Машет бабочка красным платочком крыл с чёрным чётким узором. То ль провожает кого, то ли наоборот.
Набегавшись по травинкам, присела на бережок в вишнёвую тень пруда, водицы испить. Подвернула подол крыльев, прильнула и пьёт. Да так долго… Уж и тень отошла к рассветному краю, а ей либо всё мало, иль не может налюбоваться никак на свою красу, – тонкие черты да белые руки чуть видны из бархатных нарядов, расшитых жемчугами да самоцветами. Уж глядел-глядел на бабулю, сперва полежал, потом задремал, сонный чуть не угодил в воду, да бросил смотреть за нею и протёк с берега под куст глубоким ручейком.
Что уж там разглядывала бабочка, нам не прознать про то. Люди и сами, хмурясь своему отражению, не понимают, что хотят разглядеть.
Время утюжит складки на лицах людей, они называют их морщинами. Кто улыбается больше напоказ – у тех один закрой, а у тех, кто смеётся и плачет от сердца – иной… У них глаза чище, что ли. Похожие на небо после дождя, лишённое облаков, как лукавства, они не чинят препятствий никому, подпуская близко к душе любого.
Нежной летней снежинкой – объятия двух бабочек, соединённых в одну. На виду у всех. Не от того, что лишены стыдливости, но потому, что негоже прятать от людей такую красу. У них самих так-то уж не выйдет ни за что…
Резные гордые колосья трав, досыта напоенные летними ливнями, – истинный гимн природе, о которой мы не знаем ничего.
– Ой… простите пожалуйста!
Уж лежал прямо у входной двери и при моём появлении захлопотал, дабы скрыть замешательство, и ему это почти удалось, если бы, неловко оступившись, он не ушибся о порог.
– Да не спешите вы так! – Приободрил я ужа. – Вы вон туда отойдите, под лавку, и разойдёмся.
Ужак не медля воспользовался моим предложением, но тут уж слегка запаниковал я сам, ибо, судя по всему, явно поторопился принять змею за ужа. Стоило ему обернуться, как я не заметил ничего из ожидаемого: ни янтарного ожерелья, ни щёгольского оранжевого шарфа, ни чуть розоватых от смущения щёк. И тут же ужас, угодливый и вездесущий, сделал небольшой, едва заметный шаг мне навстречу. Надо ли говорить, что хватило и его, дабы остановить моё намерение войти в дом.
– Прошу прощения, обознался… – Пролепетал я и замялся на месте, не доходя до собственной двери пары шагов, и уже во всю представлял разверзнутую пасть гада, который, обвивая мою ногу, нависает над нею, как над чашей, дабы вонзить истекающие ядом клыки. А дальше – синева отёка и бездна.
Я с детства обладал недурным воображением, мешавшим заснуть. Стоило матери закрыть дверь детской, как из занавешенных паутиной углов потолка появлялись немыслимые рожи, скалившиеся в мою сторону. Но нынешний страх имел под собой куда более веские основания, помимо буйной фантазии ребёнка.
В отличие от меня, змей, не теряя самообладания, забрался, как и было условлено, под скамью, но так как я не двинулся с места, то, верно расценив моё замешательство, взял ситуацию в свои невидимые миру руки. Уж исчез. Поправляя выцветшую на солнце манишку, он просочился чёрной водой в неширокую трещину возле ступеней, оставляя меня один на один со своими сомнениями, страхами, наветами, – да прочим ядом недоброжелательства и злобы.
Настиг ли меня стыд? О том промолчу.
Сменив посох Асклепия86 на чашу Гиппократа, змей был совершенно неопасен, но что с того, коли столь яду в нас самих.
Удит травинка на берегу реки, не для того, чтоб изловить кого, – так только, посидеть, подглядеть за перламутровыми ручьями рыбёх, что вперемежку с косяками облаков снуют, погоняемы, кто течением, кто ветром. Бок о бок с травинкой сидит человек, угрюмее угрюмого, сердитее сердитого. Чтобы ему печалиться, в такой-то день? Да мало ли. У каждого – своя тоска.
Откуда ни возьмись – человечишка. Картуз мятый, зипун тёртый, без козыря87, да по всему видать, что и сам не козырь88. Подходит сей проходимец89 к человеку, здоровья желает, речь заводит:
– Крестник ваш велел вам кланяться, как увижу.
– Какой ещё крестник? – Недовольно переспросил человек.
– Ну, такой, с пегим, седоватым вздыбленным чубом! Жалкий весь,голова в пуху, лицо в чирьях.
– Не знаю я никого! – Сказал, как отрезал человек, и прохожий, заметно смешавшись, просительно уточнил, – Так я про того птенца ласточки, что вы изволили давеча дважды в гнездо покласть, когда оне выпали оттуду по неосторожности.
– Ах, вот оно что! – Лицо человека заметно размягчилось и улыбка, неожиданно нежная, озарила суровое лицо.
