её ярких зарослей, не даст пропасть зазря.
Разношенная ветром паутина волнуется на сквозняке покидающего землю тепла. Замотанные ею деревья,, как сеткой для волос, не дают растрепаться причёскам до часу. Сквозь ту же паутину солнце при случае цедит струи света, разливая их по мало-мальски заметным впадинам, стараясь не пролить ни капли, дабы не попало с неба на землю ничего лишнего.
День лихорадило. Небо от заката до восхода мрачнело, от рассвета до вечерней зари маялось. Впрочем, как и мы.
Осенний лес присел ввиду первого мороза. Из почтительности, либо по привычке тушеваться перед неодолимой силой. Зачесал травы от тропинок к полянам так, что стало видно проплешину пробора. Стряхнул с себя лишнюю, ненужную уже листву, принарядился бусами ягод, жёлудей и орехов, – в кроне-то их было не увидать, зато теперь – всё напоказ. Лес прибран, выметен, пни отмыты добела. Округа, всякий ея завиток прописан для уверенности белой тушью инея.
Всё и все на своих местах, кроме, пожалуй, божьих коровок, те мечутся в поисках тихого угла. Которые попроворнее, жмутся ближе к кухне. Там есть случай отсрочить зиму подле оставленных нарочно для них, недопитых чашек сладкого чаю.
Заскучавшие было поленницы торгуются друг перед другом – кому первым идти дразнить печь, дабы довести её до белого каления. Ну, первой, понятное дело рвётся показать свою удаль осина, сосна с нею наравне.
Берёза, та чуть не в треть жарче, да помалкивает. Ей довольно того, что все, кому не лень дерут с неё по три шкуры бересты на растопку.
Летний дуб с зимним не спорят, им не по чину, без разницы и старшинство, и который за кем пойдёт. Хочешь не хочешь, всё одно не отпроситься, придётся отправляться вслед за прочими, да только не прямо теперь, но в самые те морозы, когда про осень и не вспоминает никто, а ежели когда капли с ведра в колодец бегут, зябнут на лету, бьют больно низкую воду, звенят звонко.
Ну, коли и дубы не осилят мороз, тогда уж придёт черёд ясеня. Печь под ним не то красна, но аки дева – тает в неге. Глядишь, и людишки подле согреются, и коты выйдут, позёвывая из-под одеял, а там и божьи коровки, что, напившись вдоволь чаю дремали сладко, проснутся и примутся летать по комнатам, ползать по геранькам с подоконниками…
Но то ещё нескоро. А нынче… Присел ввиду первого мороза осенний лес.
– Идёшь, эдак, чуть ли не оборачиваясь, а в спину тебе смотрит строго тёмным глазом спиленного сучка сумрак с полумраком сумерек, и кажется, что прямо в душу, зная всю твою подноготною с намерениями и мимолётными дурными помыслами, кои гонишь от себя, а они вьются подле по-комариному, терзают одним видом своим, близостью.
– Вам, батенька, от таких-то помыслов, на воды надобно, проветриться, а то недолго до нервной горячки, право слово.
– Да вы сами поглядите, выйдите к нам во двор ввечеру, туда, поближе к колодцу, где сараюшка расшатанная, что опирается на диковатую грушу, так вот сверху полешек от стены отошёл, с него и глазеет на проходящих!
– Какая груша?! Диковатая?! – Торопеет приятель. – Не постигаю! – Недоумевает он, чуть не плача и участливо приблизив своё лицо к моему, интересуется, – Вам нехорошо?
– Ой, да что ж вы-то такой нервный нынче. – Пытаюсь успокоить его я. – Помните кузину мою, Татиану?
– Белобрысенькая такая?
– Совершенно верно, брунетка! Огненная! Вороново крыло ни в какое сравнение не идёт!
– Ну… помню… – Осторожно кивает головой приятель.
– Так вот, когда Татиана была ещё Танечкой, то маменька не дозволяла ей кушать дички с того дерева, говорила, что животишко погрызёт, в отместку за надкус. А Танечка эту грушу за то и прозвала диковатой. Она даже теперь, когда за Льва Георгиевича вышла, по приезду ту грушу всяко обозвать норовит, так напугалась ребёнком.
– Занятное у вас семейство, сажу я вам, сударь. И сумрак-то с глазами, и груши кусаются. Надеюсь, хотя в булках с маком, что столь замечательно пекут на вашей кухне, никакой живости не замечено? Брезгают гостями, не покушаются?
– О, насчёт этого , – нет! Можете быть совершенно покойны. Ни на гостей, ни на домашних! Кстати же, пойдёмте, я слышу подали уже чай, звенят посудой…
А покуда в доме кушали и подтрунивали друг над другом, осень встряхнула кроной сосны, как мокрым веником после уборки, да присела на низкую скамеечку пня. Тогда же, вовсе некстати, мимо летела оса, заблудилась, видно, ошалела.
