– Страсти какие! – ахала бабушка.
Мама слушала Нину молча, страдальчески вздыхала и заботливо подкладывала то земляничное варенье, то моченую бруснику из прошлогодних запасов.
– Кормили нормально, – рассказывала Нина. – В Рыбацком. А под Колпином все другое. И кормежка, и жизнь. Как налетят, так все забудешь. Окопы еще до колена, лопатами от бомб закрывались.
– Страсти какие!
Нина ужасно изменилась за эти несколько недель. Исхудалая, измученная тяжелой работой и смертельными испытаниями.
– А потом и артиллерия стал доставать. Убитые, раненые…
Она умолкла, съежилась. Будто морозом на кухне дохнуло.
В коридоре валялась одежда, испачканная глиной и землей, в дырах и пятнах. И запах от вещей шел какой-то неведомый: дымный, кислый, с примесью прогорклого.
– Женское сословие отпустили, а мужчины, годные и негодные к военной службе, остались на фронте.
– Фронт уже в Колпино? – ахнула бабушка.
Нина не знала точно, вошли немцы в Колпино или нет еще, но говорили, что Гатчина и Вырица уже под угрозой, а Чудово…
– Чудово? – мрачно переспросил дядя Вася. – Значит, Октябрьская железная дорога перерезана…
– Не может такого стать, чтоб Ленинград от Москвы отрезали, – запротестовала бабушка. – Такое не допустят!
– Допустили, – с болью произнес дядя Вася.
– До самых ворот, – уточнила Нина.
Все тяжело задумались. Германия в считанные дни, недели, самое большее – месяцы захватывала целые европейские государства, а тут – один город…
– Ничего, – подбодрила себя и других бабушка, – выстоим. Это же Ленинград, а не просто какой-то город. Даже не какая-нибудь… – она проглотила название страны, – которая сразу на колени опустилась. Ничего, я тут три революции и третью войну, наш город не сдается.
– Уже баррикады возводят, – вспомнила Нина. Она пробормотала еще что-то. «Ежи», «рогатки» – остальное не разобрать. Фраза оборвалась на полуслове. Нина уснула.
– Главное – отогнать врага от городских ворот, – шепотом досказала бабушка.
Германские войска были уже в четырех километрах от Кировского завода. Повсюду слышался орудийный гул и пальба.
Из фронтовых районов города переселяли в центр мирных жителей.
Трамваи возили на грузовых платформах боеприпасы к переднему краю. Город все больше превращался в осажденную крепость.
Они шли по привычному маршруту, по тем же улицам и набережной, мимо тех же зданий и монументов, но все выглядело иначе, стало другим.
В Румянцевском саду военный бивак: машины, повозки, фургоны; стреноженные кони; солдаты вокруг жарких костров; дымят полевые кухни, котлы на колесах.
В бывшем Кадетском корпусе теперь госпиталь. У главного входа всегда толпится народ, ищут своих, показывая фотокарточки, называя фамилии сыновей, братьев, отцов ходячим раненым: «Не встречали?»
Какой-то нерадивый обозник-фуражир, проезжая по набережной, рассыпал овес. Дикие голуби и воробьи подбирали зерна, сыто гулькали, чирикали весело. Все – как всегда, но и сам город построжел, переоделся в полевую форму.
Золоченные шпили и шлемы замазаны маскировочной краской, Адмиралтейская игла зачехлена мешковиной, купол и ротонда Исаакиевского собора сделались похожими на каску с шишаком.
Медный всадник огражден деревянным саркофагом, обложен снизу мешками с песком. Защищены многие статуи, а клодтовские кони покинули Аничков мост, зарылись в землю. Только сфинксы из древних Фив по-прежнему открыты на своих местах. Они на посту, а часовые не имеют права покидать пост.
Дядя Вася и Таня остановились у любимого спуска к Неве. У гранитных ступеней пофыркивал сизыми выхлопами с брызгами бронекатер, ждал кого-то.
Длинные стволы зенитной батареи целились с набережной в небо, где в прозрачной августовской выси медленно опускались после ночного дежурства аэростаты воздушного заграждения, серебристые баллоны, похожие на гигантские рыбы с раздутыми плавниками.
