Стихи и эссе

Ингер Кристенсен
Стихи и эссе

Но впечатление такое, что он, во всей своей нагой невинности, похитил огонь у богов, и в качестве кары за своё бунтарство прикован к утёсу, выброшен на скалы не сердца, но разума, внутри своего же черепа. Образ блистательной человеческой беспомощности, в котором Ньютон своим циркулем, распахивающим крылья и превращающимся в орла, истязает сам себя. День за днём всё те же пафосные старания замучить истину до смерти и заставить рассудок выведать обиталище Бога.

(Ингер Кристенсен. «Тень истины»)

Именно это описание максимально точно характеризует и всю книгу или даже шире – все эссе Ингер Кристенсен. Речь о способности и стремлении непрестанно описывать отношение между органами чувств и тем, что они ощущают. Это описание ведёт читателя в путешествие между наукой и размышлениями об игре случая («Упорядочивающее действие случайности») и постоянно возвращается к теме текста и его слепоты по отношению к самому себе («Как глаз, не видящий собственной сетчатки»).

Размышления в эссе «Шёлк, пространство, язык, сердце» приводят Ингер Кристенсен к китайскому поэту Лу Цзи (261–303) – его двустишиям и афоризмам – как аутентичному и архетипичному образу художника, что позволяет ей описать части речи, их имманентные соотношения.

Мне бы попросту следовало избегать наречий. Сколь возможно. Но наречия весьма своевольны. И довольно навязчивы. Они всегда найдут лазейку. Как, очевидно, нашли сейчас. Наречию обязательно нужно пристроиться перед прилагательным «бесконечное». Досадно, когда наречие без особого вреда способно пристроиться перед столькими прилагательными. Мнимо одинокими. Мнимо беспомощными, мнимо неподвижными. Но что есть, то есть. Впечатление такое, что место перед бесконечным для большинства наречий зияет пустотой, притом что не слишком-то многие из них горят желанием пристроиться именно здесь. Ни довольно бесконечное, ни весьма бесконечное, ни очень бесконечное. И даже ни безумно бесконечное, ни, на худой конец, чрезвычайно бесконечное. Может быть, неизменно бесконечное. Но «мнимо» вписывается лучше всех. Мнимо бесконечное. И, как и во всех прочих наречиях, есть в нём что-то покровительственное. Что-то ранжирующее. Оценивающее. Так что существительное и прилагательное лишь с немалым трудом выторговывают право остаться наедине и делать что хотят. Взглянем на цитату из Лу Цзи. Наречие стало бы для неё полной катастрофой. «В одном-единственном метре шёлка содержится мнимо бесконечное мировое пространство». С шёлком так не обращаются. Тем более если имя твоё Лу Цзи и ты полагаешься на силу воображения – и свою, и других людей.

(Ингер Кристенсен. «Шёлк, пространство, язык, сердце»)

Так же как и грамматические категории, «я» неразрывно связано с окружающим миром («Как глаз, не видящий собственной сетчатки»). Человек ощущает мир, и мир посредством человека тоже ощущает себя. «Состояние тайны», таким образом, вовсе не является попыткой разрезать закрученную ленту Мёбиуса, скорее это зеркало, которое позволяет упорядочить бесконечное.

В 1988 году для цикла «Сентябрьские рассказы» Ингер Кристенсен написала «Натальины рассказы» («Nataljas fortællinger»). Этот цикл представляет собой коллективный декамерон, написанный семью разными писателями. Семеро мужчин и женщин, спасающихся от атомного заражения, в течение семи дней рассказывают друг другу свои истории.