В городе ходили слухи про него, будто бы по-нечаянности зарезал кого, али при нём то было и чужую вину на себя принял, – кому о том знать, как не ему. Но он молчал, и охочему до чужих секретов люду ничего не оставалось, как придумывать разное. А быль то была, либо небылица, – поди, разбери.
Чиркают птицы томными голосами по тёмному боку неба, высекая искры звёзд и пламя гаснущих от дуновения вселенной метеоритов. Слившись почти с синевой июньской ночи, сидит некто под гнездом ласточки, дабы поймать непоседу птенца раньше ежей, ужей да котов. Малыш любопытен, тесно ему в гнезде, но стоит потянуться чуть дальше края, как тяжёлая, полная дум голова перевешивает, и он летит, торопится обнять всю землю раньше сроку, а сам-то, – с напёрсток белого яичка, сквозь который пытался разглядеть белый свет.
– Хорошо хоть лёгкий, как пёрышко, а то расшибся бы давно. – Думает некто и тянется очередной раз подсадить в птичью колыбель прозрачного ещё младенца. Бьётся его крохотное сердечко у всех на виду, честь честью, не скрывая желания жить.
Радение, в противовес чужому безучастию, будет ли засчитано добрым делом? Как знать. Ну, а коли и нет, не пропадать же птахе.
– Посижу ещё седмицу90, покуда птенец окрепнет, авось не перетружусь, – решает человек, по привычке принимая на свой счёт то, что ни за что91 не вменили б ему в вину.
Удит травинка на берегу реки, не для того, чтоб изловить кого, – так только, посидеть, лизнуть водицы зелёным язычком, провести по пухлой щёчке облака нежно…
Перебил ветер белки облаков, и вместо неба цвета розовой пастилы, разбросало повсюду клочки серой ваты. Один лишь, согнутый вдвое, проглаженный ногтем белый лоскут порхает бабочкой-капустницей, – вот и всё, что осталось от облачка. Так же мало, подчас, остаётся и от жизни. А бывает, что и вовсе ничего.
– Встать. Суд идёт.
– Является ли ваше желание расторгнуть брак обдуманным?
Он и она посмотрели друг на друга, и рассмеявшись, почти хором выпалили: «Да!!!»
Судья счёл их развод в годовщину бракосочетания фиктивным, нужным для какой-либо безделицы, вроде получения бОльшего, чем полагается, жилья, но в самом деле этот день оказался единственным по-настоящему счастливым в их семейной жизни.
Свадьба была, что надо. Крахмальные скатерти, придавленные блюдами, сияли хрусталём, словно алмазными подвесками. Хозяйка не поскупились, и выложила из шкатулок потемневшее столовое серебро. Обронённая с тарелок икра не успевала запачкать скатерть, игристое прилично пенилось, а горячее, поданное в нужный час, избавило от неприличных, привычных на свадьбах пьяных драк, но не помешало уколам ревности пробиться сквозь состояние некой отстранённости, присущее всем новобрачным. Отвергнутые бывшие не преминули воспользоваться случаем и явились без приглашения, но даже им не удалось посеять разлад и зерно сомнения, так что вскоре, ровно, как и прочие, они принялись провозглашать тосты, да вести отсчёт горечи прилюдных дозволенных лобызаний.
Молодым казалось, что всё, что подле, происходит не с ними, праздник, устроен не для них, а для кого-то из друзей. Когда очередные запоздавшие гости пытались вручить им конверт, через приоткрытый уголок которого просвечивали купюры фиолетового цвета92, они не знали, зачем он им, и передавали из рук в руки, пока мама новобрачной, которая управляла весельем, не брала всё в свои руки: и букеты, и конверты. Новоиспечённая тёща была не в восторге от зятя, и даже не старалась скрыть этого, а потому ходила промеж гостей со строгим и брезгливым выражением. Весь её вид говорил о том, что она, хотя и не одобряет сей затеи, и устраивает свадьбу лишь от того, что это долг любой приличной матери.
Новую семью поселили в квартире бабушки, которая не слишком уж хотела расставаться со своим одиночеством и независимостью, но ради счастья внучки она вступила в мутную воду совместного проживания со взрослой дочерью… Впрочем, счастье как-то всё не наступало, вместо были довольство и размеренность – те признаки, которые часто принимают за него.
Молодые, словно опасаясь оставаться наедине, приглашали друзей, придумывали развлечения одно за другим, но едва закрывалась дверь за последним гостем, как она уходила в кухню, а он оставался в комнате.
Все вокруг восхищались прекрасной парой, а им нечего было сказать друг другу не на людях, ни наедине.
…Длившееся три года супружество было прекращено в тайне от окружающих. Их бы не поняли. Ни за что. На пороге суда она тронула его за руку:
– Спасибо тебе…
– За что? – Удивился он.
