bannerbannerbanner
полная версияКащеевы байки: Возвышенный путь на двоих пьяных историков

Илья Сергеевич Елисеев
Кащеевы байки: Возвышенный путь на двоих пьяных историков

Вместо предисловия

Когда человек едет на поезде, он всегда смотрит в окно, даже если лежит, читает или ест. За стеклом сливается в единую линию пейзаж, воздействующий на внутренние бултыхания мозга всей силой деревьев, кустов, проводов и травы.

Пейзаж проникает даже сквозь сомкнутые душной плацкартной негой веки, пробивая себе путь шумом, мельканием и всякими стуками. Вот, к примеру, движение от Томска до Абакана летом какого-нибудь года. Воздух пережаренным на солнце крылом стучится в открытое окно, вагон пахнет и жужжит, а в голове удивительное безмыслие, прореженное необязательными разговорами.

Причем же тут степи и тайга? Все дело в скорости. Классики русской литературы много и пышно отдавали дань пейзажу – он и щемящий, и волнующий, и весь из себя тоскливо-романтичный, утыканный березками (идиллических крестьянских дев, барина в коляске и грустных лошадок добавлять по вкусу до полной готовности). Если взять другую местность, то все равно эпитетов, метафор, аллюзий и другой услады пишущего человека будет все то же количество, густо обмазанное восторженными эмоциями. Но это статичное восприятие из глубины кресла-качалки, медленно трясущихся дрожек или с вершины особо высокого холма.

А мы движемся со средней скоростью 80 километров в час. Соответственно, глаз воспринимает гораздо больше пейзажа, в целом, того же самого, что и век назад, за единицу времени. Когда человек отвлекается от окна, он все равно знает, что там, над его головой разворачивается великая идиллия. То есть, восприятие никуда не девается. И вот, через многострадальные нейроны несутся километры восхищения, радостно-грустной тоски и мечт, прочно зашитые в подкорку культурой. Преодолев критическую массу где-то за полчаса, рецепторы уже не в состоянии выносить столь плотную нагрузку и происходит аварийное отключение. Мозг выпадает в блаженный ступор, что выражается в неумеренном поглощении запасенной еды, необязательных знакомствах и неусыпном бдении в ожидании следующей остановки. В этом состоянии нет времени, нет обязательной личности или мыслей – все может быть каким угодно в зависимости от того, кто и что желает в данный момент.

Вот, к примеру, какой-нибудь государственный муж подумал бы такое, вывернувшись бритой шеей из воротника дорогой рубашки, закинул бы руки за голову и сказал:

"… поэтому на лицо необходимость в создании оргкомитета из инициативных и сознательных граждан. После надлежащих проверок, они разработают и утвердят государственную программу по заклеиванию всех окон подвижного состава синей изолентой в два слоя, отмене поездов на территории страны и выдачи всем путешествующим непрозрачных повязок на глаза с обязанностью носить их все время пребывания в дороге. Как временная мера может быть введена загрузка пассажиров социально полезной и особо нужной работой на добровольной основе на все время путешествия.

В противном случае прогнозируется расширение и углубление многолетнего проявления немотивированного удовлетворения от жизни, которое нарушает дисциплину и трудовую мотивацию населения. Если так будет продолжаться дальше, то примерно половина населения страны может оказаться в нирване, отринув охранение устоев и борьбу с происками заокеанских партнеров. Такой подход может побудить других граждан присоединиться к "беспечным ездокам на поездах", что отвлечет их от ежедневных обязанностей, уплаты налогов и повышения рейтингов доверия."

А мы все едем и едем, отмахивая километры, и в каждой голове по сосне, качающейся в такт завываниям ветра. Ну и пусть, все равно ничего и так толком не существует.

Возвышенный путь на двоих пьяных историков

Нет ничего более бессмысленного, беспощадного и вредного для мироощущения, чем два выпускника исторического факультета, встретившиеся через пять лет после окончания альма-матер. В стеклах очков мерцает полночная лампа, за окном переливается оранжевыми сполохами темная, хлюпающая шинами по лужам московская осень. Дети спят, жены бдят их сон, на столе потеет бутылка с сорокоградусной жижей, улыбающаяся пиратом в окружении лимонов. Казалось бы, вот она мизансцена для романтической кухонной пьянки в стиле «молодые ученые и будущее современного гуманитарного знания». О судьбы мира, о политическая повестка дня, о новые открытия и перспективы! Мы прорвемся в глубины дремучего прошлого, мы раскроем тайны мироздания и наконец-то принесем свет знания людям, мы, цвет научной интеллигенции в самом своем тридцатилетнем, активном соку. Теории, факты, домыслы, поспешные суждения и козыряние эрудицией. Весь опыт человечества, вся его подноготная лежит у наших стоп – нужно лишь протянуть руку и вписать свое имя на золотых скрижалях знания алмазным пером отточенного за годы интеллектуальной работы ума. Но почему-то разговор идет о деньгах.