Считалось, что германские бомбовозы не посмеют летать над городом, побоятся крылья обломать о стальные тросы.
Первая воздушная тревога, в ночь на 23 июня, вызвала большое волнение. Люди набились в бомбоубежища до отказа; отчаянно завывали сирены, гудели паровозы и пароходы.
Тревоги стали привычными, не всякого загонишь в подвал. Паровозы и пароходы теперь молчали, берегли пар в котлах, экономили топливо.
– Поплелись, – позвал дядя Вася.
Через мост Лейтенанта Шмидта двигалась колонна автобусов с детьми. Было несложно догадаться – эвакуируется детский дом.
– Как же они выедут, если на Москву поезда не ходят?
– Через Волхов, вероятно. Через Волхов пока можно.
Подчеркнутое голосом «пока» вызвало тревожное чувство.
– Пока – что? – спросила Таня.
– Пока Тихвин и Мга в наших руках, дружок. «А если фашисты захватят и Мгу, и Тихвин?» Она не огласила пугающую мысль, только крепче сжала дядину руку.
Сто двадцать девятую воздушную тревогу объявили вечером 6 сентября, в субботу. Только-только чаевничать собрались. Женя как раз приехала, получила на сутки отгул, две недели не выходила с завода.
Черная тарелка «Рекорда» требовательно повторяла: «Всем укрыться!..»
Быстро собрались идти в бомбоубежище, а Женя и не шевельнулась, безучастно сидела, привалившись к стене. Вялая, бледная, веки с длинными ресницами прикрыты, синие окружья у глаз.
– Пойдем, – заторопила бабушка.
– Никуда я не пойду, – вдруг заупрямилась Женя. – Надоело.
– Ты что такое городишь? – возмутилась мама. – Вставай немедленно.
– Не кричи на меня, – поморщившись, бескровным голосом отозвалась Женя. – Давно не девочка.
И вспомнила с едкой усмешкой:
– Юрочку сейчас в трамвае встретила. В командирской форме, кубики на петлицах. В Кронштадте служит, телефончик дал: «Если какая помощь – всегда готов. Как пионер!» Точно его наш папа покойный окрестил – «Краснобай».
– Пойдем, Женечка, – уже умоляюще повторила мама, отметив с состраданием, что дочь не излечилась от любви к недостойному, ветреному человеку. А он, наглец, новую супругу привел к Жене: «Знакомьтесь, будем друзьями».
– Пойдем, доча.
Зенитки бухали яростно и непрерывно.
Такого еще не было. Ни за месяцы войны, ни за всю историю города. Сотни вражеских самолетов шли волна за волной, тысячи бомб обрушились на Ленинград.
Через сутки массированный налет повторился. Последствия были еще ужаснее. Пять часов кряду пылали бадаевские склады. Черные холмы и горы, зловеще подкрашенные снизу багровым и желтым, вздымались, разбухали, клубились, расслаивались тяжелым жирным дымом. Пахло горелым зерном, жженым сахаром, пережаренным маслом.
Главные продовольственные запасы города обратились в дым, впитались в землю, а путь на Волхов уже был перерезан, враг блокировал Ленинград со всех сторон.
Третьего дня позвонила Нина: – Мама? Это я. Ты не волнуйся… Отец, человек строгих правил, приучил детей, даже взрослых, к одиннадцати вечера быть дома.
– Опять дежуришь?
– Уезжаю, мама.
– Как? Куда?!
– С той же командой, – намекнула Нина. Значит, на окопы.
– Без еды, без вещей? Доча!
– Разъединяю, – вмешался непреклонный голос телефонистки.
– Так куда же ты, Нинурка? Молчание в ответ.
Каждый день, придя из школы, Таня спрашивала о Нине и Мише. Ни писем, ни телефонных звонков. И вдруг 16 сентября – только вошла, разделась – частая, требовательная трель. Таня подбежала к настенному аппарату.
– Ниночка?!
– Номер семьдесят семь – ноль – три? – скороговоркой проверила соединение телефонистка.