И вновь её посещает лирическое откровение. После невероятно сложного в концептуальном плане «Стихотворения о смерти» («Digt om døden»,1989), опять-таки с интервалом в два года, в 1991-м появляется ещё один шедевр, «Долина бабочек», с подзаголовком «Реквием». «Долина бабочек» впоследствии была включена в Датский культурный канон (Kulturkanonen), состоящий из 108 произведений искусства, признанных неотъемлемой частью датской культуры. С чисто формальной точки зрения это пастиш, поскольку венок сонетов в конце XX века трудно назвать свежим. Такой заход, с попыткой формально ограничить интеллектуально-стиховой поток, пережил свой поздний расцвет в конце XIX – начале XX века. Казалось бы, и с содержательной точки зрения это так, поскольку тема смерти, никогда не оставлявшая нашего автора, продолжает ту же линию, что и написанное два года назад стихотворение. Но устаревшая форма оказывается сверхактуальной для новой системы письма. Мало того что здесь подхватывается барочная эмблематическая формула (катрены соответствуют pictura, а терцеты subscriptio[3]), но и содержание разговора – динамика рефлексии. И мы наблюдаем не только разветвления одной и той же темы, а полемизирование с предшествовавшими размышлениями, спор с самой собой. Всё это можно рассматривать на разных уровнях: безрифменная, без ясного метра, хотя и ритмизованная, сдержанная поэтическая речь «Стихотоворения о смерти» сменяется жёсткой метрической схемой и взволнованными интонациями. Но волнение это передаёт не одно какое-то случайное состояние, а семиозис «я», раскрытие и цветение знаковой системы. Это и Ангел света и Смерть. И бабочки, которые одновременно и знаки и символы – скажем, умершие близкие. Но метафизическое возникает только на уровне метафоры. «Реальность» бабочек в реальном мире (долина Брайчина – реальный топоним на карте Европы, на границе между Грецией и Македонией) редуцируется дважды: до химических соединений и до оптических явлений. Содержанием их наделяет автор, задающийся вопросом о существовании объективно данного смысла жизни. Не есть ли чередование смерти и рождения всего лишь «печаль симметрий»? Всего лишь рифмоидная структура без особого содержания? Когда одно объясняется и производится через другое, как эмблема в барокко, из которого лучше всего мы вынесли урок vanitas vanitatis? Как считают многие комментаторы, Кристенсен, следуя за развитием своей мысли, приходит к решающим словам в X сонете. (Чисто математически это как бы терцет высшего порядка, то есть десятый сонет в венке сонетов, состоящем из 14 сонетов, плюс магистрал, как из 14 строк состоит один сонет, что соответствует subscriptio.) Речь идёт о Радужницах, которые в период окукливания становятся похожими на листья ивы, становятся «изображением», именно поэтому говорится, что гусеницами они поедают свой собственный образ, те самые листья ивы.

 
Я видела, как жрали образ свой,
и, в форме куколки, уж без движенья,
подвешенные, группами, с листвой
суть подменили – став «изображенье».
 

Эта подмена запускает мерцание причины и следствия, как это часто бывает в биологии, мерцание внутреннего и внешнего, образа и оригинала, предмета и изображения, жизни и смерти. Эту подмену автор называет «воровством» и решает быть с миром не менее хитроумной / изворотливой. Она видит в бабочках любимых умерших. В этом, как ни странно, нет ни упования на Абсолют, ни на «Deus ex machina», ни на чудо. Более того, божественное пародируется в образе бабочки Арлекина, этакого трикстера, достающего мир из рукава жестом фокусника, как обманку. В ответ на такие «фокусы» автор метафорически преображает мир. Нет никаких иллюзий, Смерть глядит на тебя с крыльев бабочки, и это человек смотрит сам на себя, словно в зеркало. Здесь полемика со «Стихотворением о смерти»:

 
и вот всякий раз
 когда видишь себя в зеркале
   смотришь смерти в глаза
    и не плачешь
 

Но если бы не было жизни, видимой благодаря Ангелу света, благодаря ярким пятнам «исполненного мгновения» (Эрнст Блох), не было бы ни образа, ни изображения. У автора есть язык, его реальность побеждает смерть.

Перу Ингер Кристенсен принадлежат и две детские книги: «Большое путешествие в неизвестность» («Den store ukendte rejse», 1982) и «Микель и весь его зверинец» («Mikkel og hele menageriet», 1990), а также несколько пьес, вошедшие в книгу «Зимний вечер в Уфа и другие пьесы» («En vinteraften i Ufa og andre spil», 1987).

Ингер Кристенсен умерла в 2009 году в возрасте 73 лет.

В книгу вошли переводы полного корпуса стихов и двух книг эссе.