–… и вот мои полставки – пятнадцать тысяч, через пару месяцев будет полная – двадцать пять. Плюс центр дополнительного образования, еще двадцать пять. Там еще какие-то интенсивы собирались ввести, может, накинут сверху…-

–…е…б…по голове, и нах… мне нужна была эта кандидатская? Восемь лет, с…, восемь! Я даже квартиру снимаю с грехом пополам…-

–…президентский грант, б…! Еще тридцатка в месяц на два года, и не дай бог у тебя рубль по чекам не сойдется. Прикинь, я недавно видел своего оппонента, доктора наук, на сайте для репетиторов. У неё ценник – тысяча за час. С…, проституция окупается лучше…-

Бутылка тает, и вместе с течением аквавиты в организм все чаще дробной медью звучит матерная россыпь, благо, она ничего не стоит. Научная интеллигенция курит в форточку, наплевав на приличия и пожарную безопасность, подставляя взъерошенные волосы промозглому ветру. Он пахнет водой, бензином, прелыми листьями и скорым снегом. Осень вступила в свои права, разметав среди новостроек свои влажные щупальца. С высоты девятого этажа хорошо видно, как ежатся прохожие в обрушившемся на Москву холоде, как резво и нервно спешат машины в бликах оранжевых огней и отсветов рекламных вывесок. От тепла недавно включенных батарей в квартире душно, как в гробу, но выйти туда, где идет хоть какая-то жизнь нет никакой возможности. Город горит ровным, равнодушным светом, не замечая ничего, под низким небом, похожим на барахлящий телеэкран. Ни ему, ни кому другому нет дела до человека – он один пропал в этом океане из асфальта, бетона и стекла, растворился и стал очередной функцией, статистической погрешностью, которую позволительно не заметить. Два историка, один кандидат, а другой – нет, тупо пялятся в мерцающее окно. Раз за разом в одуревший от бессонницы и алкоголя мозг вонзается одна и та же мысль, сполохом ярчайшего света пронзая утомленные нейроны. Будущего нет. Ничего нет. Сплошные ошибки.

– Ну, вот смотри. Предположим, мы идиоты. Давай еще раз прокрутим всю последовательность. Итак, мы первый раз ошиблись…

– Когда поступили на истфак… – нервная усмешка, перерыв на опрокидывание стопки. – а я, заметь, еще хотел стать философом!

– Погоди, мы же не могли знать. Родители нам же говорили, что высшее образование необходимо. Так? Так. Мы верили? Верили. Вот мы и выбрали то, что было по душе. Скажи еще, что тебе твоя этнография с шаманами не нравится.

– Ой, а кто уже говорит про то, что нравится? Кстати, наши родители, если уж на то пошло, нас обеспечивали все это время учебы. Считай, идеальные условия, почти рай. Я работать пошел на четвертом курсе, и то ради своих заморочек, а не потому, что было надо.

Неловкое движение рукой опрокидывает пустую стопку. Глухой стук стекла о застеленную дешевой клеенкой столешницу мягок и тягуч, зависая последним выдохом в паузе между словами. Время замирает, растягиваясь из прямой в спираль, в колесо с множеством спиц, на каждой из которых изображены диковинные звери. Что это, если не вечное движение из ниоткуда в никуда, в бесконечность из которой нельзя ни вырваться, ни остаться до конца? Идет малой поступью секунда за секундой, покачиваясь в такт танцу пылинок в ослепительно ярком свете лампы. Если бы был кто-то, кто мог бы шепнуть на ухо волшебные слова про мудрость, закон и воплощение, то вероятно все бы обернулось иначе, не так и не эдак. Но всего лишь миг, мгновение зависает картинка в мозгах у двух друзей, и невидимые часы снова делают свой шаг. Очищенный от всякого бытия свет, в котором все сущее растворилось без остатка, пропадает, тускнеет и снова превращается в обычную лампочку. Под её усталым взглядом, слепым и равнодушным ко всему, стопка замирает на краю стола. На лицах друзей невольно проступает слабая как тень от свечи усмешка. Давно они так не сидели, не пили и не говорили. И ведь раньше…

– Отставить отклонение от темы. Впрочем, да… Заметь, ты сразу пошел в журналистику, в аспирантуру попытался и забил сразу. А я пока кандидатскую писал, в основном зарабатывал, преподавая айкидо. И знаешь что? Я зарабатывал больше, чем сейчас в институте. Тренером. Просто уча детей кувыркаться – историк со степенью разрушил ступор волевым усилием. Расширенные сознания друзей вновь встали на рельсы прерванного диалога.