– Да, семьдесят семь – ноль – три.
– Ваш номер отключается.
– Что? – не поняла, растерялась Таня и передала трубку маме.
– Алло, слушаю!
– Ваш номер отключается, – повторила телефонистка.
– Как отключается? Надолго?
– До конца войны.
Аппарат звякнул в последний раз и умолк.
– Как же Нина даст знать о себе? – ужаснулась Таня.
Через два дня узнали от Жени, что Нина в Пушкине.
Мама схватилась за сердце:
– Там же они!
В парке бывшего Царскосельского лицея, где учился когда-то великий поэт, уже занимали огневые позиции немецкие батареи…
«Мессершмитты» носились на бреющем, били из пушек, строчили из пулеметов по всему живому.
Нина с подругой бежали с отступающими войсками. Машины и повозки переполнены ранеными, перегружены военным скарбом. Проси не проси – некуда посадить. Вдруг рядом притормозила трехтонка с брезентовым кузовом. Молодой парень, белокурый, белозубый, пригласил:
– Эй, девица-краса, золотая коса!
Коса у Нины и в самом деле была золотой, прекрасной.
– Залезай с подружкой! – Шофер жестом показал на кузов.
Но тут из-за леса выскочили два немецких истребителя. Шофер выжал газ до упора и бросил машину вперед.
– Во-оздух! – запоздало закричали командиры. Девушки нырнули в придорожную канаву, вжались в грязь.
Они догнали трехтонку с милосердным шофером к вечеру. Обгорелая, искореженная машина валялась за кюветом вверх колесами. Поблизости от нее лежала обугленная коряга – то, что несколько часов назад было живым, белокурым, белозубым…
В голосе, в выражении лица, в глазах Нины были еще не отжитые страхи и страдания, свои и других людей, с кем накоротке сводила ее судьба в эти кошмарные дни. За все двадцать три года жизни она не видела столько крови и смерти, но самым ужасным, неизгладимым было то, что сталось с молодым шофером. За себя, даже задним числом, Нина не страшилась, но Таня, представив, что «мессеры» могли вылететь из-за леса чуть-чуть позже и сестра успела бы залезть под брезент кузова, всхлипнула в голос.
– Что уж теперь переживать?! – Нина прижала к себе сестренку. – Все позади.
Таня подавила слезы и вспомнила:
– А у нас телефон отключили. До конца войны.
Они думали, что Таня спит, а она в уютной полудреме все слышала, только не подавала виду.
– Каширины свою девочку на Урал отправили, – сообщила мама.
Это не было новостью: Лина уехала еще до начала школьных занятий.
– Надо бы и нашу маленькую вывезти подальше от войны, – сказала бабушка.
Мама вздохнула:
– Куда?
Все родственники остались там, под немцем.
Дядя Леша осторожно вспомнил о детских домах:
– Не все еще эвакуированы.
– Бог с тобой! – напустилась бабушка. – Как можно подумать этакое?! Маленькую нашу – в сиротский приют!
Мама ни слова не произнесла, держалась, наверное, за сердце. Таня чуть не разревелась, так невыносимо сделалось жалко маму, себя, бабушку – всех Савичевых. И ужасно обидно вдруг стало, что за нее без нее решают.
«Никуда, никуда не поеду!» – чуть не вырвался крик, но вместо этого Таня привстала и взмолилась:
– Не эвакуируйте меня, не отдавайте никому! Не хочу одна…
А эвакуироваться уже и невозможно стало.
8 сентября гитлеровцы прорвались в Петрокрепость, блокировали Ленинград с суши, спустя восемь дней вышли к Финскому заливу, отрезали и от Кронштадта.
Три дуги упирались в водные пространства: моря, реки и озера, большого как море. Две дуги охватывали город с севера и юга. третья оцепила побережье от Финского залива до Петродворца. Самое широкое место блокированного пространства – двадцать шесть километров – насквозь простреливалось дальнобойными пушками.
Германский командующий обратился по радио к своим войскам: «Еще один удар, и группа армий «Север» будет праздновать победу. Скоро битва с Россией будет закончена!»