Стихи

Свет
(Lys, 1962)

Когда стою

 
Когда стою
одна – и снегопад
начинаю понимать
 
 
что я – часы
а иначе б вечности
тщетно тут кружить
 

С щемящей нежностью прижимаюсь к ночи

 
С щемящей нежностью прижимаюсь к ночи,
опираясь на ржавые поручни,
добираюсь до щеки и плеча,
пробираюсь нежно к больному месту:
железо и мясо.
    Прочее – знамёна,
молча, плеща, вопрошая – вне и во мне,
в царстве ночи, в царстве разума:
         умерла?
кладу руку на
дрожащий лик ночи,
соскребаю немного ржавчины со своей щеки.
 

Что есть моё мёртвое в трещинах тело?

 
Муравьям нечего делать в снегу.
Нет стихи стихи стихи есть моё тело.
Я пишу вот: что есть моё тело?
И муравьи перемещают меня бесцельно:
к совам… слово за сло́вом… к совам.
 

В диком одиночестве гор

 
В диком одиночестве гор
натягиваю хвойное одеяло
на себя. Мрак ощетинившись на краю
немедленно
впивается иглами
неизведанное во мне
открывая открывая
 
 
Но не печальтесь обо мне
не печальтесь о том, что вам всё бродить
туда-сюда в одиночестве
Моё время заржавело
Мои стихи сошли
с вашей протоптанной муравьиной тропы
Не печальтесь Глубже целует
жизнь моё юное стихотворение
Насмерть ползает оно по мне
над под и сквозь меня
Стихотворение убитая надежда
 

Водяная корка

 
Водяная корка
взрезает сама себя
льдом
 
 
Зимнюю лодку
спугнули
на сушу
 
 
Под кожей
защищается
сердце
 

Зима

 
Зима в этом году много чего вынашивает в себе
берег уже окоченел
всё станет одно станет одно в этом году
крылья и лёд станут одно в этом мире
всё изменится в этом мире:
лодка услышит свои шаги по льду
война услышит свою войну на льду
женщина услышит свой час на льду
час как родить на мертвецком льду
зима много чего вынашивает в себе.
Вынашивает дома города
вынашивает леса облака
горы ущелья страх
сердце – детей – конец войны
 
 
Зима в этом году много чего вынашивает в себе
руки уже окоченели
в доме слышится детский плач
одно мы станем одна жизнь:
я слышу как шествует мой дом и весь мир с ним
и как кричит всё что стало криком
сердце лодкой своей бьётся об лёд
о дно её стучат черепа
много чего вынашивает зима
 
 
Если я вмёрзну в лёд
и если ты моё дитя вмёрзнешь в лёд
Мой большой лес – он будет лишь летом
мой большой страх ты во мне при этом
если и ты моя жизнь вмёрзнешь в лёд:
я стану коршуном – из крыльев и льда
вечер буду клевать живую печень свою живую жизнь
не зная сна
Много чего вынашивает эта зима
 

Сандемусе[4]

 
Невысокое солнце в этом коротком году
папоротник размышляет о мраке
храбрая тропинка сошла на нет
от большого дома осталось только дерево
враг копошится в обшивке
Стул велит сесть
стол велит сесть
хлеб велит встать
давят мелкие зёрна слов
зёрна человеческого тела
перемалывают твою руку
и душу твою – пока
враг копошится
 
 
Письма опарой за старой обшивкой
мука́ мелет чушь во рту
древоточцы прогрызают себе путь
твой мозг опрокидывает своё время
враг необуздан
 
 
Стены уходят украдкой
инструменты уходят украдкой
часы уходят остановившись
 
 
они пошли погулять
твой стул и твой стол
высиживать старые
жадные слова
там высоко на белоснежной скале
 
 
Ты на пути
 

План путешествия

 
Куда ни взгляну эта соломинка
и она уплывает прочь
везде твои краски, боль
на камнях и хрупкой воде
Куда ни пойду вспоминаю тебя нет сил:
где были мы в прошлом году?
неужели лицо твоё там где ночь?
ты утонул… и опять это: ну-ка
съездим отдохнём мой друг
обсудим подробно куда и когда
есть спать смотреть… и может быть да
ещё и в Европу! старую добрую!
карту возьми! и опять эта ночь:
где были мы прошлым летом?
тонкая соломинка уплывает прочь
 

Преходящесть

 
Камни испаряются на берегу.
Море погибает под солнцем.
Скелеты животных
скрыты в этом вечном песке.
Вещи странствуют,
умирают друг в друге,
плавают как мысли в
душе пространства.
Караваны живого песка.
 