– Ты не сделал меня несчастной, и теперь я знаю, что мне искать.
– Ну, хоть так. – Усмехнулся он, и наконец свободные друг от друга, они разошлись в разные стороны.
Так же, как не дано заехать в чужое счастье93, так же не попадёшь и в своё, оно или есть, или его нет.
Шиповник пахнет галантерейным магазином детства. Там, где рядом с плоскими склянками тройного одеколона и розового масла лежали россыпью иголки всех мастей, от видимых едва до вечных «цыганских»; матрёшки булавок, от крошечной до нелепо огромной «английской», да портновские гвоздики, украшенные разноцветными бусинками или аскетические, с завитком металла на конце. Подле вялой, вязкой, будто сваренной лапши мулине, располагались перетянутые прочной бумагой хлопчатые белоснежные нитки для вязания «Тюльпан»; причудливые, связанные на манер баранок, монетки пуговиц, тут же – порошок пахнущей нафталином фиолетовой краски для чулок, и спицы, крючки, пяльцы, но самое главное, – деревянные катушки разноцветных прочных ниток. Из одной такой вот катушки и кусочка резинки от рейтуз выходил замечательный самострел. Но и это было ещё не всё. Мальчишки строго следили за тем, чтобы мать не выбросила случайно голенькую, пустую катушку. Ведь стоило набрать их побольше, и из них выходили отличные колёса всамделишных грузовиков. Надетая на оси карандашей обувная коробка резво катилась по полу, по половичку и под кроватью, но переезжая через порог буксовала не по-детски. Деревянные колёса крутились вразнобой, так что приходилось помогать им, что есть мочи:
– Рр-ы! Дж-рр-ыы! – Кряхтит во всю мочь своих лёгких юный конструктор. Перемазанный грифелем и красками, с оторванной наполовину пуговицей, он так хорош, что мать не сердится на непорядок в одежде, но умиляясь, отирает потный его чуб краем передника, и, чмокнув в макушку, спрашивает:
– К обеду-то ждать тебя, рабочий человек?
Малыш кивает важно, и спохватываясь вопрошает, чтобы уж наверняка не прогадать:
– А компот будет?
– Будет! – Ласково отвечает мать.
– Со старой ягодкой? – Радуется мальчишка.
– С нею, сынок. – Растроганно смеётся мать. Её малыш, едва научившись говорить, называет чернослив «старой ягодкой», от того, что у неё «все щёки в морщинах, как у бабули».
Галантерейный магазин детства. Именно в нём, через год-три, скопив деньги, что выдаёт мать на обед, первоклассник отыщет ей в подарок к женскому дню самую красивую игольницу, или каплю розового масла, продетую в красочный кусок картона, а ещё через несколько лет, всё в том же галантерейном, с первой зарплаты, купит матери красивую шаль, которую будет хранить она в своём девичьем сундучке94, да так никогда и не наденет, из боязни попортить случайно.
…Шиповник пахнет галантерейным магазином детства. Или, быть может, это детство так сладко пахнет шиповником, что голову кружит…
– Как полагаешь, есть в жизни смысл?
– Знамо, есть.
– А каков он?
– Ну, так это с какой стороны посмотреть…
– Ага, не ведаешь! Нет его, смысла! Вот, к примеру, в саду, вишнёвом, его и то поболе!
В мягкой обивке облаков, небо, не в пример лесу, гляделось податливым, уступчивым и нежным. Лес же топорщился, ершился и ёжился, ибо всю ночь напролёт плясал на пару с ветром, так что не мог ещё остановить дрожь во всех членах, которая давно уж была мимо такта.
Умолкли укоризненно птицы, чей слух коробила любая фальшь. Топят они горе своё в пруду, рассвет полощет горло их голосами. Убавили огонь под кипящими котлами лягушки. Замерли ужи и даже бабочки усмирили своё порхание в угоду назиданию, которое должно было свершиться вот-вот.
Соловушка, зависнув в полёте у окошка, трусит крыльями, трещит тихим звоночком, любуется незрелыми кукурузными початками кактусов в горшках на подоконнике.
Трясогузка отчитывает время шершнями, в её часе заключено их не менее двух десятков, и переступает птица по земле мерно, будто бы ходики: там-так, там-так, там-так.
Сосна-скороспелка, ей десять едва, а в ушке сияет уже, украшенная бриллиантиком смолы, зелёная, как бы покрытая эмалью шишечка95.
– Дрозды давеча обнесли вИшневый сад…
– Вишнёвый!
– Так то ж ежели бы вареньев из него напечь, пенками со сливками себя побаловать. А так – нет, вИшневый и есть96. Прикрывает собой землю, дабы место не пустовало.
Покуда мы не перестанем искать в жизни смысл, не появится он, ибо полнозвучие бытия, – в умении оценить его по достоинству за отведённый тебе срок.