В штабе лежали, отпечатанные в Берлине еще летом, пригласительные билеты в ленинградскую гостиницу «Астория», на банкет 21 июля 1941 года. Они планировали захватить Ленинград с ходу…
К октябрю наступление выдохлось, фронт перешел к обороне.
Та осень выдалась удивительно хороша. Сухо, тепло, всюду, где еще не падали бомбы, где взрывная волна и рваный металл не искалечили, не умертвили живую природу, деревья стояли при полном параде – в цветных, расшитых золотом мундирах.
Густые и высокие шпалеры акаций ограждали центральный бульвар Большого проспекта Васильевского острова[1] от проезжей части. Акации для того и высадили так щедро в прошлом еще веке, чтоб оберегать пешеходов от дорожной пыли, вздымаемой конными повозками и каретами.
По пути в школу и сейчас встречались повозки. Армейские.
Школа от дома близко: завернуть за угол, дойти до конца проспекта – и сразу, напротив и чуть наискось, монастырского вида кирпичная стена с литыми, постоянно распахнутыми воротами, за ними красное четырехэтажное здание.
Танин класс был на третьем этаже, она сидела за партой у окна и часто поглядывала на улицу. Августа Михайловна то и дело замечания отпускала: «Таня, Савичева, не отвлекайся».
Она не отвлекалась, просто взглядывала в окно: в мире столько интересного! Теперь стекла перечеркнуты бумажными лентами, сами же ребята и наклеивали, зарешечивали окна.
Теперь – война.
– Дети, – сказала в первый день занятий учительница, – мы начинаем новый учебный год в городе-фронте. Когда-нибудь вас спросят, что вы делали в исторические дни Отечественной войны? И вы с гордостью сможете ответить: «Мы учились в Ленинграде».
– А где мы еще должны учиться? – пожал плечами Борька, когда во дворе обсуждали слова Августы Михайловны. – Мы же ленинградцы. И потом, чем нам гордиться? Мы же не на передовой фронта, а внутри. Не мы стреляем, а по нам бьют.
– И бомбы сыпят, – добавил Коля Маленький.
Это его прозвище, а не фамилия. Коля – низенький, щупленький, а теперь и вовсе вроде уменьшаться стал, отощал вконец.
С мясом и жирами туго стало, хлебная норма в сентябре снижалась дважды. Рабочим полагалось четыреста, детям – двести граммов. Встаешь из-за стола, дома или в школьной столовой, и уже хочется есть. Не то что голод терзает, а все гложет и гложет постоянное ощущение несытости.
Сирена в школьном коридоре завывала несколько раз на день. Учителя спешно уводили всех в бомбоубежище, в подвал, где прежде была «раздевалка».
К тревогам привыкли, и разговоры отнюдь не о бомбах и снарядах. Вот и сейчас.
– Я до войны совсем не кушал макароны, – сознался вдруг рыжий Павлик. – Вот дурачок!
– Макароны по-флотски – мировая еда! – авторитетно заявил Борька и добавил мечтательно: – По-честному, я бы сейчас целую кастрюлю слопал и еще добавки попросил.
– А я бы две кастрюли сразу. – Коля Маленький громко сглотнул слюну.
Таня не отказалась бы от макарон с мясом, но, конечно, нет ничего вкуснее на свете, чем бабушкины котлеты.
Она не заметила, что подумала не про себя, а вслух:
– Вкуснее бабушкиных котлет ничего нет на свете.
И все дружно заговорили о котлетах. Настоящих, с мясом, и кто какой гарнир предпочитает. Один – картофель, другой – гречу, третий – овощи. В чем все единодушны – в количестве, в объеме: как можно больше!
В глазах разгорелся нездоровый, голодный блеск. В конце-концов кто-то из, – ребят не выдержал:
– Довольно об этом.
Если перед обедом рассуждать о вкусном, сытном, недоступном, ни за что не наешься супом или щами из хряпы.
И все-таки школьный обед – это еще один обед.
Кот Барсик жался к чуть теплой кухонной плите, норовил запрыгнуть на конфорки, залечь в духовке.