– Итак, первая ошибка – гуманитарный профиль. Вторая?

– Мы учились. А надо было работать. Или присосаться к политической партии.

– Продавать кроссовки или ж…?

– Ну, ты утрируешь. Карьеру то можно сделать.

Сверху раздался громкий звук. Отчаянный вой пылесоса рассек спертый воздух, громом ударив с верхнего этажа. Его гул пронизал несколько этажей спавшего усталым будним сном дома и растворился в бетонных перекрытиях, оставив после себя неявно дрожащее послевкусие. Историки проигнорировали это событие, привыкнув за долгие годы жизни в панельках к ночным звукам. Их вряд ли бы насторожили и хлопки выстрелов, не говоря уже о криках, ругани, хлопанья дверьми или любого вида музыки (разве что классика вызвала бы некий диссонанс, но тут как – связываться с включающим на полную катушку Шуберта заполночь в Чертаново Южном может только такой же суицидальный псих с обширным культурным багажом). Жители Москвы обладают уникальной способностью игнорировать реальность, не имеющую к ним прямого отношения. Так проще и безопаснее, и течение разговора не замедлилось ни на минуту.

 

– Да, путем бесполезного трепа, смирения плоти и духа во славу наращивания сала на брюхе. Я так врать не умею, даже пытаться не буду. Ты помнишь, как мы курсе на втором говорили про «реальное дело»? Чтобы оно что-то значило. Чтобы верить в него. Хотя бы пользу приносить какую-то.

За спинами сидящих за столом друзей возник мужчина с ярко-синим лицом в пижаме со слонами. Его лицо было неуловимо похоже на все лица людей одновременно, и ни на одно из них в конкретике. Он как бы перетекал, плавился и вновь проявлялся через сгустившийся от напряжения воздух. Взглянув на историков с болью и жалостью, синий мужчина покачал головой и исчез.

– Потому мы и тут сидим. Пытались же. До пятого курса почти. А в итоге все оказалось детским садом. Или никому не нужным, что, в общем-то, одно и тоже. Помнишь, как мы выступали на 9 мая?

Мелькнули чередой сполохи желтого, красного, зеленого и голубого пламени, на мгновение принимавшие формы многоруких людей на странных животных.

– Когда мне нос чуть не отрубили? Да, было дело. И весело, что характерно. А теперь… теперь выяснилось что все наши проекты – и спорт, и детское образование, и каналы, и все остальное просто никому не нужно. Ну и ладно, мы дураки, нам не везет, неумехи, все прое…! – на кухне потянуло могильным смрадом. Слова вылетали изо рта распалившегося историка – журналиста с плохо сдерживаемой злобной горечью. – Но почему на обычной работе я не могу на семью заработать? А? Вроде не ленюсь, вроде работаю как все, а иногда и больше, вроде ведь все время что-то делаю. Почему мне не хватает денег? И это без путешествий, без дорогого бухла или шмотья! С…! Мне одежду родители дарят! Я ребенка с женой прокормить не могу! Что, тоже дурак?

Из стены высунулась когтистая рука и заскребла по обоям. Потолок оделся кольцами трупных червей, свивавшимися на грязной от пыли побелке в замысловатые мандалы. Забытый чайник обернулся отрубленной головой, тоскливо высунувшей обожженный, в волдырях язык. Её глаза часто моргали, слезясь пополам кипятком и кровавой слизью. Холодильник заворчал, утробно рыкая на стремительно гниющий на подоконнике кактус. По телам друзей поползла изморозь.

– А как же. И заметь – ты живешь в Москве, работаешь в теплом офисе, и тебе даже регулярно платят деньги. Снимаешь квартиру. Блин, да половина населения страны тебя удавит с такими жалобами! И меня заодно. У нас есть почти все… – невидящим взглядом кандидат проводил мокрицу, сбежавшую по его ладони на стол, и выпил залпом. Потянувшись за лимоном он едва не схватил вместо него отрезанный большой палец ноги с выкрашенным в красный цвет ногтем, вольготно развалившийся на тарелке, но чудом уцепился за истекающий соком фрукт. Пока он нес его ко рту, с него упала на стол пара опарышей.