 
Я в опасности?
Где моё сердце?
Укрыто в камне.
Сокрыто в море.
Стучит глубоко
в горбатом верблюде
он лежит и стонет
в песке и умирает.
 

Ванная

 
Мои глаза скользят
вопрошающе
по наготе
Зеркало стекает
как дождь
с моих ног
вниз
в ржавую решётку
 

Отец – сын

 
Я силюсь вспомнить
не сделал ли я что-то не
то письмо которое ты получил
было сомнительным и всё же
горящий куст
меня не опалил а
сегодня утром я так поздно встал
 
 
Я выводил слова рукой но
не послал письмо
как бы лежал в огне
но не сгорел
а ты на стуле сидишь спокойно
как бы во сне
 
 
я силюсь вспомнить
не сделал ли я что-то не…
 

Печаль

 
Найди сжатую
формулу печали:
лесная улитка со слизью
и рефлекторным механизмом
в бессмысленном режиме
то выпустит
рожки то
втянет их обратно,
а внутри тела
он работает точь-в-точь
как беременная сирена
чей нисходящий голос
гаснет и затухает
проходя через весь
организм.
О кожа!
мой самый наружный
радарный экран
 

Торпедой

 
Торпедой
вылетает рыба
и бросает в-барабан-собравшееся тело
в высоту – лечу
ощущая добычу в своём рту
сосу кровь червя
выплёвывая ещё больше крови
собственной самой себя
добычи на все времена!
 

Мания

 
Нет ничего
ни царства сна
ни царства печали
 
 
Идти и идти
вдоль решётки
балкона в пространстве
без дома и без сада
 
 
Пересчитать только
красные прутья
сосчитать до последнего
 
 
Там царство смерти
 

Мне всегда думалось

 
Мне всегда думалось что действительность
это то чем становишься
когда вырастешь
 
 
На площади стоит Фата-Моргана
с усталым выражением лица и кричит:
утренние газеты! утренние газеты!
 

Душевный лепет

 
Душевный лепет
ползёт на брюхе
колодцы тонут
дома блуждают
леса расползаются
по земле
Я не хочу лепетать
я не хочу ползать
на брюхе.
Я не хочу говорить
о том
что гибнет.
Душевный лепет
ползёт на брюхе
через нас всех.
Люди и животные
уносятся отсюда
водоворотом.
Что если
ты забыл
то слово
перед которым
снова
расступятся воды
 

Это очень странно

 
Это очень странно
Всюду лежат птичьи яйца
 
 
Наверное это какая-то ошибка
они лежат слишком плотно друг к другу
 
 
Мы не можем пройти
Сдвинь их ещё плотнее
 
 
Это невозможно допустить
Нам нужно сдвинуться ещё плотнее друг к другу
 
 
но любимый что же будет с ними
со всеми этими яйцами лежащими повсюду
 
 
что же будет повсюду
с нами
 
 
Наверное это какая-то ошибка
 

Как шиферно-серое море

 
Как шиферно-серое море витает
мой по-зимнему сплющенный мозг
в пространстве
убегающий маяк вращает
мои ухнувшие вниз
глаза
то что мы называли сушей
это ближайшие звёзды
 

Увядший побег

 
Увядший побег
впивается в мою зимне —
окоченевшую ладонь
несёт меня легко
на своём шипе
оранжевой крови
ставит мой шрам
мою кромешную ночь
под сомнение
распускает неувядающий
семиугольный лист
в моей душе
 

Моя в судороге рука

 
Моя в судороге рука
моя отвага
моя маленькая окоченевшая
континентальным побережьем
монологичная как ракета
твёрже всё
в ужасе
я не двинусь с места
прилети синяя птица
не бойся я тебя не трону
приложи своё глухое ухо
к моему тупому пульсу
ничего плохого
я тебе уже не сделаю
 

Врастопырку

 
врастопырку враскоряку траченая
но ещё не полностью утраченная
серыми электродами будущего
туго натянутая на пяльцы памяти
на её побелевшие
кончики пальцев я стою и бормочу что
я хочу быть доброй
 