В доме печное отопление, и пищу готовят на дровах. В теплое время, конечно, пользовались примусом, но керосин стал нормированным и дефицитным, лавка в соседнем доме на запоре.
Надо поджиматься и с дровами. Зима грядет, а топлива не припасли. До войны савичевская молодежь помогала разгружать баржи у Тучкова моста. Работа оплачивалась натурой, дровами. Сейчас бревна и доски шли на строительство боевых объектов: дзотов, блиндажей, мостов, огневых позиций. Где раздобыть дрова?
Бабушка, понаблюдав за Барсиком, сказала:
– Зима, видать, лютая будет. Кошки, они загодя холода чуют.
– А дров у нас – кот наплакал, – грустно пошутила мама.
Небольшой штабель двухметровой в подвале и поленница на кухне, под самодельной посудной полкой, – вот и все топливные запасы Савичевых с первого и второго этажей.
Радио не выключается: в любую минуту может прозвучать сигнал тревоги. Или передадут фронтовую сводку – «От Советского информбюро…». Но о положении на фронтах и последние новости полнее становятся известны в очередях. Таня сама слышала, как Серый в булочной рассказывал про листовки с угрозами:
– Так и пишут: «Мы сровняем Ленинград с землей, а Кронштадт с водой».
Дворник Федор Иванович сказал на это:
– Вражеская пропаганда, брехня, на психику давят, гады.
Нет, то было не запугивание, не пустое вранье. Варварский замысел отработан в плане нападения, множество раз повторялся в речах и приказах.
«Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли. После поражения Советской России нет никакого интереса для дальнейшего существования этого большого населенного пункта.
…Предложено тесно блокировать город и путем обстрелов из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей».
Директива № 1-а 1601/41 от 22.09.41 г. выполнялась пунктуально. В октябре на город сбросили – только зажигательных! – 42 290 бомб, выпустили 5364 снаряда. В берлинских штабах давно расчертили план Ленинграда на квадраты, пронумеровали важнейшие боевые цели. Объект № 295 – Гостиный двор, № 89 – больница имени Эрисмана, № 192 – Дворец пионеров, № 708 – Институт охраны материнства и младенчества, № 736 – средняя школа… Свой номер получили Эрмитаж, студенческие общежития, церкви и храмы.
В последней декаде октября зачастили дожди, навалились промозглые туманы, даже снег срывался, а 28-го обрушилась настоящая пурга.
Бабушка пыталась отговорить Таню:
– Пересидела бы непогоду, маленькая. Как в этакую пургу в школу идти?
– Ба-абушка, я давно не маленькая. И потом, хорошо, что пурга сильная: бомбежки не будет. Нелетная же погода.
– Это я и без тебя знаю. Яйца курицу учить будут. Сказала так, а сама посмотрела на Таню долгим взглядом. Осунулась маленькая до невозможности. Темные подглазья, впалые щеки, бесцветные губы – на всем печать военного лихолетья.
«Боже, да что ж такое делается! Детей изводим, бомбами убиваем, голодом морим!» – беззвучным криком вскричала душа и умолкла, сознавая свое бессилие остановить кровопролитие, оградить от беды хоть одного человека, внучку родную. О себе Евдокия Григорьевна и в мыслях не тревожилась, считала, что достаточно пожила на свете земном, не обделена ни радостями, ни горестями, потрудилась вдосталь и сделала все, что смогла, для своих детей, больших и маленьких.
Хлопнула входная дверь. Таня замерла над книгой. Кто это? Мама не могла так скоро вернуться: повезла сдавать очередную партию солдатского белья. Может, Леку или Нину с работы отпустили? Или – Женя?
Пришел дядя Леша. Заснеженный брезентовик с капюшоном, морозная бахрома на усах.
– Погодка! Н-да… – переводя дух, сказал дядя и расстегнул плащ. Под ним скрывался стеганый ватник. – С ног валит. Представляете? Потому, видно, и газеты не подвезли.
– Слышала? – возобновила уговоры бабушка. – Стало быть, и высовываться на улицу нечего.