Жалила оса осень, да не осилила. Не почтила взглядом осу осень, дунула только, её след и простыл, как простыла вкруг округа, вдоль, и поперёк лес, вкривь и вкось поляны, – некогда ветру примериваться, всё на глаз.
Таки мёл-мёл, мял ветер, разметал листву, а что оставил? Худенькие ручки ветвей с коготками почек, гнёзд ветхие лукошки на самом виду, да волчий вой, что струится холодным ручейком по ветру.
Облака же, поперёк давешнего, высОко стоят, глядят рассеяно. Тщатся достать до них кленовые листья, летают ласточками, берёзовые – овсянками, а боле и нет никого, все по домам сидят, булки маковые надкусывают, чаем запивают. Ибо – осень, самое время на то.
Она явилась будто ниоткуда. Как если бы воздух, который был неподалёку и слонялся без никакого дела, собрался весь щепотью в одну точку, чтобы я смог разглядеть её.
Сперва она прошла мимо, нарочито не замечая моего присутствия. Словно бы просто направлялась куда-то по своим делам. Я глядел ей вслед, покуда уже нельзя было различить, где она, а где прозрачная, поглотившая её даль, и вздохнул, сожалея об ней, как о потере чего-то необходимого, кого-то неизменно милого и дорогого.
Я постоял немного, в ожидании, что она возвернётся, или, по крайней мере, уляжется немного моя печаль, как кто-то тронул за плечо. Конечно, это была она. Улыбаясь лукаво и загадочно, она заглядывала мне в глаза, проверяя, насколько я тосковал об ней, томился ли и сколь рад теперь, что она здесь. А я… Я улыбался счастливо, смеялся даже, – над её шалостью и лукавством.
Довольная тем, что я скучал, и нисколько не тревожась о том, что будут думать об ней другие, она нежно, порывисто провела по моей щеке. И это было так неожиданно, так трогательно и щемяще, что слёзы брызнули у меня из глаз.
Дабы не смущать меня ещё больше, она крутила пуговицу на моём сюртуке и болтала о чём-то, будто с дружкой. Тронутый её расположением и доверчивостью, я боялся сойти с места, дабы помешать, положить конец этому чудесному случаю, что переживал теперь, благодаря её наивности, откровенности, и непридуманной, непритворной склонности ко мне.
Когда же, так казалось, я уже наскучил ей своей неопределённостью и молчанием, она вдруг улыбнулась игриво и безмятежно, после чего …забралась мне под сюртук.
Я рассмеялся, отпил немного от мятного солнечного луча, что напоследок щедро разливало теперь солнце, и отправился восвояси. Божьи коровки часто пользуются моей добротой, чтобы проникнуть в дом. Ну, а я что? Отчего бы я был несогласен? Я повсегда доволен тому и бесконечно рад…
Белая бабочка, капустница, бьётся зачем-то о кремень белого придорожного валуна, кварца, а утомившись присаживается поверх и прислушивается к ясному, лунному вою волка, столь редкому при свете дня.
Песнь волка, звонкий его, протяжный вой наполняет хрустальный сосуд небес и плещется там в долгой жалобе, взывая к клубку солнца, что разматывает мягкие нити в просторную корзину леса. Пытаясь удержаться в зените, цепляется за щетину сосен, за узловатые пальцы лип и куриные лапы ив. Пауки расхватывают те нити и носятся с ними по воздуху, в поисках – пристроить куда.
Возожжённые тем же солнцем, нехотя плавятся жёлтые восковые свечи деревьев. Скапывая на землю скомканными листами, заливают ими подножия, делаясь основательнее, неколебимее. Ими набиваются и трещины коры, и дупла, из-за чего скрадываются огрехи или ущерб иных достоинств, кои на виду большую часть года.
Впрочем, нам ли, сторонящимся всяких зеркал, пенять на недостатки прочих. Наши тени лишены гармоничности, нас пугают звуки собственного голоса, зависть чужой красоте лишает нас аппетита и доброго расположения духа. Разве можно представить такое в отношении цветка, либо птицы? Отчего пёс видит в нас душу, а мы сами у себя не в состоянии её разглядеть за ширмой телесного несовершенства…
…В пудре третьего мороза, округа обрела формы и похорошела… в который уж раз. Возрастную нестыдную плешь она умело прикрыла лаком льда, так что ввечеру вполне могла б сойти за молодую…
Очередной день выдуло из жизни вместе со встречным ветром, как лист с дерева, и мы со страхом оглядываем собственную крону, боясь счесть оставшуюся ещё на ветках листву. «Лучше не знать…» – Бормочем мы, и ищем оправдание своему испугу, а заодно и занятие, что отвлечёт от него. Жаль, ненадолго. Впрочем, как и всё…