В животрепещущей точке рожденья

 
Прилив наважденье нож точка схожденья
в животрепещущей точке рожденья
в перспективе будущего
я твоя угодница вижу приход твой
жду крайнюю крайность
когда ты обрушишься
на невинный берег
где живут единоверцы
 
 
Приди маловерие которое верит
что всё предсказуемо
твоя всезнающая статистика несчастий
в общем и целом вычислила
…невычислимое
и по большому счёту что случилось
то и должно было случиться а то чего мы добились
того и должны были в конце концов добиться
ведь раньше или позже
всё равно всё сойдётся
а берег даже не брезжит
Я веду себя спокойно на берегу
поджидаю то что ты называешь судьбой
валяюсь как старый раскрошившийся камень
что до сих пор улыбается волнам
О это набожное маловерие что верит
будто я не скорчу рожу
Под моей кожей ты уже поток
и коварная ловушка ночью
ненависть к моему собственному будущему
и желание самой стать ножом
Я замерзаю
 
 
Я замерзаю на берегу Я другая
Я несу камень Ну-ка добудь из него воду
но кто может околдовать себя
кто может перепрыгнуть
кто может швырнуть нож
так что он просвистит мимо
и волна больше не обрушится
Я замерзаю
 
 
Так оставь же пустые разговоры
сложи слова вместе
о невысказываемом
как мне холодно и страшно
и всё же я одариваю тебя
лестью и ушами и глазами
чтобы смотреть с непогрешимостью
Так из всех берегов мы выберем тот что поближе
искренне-фальшивую подделку
как когда вскипает печаль
и выбрасывает на берег обломки на что-то ещё годные
и утопленники открывают свою жизнь:
 
 
я эта животрепещущая точка рожденья
 

Сижу на ветке своего рассудка

 
Сижу на ветке своего рассудка
пилю пилю ржавой грубой пилой
оставшиеся с детства игрушки
 
 
пилю пилю приходит зима
спешите спешите усердные руки
бросить меня бросить меня к себе самой
 

Я

 
А man and a woman Are one,
A man and a woman and a blackbird Are one[5].
Закутанная в перья слиянность
Ты и крыло чёрного дрозда
Поющее украшение вечернего дерева
Прибежище мужчины в птице
Ясновидение птицы в нём
Бегство в природу О-сознание
Я
Это тот кто наблюдает
 
 
Сумерки блаженства
Мужчина и чёрный дрозд побеждены
Инстинкт бездействует в обоих
Пьют одним сердцем
Поют одним клювом
Редуты – крупным планом
Я
Это тот кто находится вне
 
 
Ненастоящая боль
Игра чёрного дрозда и твой голос
Эхо взаимоотношений и вечер
Слушаю флейту мужчины
воспринимаю язык птицы
Зовущий Женщина ли я?
Я
Это тот кто открыт
 

Мужские голоса

 
Мужские голоса в темноте
– когда-то в храме —
мужские голоса на солнце
– я была тогда Кариатида
номер девять —
мужские голоса в парке
– я была статуя
обнажённая неприкосновенная
и без иного зеркала
нежели пальчики воздуха
передавалась от мысли к мысли
легко и приятно и без иной грусти
нежели шелест листьев —
мужские голоса в парке:
зачем они разбудили меня?
 

Заговор

 
Бухта до боли синяя.
Победа нам обеспечена.
Каменные камни.
Тебя тут нет.
 

Есть в слове «одна» привкус «почему»

 
Есть в слове «одна» привкус «почему»
выцветшей в сердце стены почему
дороги в сердце которой ты ехал
ночи что лежала я у Леты в забытьи
under the volcano[6] с содранной кожею
 
 
плачу плюю на тебя издеваюсь
и ненавижу тебя для чего
петь дорогой мой пой для чего
пламя глотать и думать если
чёрные чернила в Лету текут
гаснет огонь гаснет огонь
 

Наклон в мозгу

 
Наклон в мозгу
хватаюсь за потолок
в пустых домах
 
 
Это изношенное до серости дерево
принимает тело
высасывает кровь
 
 
Жди меня вечером я
знаю что мы не
дотянемся до. Приду.
 