– А нам теперь по две тарелки супа в школе дают, – вдруг похвалилась Таня.
Это было правдой, как и то, что такую сказочно большую порцию заставляют съедать на месте, до капли. Выносить из школьной столовой еду запрещено строго-настрого. Разве Таня не поделилась бы с мамой и бабушкой, не принесла бы домой баночку со щами! Не разрешается. Учителя и сам директор следят за неукоснительным соблюдением жесткого блокадного закона. В обычных и заводских столовых такого запрета нет, сестры и брат иногда подкармливают кашей или супом.
Две тарелки супа – от такого не отмахнуться.
– Леша, может, отведешь маленькую? – неуверенно предложила бабушка.
– Отчего же, многоуважаемая Евдокия Григорьевна, я – о удовольствием. Собирайся, Танечка.
Клетчатый деревенский платок перекрещивает грудь, узел – на спине. Из платка, шерстяной шапочки и ворсистого шарфа виднеются лишь глаза, большие серые глазища. Лямка из старого поясочка привязана к ручке портфеля и перекинута через плечо. Так надежнее, не потеряется. И руки меньше мерзнут.
– Бабушка, мы пошли.
– Ну, с богом.
Занитные батареи не смогли остановить на подступах к городу вражескую армаду. Ночное ноябрьское небо полосовали голубые кинжалы прожекторов, бризантные взрывы выдирали ослепительные клочья, трассирующие авиационные снаряды и пули роились, как пчелы.
В скрещении прожекторов кружили в смертельном хороводе два самолета: истребитель и бомбардировщик. «Чайка» атаковала «хейнкель» с разных курсов, но подступиться не просто. Многомоторный, хорошо вооруженный «хейнкель» яростно отстреливался.
Нина Савичева следила за поединком с заводской вышки поста воздушного наблюдения. Бой шел почти над головой, самолеты высвечивались в ослепительно голубых лучах, точно в кино.
Вдруг «Чайка» ринулась без стрельбы прямо на «хейнкеля».
– У него кончились снаряды! – закричала напарница. – На таран!..
Удар – и оба самолета рухнули. Отвалившиеся плоскости, словно крылышки серебристых мотыльков, исчезли, кружась, в темноте. Лучи прожекторов ринулись было за ними, но сломались о крыши высоких домов и снова рванули кверху.
– Парашют!
Нина крутанула ручку телефона, доложила срывающимся голосом, что немецкий летчик выпрыгнул с парашютом.
Она была уверена: немец, а не наш. Разве после такого страшного удара мог уцелеть в хрупкой кабине пилот!
– Усилить наблюдение! – прозвучало в ответ из штаба заводского МПВО.
Они глядели во все глаза, так и через бинокль. И – проглядели. Уже услышав голоса со двора, увидели белый пузырчатый купол и черную фигуру парашютиста совсем близко, рукой, казалось, дотянуться можно. Он опустился прямо в заводской двор.
– Усилить наблюдение! – крикнула напарнице Нина и бросилась по шаткой лестнице вниз.
Когда она прибежала на место чрезвычайного происшествия, летчика уже обезоружили и крепко держали за руки. Толпа угрожала немедленной расправой: «Попался, стервятник! Бей фашиста проклятого!» Дежурные с повязками на руках с трудом сдерживали наседающих заводчан. Многие уже потеряли родных и близких, на фронте и здесь, в городе.
Пленный летчик, высокий, чуть сутулый богатырь, похожий на молодого Горького, пришел наконец в себя после удара и не совсем удачного приземления.
– Где у вас телефон? Свой я, свой.
Алексей Тихонович Севастьянов совершил еще много подвигов на Ленинградском фронте и погиб в воздушном бою 23 апреля 1942 года. Ему посмертно присвоили звание Героя, но самолет с останками нашли в торфяном болоте лишь двадцать лет спустя.
На Калининщине, в родной деревне героя установили памятник. Старая крестьянка, Мария Ниловна Севастьянова, прижалась к гранитной, скульптуре, заплакала: «Какой ты холодный, Леша. Дай я тебя хоть каменного обниму…»