– Ага, и в каждую минуту мы рискуем это потерять. Я тут недавно попробовал заболеть. В итоге – контракт надо сдавать, отчеты писать, и даже если у тебя температура под тридцать девять и ты блюешь дальше чем видишь, изволь работать. Вольный, с…, художник. А если меня срубит не на два дня? Если на месяц в больничку? Что тогда? Или случится что не со мной? Какое может быть будущее, какие планы?

– Ну, можно повеситься. Или начать бухать.

С каждым словом на кухне темнело, становилось все темнее и глуше. Шуршали когти о хитин, капала слизь и тихо стонал разъедаемый органической кислотой живой бетон. Через стены проступали скорченные в муках лица и тела, заживо пожираемые и тут же появляющиеся вновь. Граница света от лампы все сужалась, и где-то вдалеке, за шорохами и скрежетом можно было различить далекий голодный рев.

– С-с-спасибо на добром слове. Прям бальзам на сердце. Знаешь, и ведь ты прав – наши проблемы да кому-нибудь еще. Родители живы-здоровы, есть еда, одежда, крыша над головой. Дети опять же, семьи. Только вот почему мне все время так страшно?

Кандидат наук уже почти полностью покрылся изморозью и с трудом мог открыть запечатанный льдом рот. В его глазах плескались в равной степени смирение и боль, свитые в единую спираль. Он что-то хотел ответить, но не смог вымолвить и слова – только мысль мелькнула в сознании, почти утратившем связь с реальностью. Вспучившаяся от жвал, панцирей и стрекота когтей тьма вплотную подобралась к их ногам.

Часы пробили три часа ночи. Лампа конвульсивно моргнула несколько раз и, почти погаснув, внезапно ярко вспыхнула обжигающим, резким, чистым светом. На долю мгновения кухня пропала, растворившись в неземном сиянии, и вдруг журналист, весь покрытый сосульками, прянул головой, словно отгоняющий мух конь, и, разбросав вокруг себя голубоватые льдинки, ответил на невысказанную реплику товарища. Его слова скрылись за шипением сгорающих в адской печи гнева панцирей, когтей, мечей и прочих незваных гостей, они были не слышны и, прямо скажем, не были его словами. Кто-то или что-то говорило сквозь него, просвечивая электрическими разрядами через кости черепа, и так же в такт мерцал его товарищ, испуская голубоватые статические разряды. Слова падали сквозь пространство и время, будто высеченные в самой плоти мироздания, сталкивались и катились дальше, рождая содрогание в самом основании мира. Кто мог понять их смысл, да и был ли он? Почти вечность, за которую успело родиться и умереть с десяток вселенных, кухня купалась в обжигающем сиянии. Пропала тьма и все, что её населяло, потом истерлись стены и все, что было тварного. Исчезли и историки – остался только пронизывающий все свет, через который струился он сам и ничего больше. Потом прекратился и свет.

На секунду не стало ничего.

Из крана упала капля. Потом другая и третья.

Друзья недоуменно огляделись. Допитая бутылка ездила по столу под порывами холодного осеннего ветра. Что-то неуловимо поменялось, но никто не понимал, что именно. Они встали из-за стола, закрыли окно и потушили свет. На их головы обрушилась ясная, кристальная трезвость, резко обнажившая все углы захламленной кухни. Говорить не хотелось, тем более что и сказать то было уже нечего. Пора было идти по домам. Два историка пожали друг другу руки и растворились в оранжевых московских сумерках. Ветер дул им в спину и лицо, толкая холодными пальцами через подворотни. Хотелось бы сказать, что каждый из них унес с этой встречи что-то свое, пусть малое, но сокровенное, но кто может быть в этом уверенным. Скажем, журналисту потом долго снились красные флаги над невозможной красоты зданиями и голос, твердивший об эволюции человечества как биологического вида. А кандидат наук, сообразно своему статусу, внезапно открыл в себе искусство стрельбы из лука, чем и занялся, окончательно наплевав на все науки разом. Но разве так бывает? Ведь никогда не было, и не могло и быть такого разговора… В самом деле, откуда у тридцатилетних историков время пить и жаловаться на жизнь? Не то время ребята, совсем не то. Работать надо, иначе кушать будет нечего.

Рейтинг@Mail.ru