Зрачок в который засасывает тебя

 
Зрачок в который засасывает тебя
эти водовороты вызванные
неровностями морского дна
выпуклостями полуобнажённой девушки
 
 
Просто зайди дальше
в её мысли
убери свой пистолет
её тело это оружие
 
 
То что вы направляете против себя
вы направили в море
а море-то видит видит
 

Расправив крылья над войной

 
Расправив крылья над войной
когда растёт отчуждение
горящие голуби вдалеке
освещают твою кожу
 
 
Красивая чистая жизнь: здесь
песком и железом
спрессованная надежда
впромельк бомба каплей
 
 
ты кожа голубь
 

Медузы

 
Печаль облаков. А свет уже совсем зимний.
И солнцами лета – выброшены на берег —
голубоватые медузы на пляже.
Я беру их, слизистых холодных, в руки,
стою с увядающим под небом солнцем —
и между застывших пальцев стекает сперма.
Рассматриваю неразличаемо различное
таинственное единство глаза и гениталий
и слуха, что вслушивается в иные солнечные системы.
Ты снова плачешь. Так мы не похожи и далеки.
Тоскую о том, чтобы мы вновь стали одно,
летели по небу, пылающие галактики и гениталии,
прежде чем всё погрузится во мрак.
Но дрейф облаков уже прекращается.
Медузы, маленькие, замёрзшие, синеют.
Полёт лета заперт в них.
Я стою с вялым солнцем под небом:
молю о сохранении его благодатного тепла на ещё одну зиму.
 

Внутри

 
Мрак с бульканьем идёт сквозь лёгкие и по земле
ветер колошматит знакомые места
бьёт место то во рту где крики встали в очередь
и то где не уходит надежда в крик пустой
травит нас апатией губит немотой
в мире где всё полнится значением и смыслом
он слово нам одно лишь вкладывает в уста
люди всё пустое всё пустота
 
 
Мрак входит через голову и выходит
небытие наружу и внутрь небытие
деревья каждой веточкой проводят кровь
волненье ночью ветром насыщая для
ночью и ветром небытия
 
 
Лучше б я призналась внутри не оплошала
там где ты наверно скрылся под сетчаткой
думая мы виделись… солнце… что ж мешало
Лучше б я призналась в этом сейчас
что мрак… и силы зла… и что ночь… и что я
что мы… и что я…
я спрашиваю я
 
 
Мрак собирается в самой верхней рубке
взломана дверь в каюту мозга
и что-то есть, но что? чего нам не хватает?
и что есть место то, где мы сейчас? что́ видим?
так страхом полн маяк так страхом полн маяк
но что мы есть, во что вцепились крепко так
Два сердца с сигнальными огнями на борту
 

Синие шесты (№ 11, 1952)[7]

 
Вечером – в путь, и уходит в дали
даже дальше далей идет сновиденье
что о сновиденье ведаем мы?
взрыв металлический Джексон Поллок
серебро текучее Джексон Поллок
я смотрю на море в далёкой дали
 
 
я смотрю отсюда на твой переход
через синий Тихий вместилище вод
фаллос и Молох торопят мой взгляд
 
 
вперёд в неизвестность
вперёд в неизвестность? это вопрос ли?
мы в этом мире хоть до, хоть после
силы магнитные есть ли, их нет ли,
ты смысл мне дал и силы:
 
 
Генезис гендер женщина и сон пустился в путь
сновиденье в путь сквозь далёкий туман
к нам приближаясь нет не обман
взрыв металлический Джексон Поллок
серебро текучее Джексон Поллок
пересекая синий океан
 
3Pictura и subscriptio (subscription) – в средневековой и барочной литературе «изображение» и «подпись», то есть «смысл» (лат.).
4Аксель Сандемусе (Aksel Sandemose; 1899–1965) – датско-норвежский писатель, мастер психологической прозы. Здесь и далее примеч. пер.
5«Мужчина и женщина / Одна плоть, / Мужчина и женщина и чёрный дрозд / Одна плоть» (Уоллес Стивен).
6Имеется в виду знаменитый роман Малькольма Лаури «У подножия вулкана», 1947.
7«Number 11, 1952», известное также под названием «Blue Poles», «Синие шесты», – произведение американского художника Джексона Поллока (1912–1956), представителя абстрактного экспрессионизма.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru