– В первом случае я хочу, чтобы ее написал ты и никто другой.
– Обещаю, что напишу о тебе только в том случае, если стану безвозвратно о тебе горевать.
Свое обещание я сдержал.
Анонимность и мимолетность, свойственные, как правило, пребыванию в гостинице и вызывающие смешанные чувства тоски и волнения, будто в промежутке между отъездом и возвращением домой ты очутился на ничьей земле, где в отсутствие событий как раз и может произойти все что угодно; анонимность и мимолетность, способные навести одинокого странника, скучающего в чужой постели после выпитого за стойкой лобби-бара на глазах у стоически полирующего бокалы бармена лишнего виски, сдобренного последней глупой шуткой, на мысль о том, чтобы позвонить ночному портье и осведомиться, как обстоят дела с оказанием известных услуг по просьбе клиента, – ведь это же не смертельно, и только лишний виски помешает ему снять трубку; анонимность и мимолетность здесь, в гранд-отеле «Европа», являют собой слабые отголоски современности, разворачивающейся где-то далеко, в ином мире.
Здесь полагаются не на новомодную быстротечность, а на испытанную неторопливость, настраивающую меня на длинные предложения. Подключение к интернету здесь, кстати, тоже очень медленное. Вместо анонимности в первый же вечер я обнаружил собственное имя, безошибочно выгравированное на посеребренном кольце для салфеток, которым был помечен мой постоянный столик в ресторане. Пусть и не чистое серебро, но я оценил жест. Разумеется, то был рафинированный способ удержания клиентов, ведь только из-за одного этого кольца для салфеток я бы испытал угрызения совести, если бы решил продолжить свое путешествие спустя каких-нибудь пару-тройку дней. Но я не собирался никуда уезжать, равно как и остальные гости, ни один из которых, похоже, не был здесь проездом.
С некоторыми из них я уже познакомился. Большой Грек по фамилии Волонаки был первым, кто пригласил меня к своему столику, позавчера, во время меренды, подаваемой ежедневно между четырьмя и половиной пятого в Китайской комнате. Если мне не изменяет память, звали его Яннисом. Это был габаритный, шумный, экспансивно жестикулирующий персонаж, создающий постоянную угрозу для стеклянной посуды, с толстым лицом, на котором во всю ширь могла разгуляться его светлая улыбка. Он сидел с видом человека, не пропускающего ни одного приема пищи и лучше других знающего, что хорошо для него и для всего остального мира.
По собственному почину он поведал мне, что родился на острове Крит, что там появилась на свет европейская цивилизация (и это неслучайно), что он владеет судоходной компанией и верфью в Ираклионе, где горбатится без продыху, но во благо человечества охотно тянет эту лямку, и что ему посчастливилось пережить экономический кризис, так как, в отличие от большинства конкурентов, он уже много лет назад понял, что будущее лежит за пределами Европы. Я спросил, наслаждается ли он теперь заслуженной пенсией. Он вознаградил мой интерес гомерическим хохотом, чуть не подавившись слойкой с креветками. Я хотел было похлопать его по спине, но он меня опередил и, икая от удовольствия, сказал, что человеку с миссией не остается ничего другого, как умереть в доспехах, и что я кажусь ему забавным. Сие заявление о понимании чувства долга вместе с остатками слойки он смыл большим глотком сладкого белого вина, в то время как я терялся в догадках, как же из этого отрезанного от мира отеля, в сотнях километров от моря, ему удается управлять интерконтинентальной судоходной компанией, но я не осмелился расспросить его об этом, поскольку он снова отправил в рот очередную слойку. К тому же я не хотел растрачивать весь свой порох на нашу первую встречу, ибо подозревал, что мне еще не раз представится случай разузнать подробности его многочисленных успехов.
Затем он толкнул меня локтем, так, что я едва не потерял равновесие. Выразительно подмигнув, он многозначительно кивнул своей огромной головой в сторону двери, где в этот момент нарисовалась хрупкая фигура высокой худощавой женщины в длинном белом платье. У нее был надменный, снисходительный и в то же время огорченный вид, как если бы она была поэтессой, вынужденной общаться с толпой бездушной черни. «Француженка», – шепнул Большой Грек, бросив на меня красноречивый взгляд, смысл которого остался для меня загадкой.
На следующий день, то есть вчера, меня представил ей господин Монтебелло. Она и в самом деле оказалась поэтессой по имени Альбана. Неизвестно, было ли это ее настоящее имя или литературный псевдоним. В любом случае она не удостоила меня своей фамилии. Монтебелло заметил, что считает конфиденциальность священной заповедью и ни при каких обстоятельствах не поддался бы искушению обнаружить свою осведомленность о том, что мы с ней коллеги по цеху, если бы им не двигало убеждение, что тем самым он сделает нам обоим приятное. Я сказал, что для меня большая честь с ней познакомиться. Она кивнула в знак согласия.
Теперь, когда я мог бесстыдно разглядывать стоящую прямо передо мной незнакомку, я вынужден был сделать вывод, что она не слишком красива, по крайней мере, не в том общепринятом смысле этого слова, в каком красивые женщины считаются таковыми. Она не отличалась пышными формами. Ее жилистому, сухопарому, астеническому телосложению были скорее присущи отчетливые и последовательные линии. Однако в своей бесплотной жесткости она выглядела поистине обворожительно. Ее поэзия представлялась мне бескомпромиссно экспериментальной, исполненной притягательной силы безумия затворницы, являющейся, по сути, душераздирающей и не понятой ни одним критиком формой выражения пылающей огнем страсти.
Поскольку Монтебелло, от чьего внимания ничто не ускользало, наверняка заметил, что наш разговор не клеится, он принялся декламировать по-французски стихи, которые, судя по всему, вышли из-под ее пера. Не могу воспроизвести их дословно, к тому же, должен признать, разобрал в них далеко не все, ибо не был готов к сему поэтическому извержению, но довольно, чтобы уловить феминистский взгляд автора на трех брошенных женщин из древнегреческой мифологии: Навсикаю, Медею и Дидону, – объединенных, насколько я понял, в один современный персонаж в облике нищенки парижского метро. Впрочем, в последней части своей интерпретации, учитывая своеобразную метафорику, я уверен не был.
Это впечатляющее проявление участия со стороны мажордома возымело неожиданный эффект на польщенную поэтессу. Она залилась смехом, обнажив погруженные в розовую десну нижней челюсти зубы. Исполненную благих намерений декламацию своего шедевра она сочла до того забавной, что становилось не по себе.
– В былые времена, – сказала она, – трубадуры в стихах воспевали женщин. Порой и вправду испытываешь ностальгию по тому славному прошлому. Вы только полюбуйтесь: меня окружают два джентльмена, которые, пытаясь завоевать расположение женщины, не могут придумать ничего лучше, чем произвести на нее впечатление ее же собственными словами.
Она повернулась к нам спиной и упорхнула прочь.
– Что ж, – сказал Монтебелло, – рискну утверждать, что эта встреча прошла относительно благополучно. Она соблаговолила сказать нам несколько слов. А она отнюдь не всегда бывает столь щедра.
Я похвалил его за потрясающую манифестацию дружелюбия. Он улыбнулся скучающей улыбкой.
– Это важная часть моей профессии – знать о своих гостях как можно больше, – сказал он. – Сейчас я учу наизусть и ваши стихи. Однако мне с трудом даются звуки вашего родного языка, поэтому, боюсь, что, когда представится возможность процитировать отрывок из ваших произведений, мне придется прибегнуть к английскому, немецкому или итальянскому переводам. Надеюсь, у вас хватит великодушия заранее меня простить.
Сегодня я наконец встретился с именитым Пательским. Он ведет довольно уединенное существование. Работает, читает и, по словам мажордома, предпочитает трапезничать у себя в номере. Однако сегодня утром я застал его на goûter de la mi-matinée в Зеленом зале.
Судя по всему, у него слабое здоровье, но, несмотря на преклонный возраст, поразительно живое лицо, сохранившее молодость благодаря любознательности и не отданной в жертву старости способности удивляться, – при желании выражение его лица можно было бы, без сомнения, назвать озорным. С иголочки одетый, сегодняшним утром он предстал в костюме-тройке, при галстуке в горошек, с платком-паше тоже в горошек и при карманных часах на позолоченной цепочке. Я подошел к нему познакомиться. Мне пришлось использовать все свои риторические навыки, дабы помешать ему подняться, поскольку из вежливости он уже начал было исполнять утомительный ритуал приветствия, с болью в теле и улыбкой на лице приподнимая со своего места негнущиеся, измученные подагрой члены. Я подсел к нему за столик перемолвиться парой слов.
Он выразил необычайный интерес к моей работе. После нескольких осведомительных вопросов о моих стихах и романах он перевел разговор на тему эмпатии, составляющей, по его мнению, стержень и наиболее значимый аспект литературы. Из скромности я был склонен с ним согласиться, сочтя целесообразным добавить, что в нашем сложном и сильно фрагментированном обществе, которому все в большей степени становятся присущи индивидуализм и абсолютизация личного интереса, это качество представляется как никогда редким и ценным.
Он спросил меня, угрожает ли, на мой взгляд, индивидуализм социальной сплоченности и следует ли предпринимать усилия по восстановлению безнадежно устаревшего духа общности. Я ответил ему, что эмансипация личности может считаться синонимом свободы, а ностальгия по старым групповым связям вроде семьи и национального государства – ущемлением приобретенных свобод. Акцент на интересы коллектива являет собой классический ингредиент в риторическом репертуаре каждого диктатора. Индивидуальные свободы, как мне думается, – это не проблема, а достижение современного западного общества, в то время как настоящая проблема, по-видимому, кроется в незаслуженно выдаваемых за свободу основных постулатах неолиберализма, ставшего глобальной религией и приравнявшего эгоизм к добродетели, а альтруизм – к слабости. Теперь, когда мы вырастили поколение наших детей с мыслью о том, что жизнь – это конкуренция, где победители одерживают победу за счет проигравших, а успех – это выбор, не подразумевающий жалости к тем, кто не захотел добиваться успеха, не стоит удивляться, что эмпатия стала раритетом.
Затем он спросил о моей высшей цели. Я его не понял. Он пояснил, что хотел бы узнать, в чем заключаются мои устремления, чего я пытаюсь достичь своими книгами и чего ищу в каждом абзаце, предложении, в каждом написанном мною слове.
– Это сложный вопрос, – сказал я.
– Поэтому я вам его и задаю.
– В прошлом я по-разному на него отвечал.
– Мне было бы особенно интересно узнать, какой ответ вы дали бы сейчас.
– Возможно, он вас удивит.
– Я люблю удивляться.
– Я ищу правду.
– Даже в художественном вымысле?
– Именно в художественном вымысле.
Положив руку мне на плечо, он посмотрел на меня с задорным блеском в глазах, который мог означать все что угодно.
– Приятно было познакомиться, – сказал он. – Мы должны поподробнее обсудить с вами эту тему. Полагаю, можно надеяться, что вы в гранд-отеле «Европа» надолго.
Хотя гостям разрешено курить в гостиной и даже в номере, иной раз я сознательно ищу общества Абдула у перепрофилированного в пепельницу цветочного горшка на ступеньках крыльца. Менеджер любой другой гостиницы решительно запретил бы своему персоналу открыто курить перед главным входом, на виду у прибывающих и отбывающих гостей, но господин Монтебелло не трогает Абдула, ибо знает, что тот любит сидеть на ступеньках, да и наплыва новых гостей как-то не наблюдается. За три дня, что я здесь живу, никто не приехал. Отъезд постояльцев случается еще реже.
Впрочем, всему, разумеется, есть границы, за соблюдением которых из-за занавески, колонны перголы, бугенвиллеи или всех трех объектов одновременно зорко следит всевидящее око Монтебелло, – одной сигареты достаточно, ибо работа есть всегда, даже если коридорный в меньшей степени задействован в исполнении своей основной задачи, то есть переноске багажа, это не означает, что в заведении, требующем ремонта, он не может быть полезным сотней других способов. Поэтому наши беседы приобретают характер мыльной оперы, в которой я в форме коротких эпизодов рассказываю о местах, где бывал, в первую очередь о Венеции, а напоследок, во время оставшихся нам финальных затяжек, пытаюсь клещами вытянуть у Абдула сведения о его прошлом.
Я быстро успел привязаться к этим наспех раскуриваемым встречам, потому что меня трогают кротость и любознательность Абдула и потому что в отсутствие общих точек соприкосновения, помимо отеля, нам зачастую бывает трудно понять друг друга и наши разговоры зависают на уровне таинственности и восхищения, что кажется мне забавным и поучительным. Если, к примеру, я говорю ему, что Венеция – это, по сути, музей, то понятнее ему от этого не становится, ибо в музее, как выясняется, он никогда не был. А когда я растолковываю ему, что такое музей, он представляет себе Венецию, где на уличных стенах развешаны картины, а в витринах разложена всякая всячина. При ближайшем рассмотрении так оно в общем и есть. Когда я пытаюсь наглядно объяснить ему феномен массового туризма, призывая его вообразить себе город, до отказа заполненный гостями отеля, он думает, что я хочу заманить его туда на работу. А стоит мне упомянуть об избытке прошлого в Венеции, он делает испуганное лицо и начинает трясти головой.
Абдул не любит говорить о прошлом. Он считает, что это нечто плохое, о чем лучше забыть. Будущее, по его мнению, гораздо важнее, ведь оно еще впереди и поддается изменениям. Он прав, но меня разбирает любопытство. Я хотел бы узнать его поближе, а, на мой взгляд, невозможно узнать человека, не имея представления о его прошлом. По мысли же Абдула, человек – это его лицо, обращенное в том направлении, куда он следует, а не к тому месту, откуда он родом.
– Но я не хочу разочаровывать вас, господин Леонард Пфейффер, – сказал он сегодня. – Господин Монтебелло с самого начала внушал мне, что наша задача заключается в максимальном исполнении желаний ближних и что это самое важное, чему он может меня научить. Поэтому, если вы непременно хотите узнать, как я здесь оказался, я, безусловно, вам помогу и постараюсь рассказать все, что помню, хотя мне будет и нелегко подобрать холодные слова, чтобы выразить огонь в моем сердце.
Все началось со змеи, а потом мне приснился сон. Деревню, где я жил, охватил страх, после того как змея укусила нашего святого. Яд оказался смертельным, и женщины рвали на себе от горя волосы. Это происшествие было воспринято как предзнаменование надвигавшейся беды. В ту же ночь во сне ко мне явился мой старший брат. К тому времени он уже несколько лет как был мертв. В моем сне он сидел весь в пыли и песке. Волосы и борода испачканы кровью. Выглядел он ужасно усталым: быть мертвым, должно быть, нелегко. При виде его я заплакал. И спросил, где он пропадал все это время. Он не ответил. Сказал только, чтобы я бежал от огня. Я спросил: куда? «По морю», – ответил он. Таким был мой сон.
Я проснулся от звуков выстрелов, доносившихся из деревни. Я отчетливо их слышал, хотя отцовский дом стоял особняком, на почтительном от деревни расстоянии, и забрался на крышу посмотреть, что происходит. Вдали, там, где находилась деревня, поднимались языки пламени. Слышались женские крики. Я слез с крыши и помчался на помощь односельчанам. На подходе к деревне я столкнулся с Яссером, уносившим оттуда ноги. Я спросил, что происходит. «Мужчины», – сказал он.
Точно волчонок в ночной темноте, я побежал дальше. Не надеяться на спасение было моим единственным спасением. Меж домов лежали трупы. Песок был черным от крови. Я видел, как Кайшу выволокли из дома за волосы. Я хотел ей помочь, хотя не знал как, но даже не мог к ней приблизиться, потому что с крыши стреляли.
Дом старейшины был взят штурмом. Я видел, как женщины пытались его защитить, швыряя в нападавших посуду, масляные лампы и даже священную книгу. Их расстреляли. Сын старейшины, выбежав из дома, с криком бросился на врагов. Одним глухим выстрелом его уложили на землю. Потом в дверях появился сам старик. Он был в своем головном уборе и держал в руках ритуальное копье, которое отважно, но обессиленно метнул в сторону атакующих. Копье упало в песок в нескольких метрах от него. Он закричал, что они трусы. Его притащили во двор, где он поскользнулся на свежей крови сына, и перерезали горло.
Увидев мертвого старика, я подумал об отце и сломя голову полетел обратно домой. Но прибежал слишком поздно и по сей день чувствую себя виноватым. Отец с огнестрельным ранением в голову лежал за выбитой дверью. Если бы я остался дома, вместо того чтобы нестись в деревню, где все равно никому не смог помочь, он бы, возможно, остался в живых. Я огляделся и увидел вокруг дотла сожженную деревню. Мне вспомнился сон о моем брате. Тогда я убежал в пустыню. Вот и вся история о моей деревне и моем отце.
Надеюсь, вы простите меня, если сегодня на этом мы остановимся, потому что мне очень больно вспоминать свое прошлое, а кроме того, мне нужно вернуться к моим обязанностям. Господин Монтебелло попросил меня отполировать серебро. Благодарю за сигарету.
Сегодня днем, работая за письменным столом в своем номере, пока в ресторане внизу, позвякивая посудой, готовились к ужину, я встрепенулся от странного фыркающего звука, переходящего в шелест. В какой-то момент отрывистое бульканье прекратилось и остался только шелест. Я поднялся, отодвинул стул от французских дверей и вышел на террасу посмотреть, откуда доносился звук.
Это был фонтан. Фонтан в пруду за розарием, или тем, что от него осталось, не действовавший, по словам мажордома, уже много лет, был реанимирован и с хрипами возвращен к жизни. Сам фонтан, похоже, был удивлен больше всех. Установленный посередине пруда в виде мраморной шишкообразной скульптуры, курьезной самой по себе, он теперь ни с того ни с сего еще и брызгал водной струей, которую наобум направлял вертикально вверх, поскольку не понимал ее назначения, после чего вода бесцельно плюхалась обратно в пруд. Я разглядел фигуры вершителей сего дива, трех рабочих и приземистого смотрителя в черном костюме, не попадавшегося мне ранее на глаза.
Накинув пиджак, я отправился вниз, дабы вблизи лицезреть это фонтанирующее зрелище. Спустившись по лестнице в фойе, я столкнулся с мажордомом. Новинка в его саду, похоже, поразила его не меньше меня, что только усилило мое изумление. Мне представлялось немыслимым, чтобы в гранд-отеле «Европа» и его окрестностях могло произойти нечто такое, о чем бы мажордом не ведал или что от начала до конца самолично не продумал до мелочей, не пустил в ход, не обследовал, не осуществил и не довел до конца. Но немыслимое оказалось фактом.
– Спящая гидриада очнулась ото сна, – сказал он. – Я, честно говоря, оставил надежду увидеть при жизни это чудо.
– Кто же отремонтировал фонтан? – спросил я.
– По-видимому, достаточно верить в китайские сказки.
Я последовал за ним на улицу. Минуя розарий, мы очутились возле пруда. Из кухни вышла повариха. В сад высыпали горничные. Большой Грек уже стоял у кромки водоема и хлопал в ладоши, словно ребенок, впервые увидевший фейерверк. Коренастый мужчина в черном костюме, которого я заприметил еще с террасы, поджидал нас, сияя от удовольствия. То, чего я не смог разглядеть на расстоянии, стало очевидным вблизи, когда я увидел его лучезарное лицо, – это был не кто иной, как новый состоятельный китайский владелец отеля с упомянутым ранее пристрастием к искусственным цветам, ибо выглядел он как настоящий китаец; он стоял, широко расставив ноги и излучая удовлетворение, словно отец, упивающийся успехом организованного для детей сюрприза. Как бишь его зовут?
– Господин Ванг, – обратился к нему мажордом, – думаю, что выражу мнение всех присутствующих, если скажу, что вы приятно ошеломили нас оперативностью, с которой наделили этот давно умолкнувший от старости фонтан юным задором и журчащим голосом. Мы вам за это весьма признательны.
Господин Ванг ухмылялся. Один из трех мужчин, которых с террасы я принял за рабочих, оказался переводчиком. Он прошептал перевод на ухо господину Вангу, после чего тот шагнул вперед, обнял мажордома и громко заговорил по-китайски. Со стороны выглядело, будто он кричал на собаку, но так уж звучит китайский язык. По словам переводчика, он сказал, что это только начало и что он превратит гранд-отель «Европа» в самую красивую гостиницу мира.
На обратном пути я спросил мажордома, кто был предыдущим владельцем.
– Владелицей, – уточнил он. – Я начинал у нее коридорным. Мне было столько же лет, сколько сейчас Абдулу, а в гранд-отеле «Европа» шелестели бальные платья и звенели драгоценности. Каждый вечер был праздничным, шампанское текло рекой, а коридорный работал в поте лица. Нескончаемый поток князей, графинь, послов и крупных промышленников, приезжавших в отель, не иссякал. Это было целую жизнь назад, и она тогда уже была в возрасте.
– Когда она умерла? – спросил я.
Он удивленно на меня посмотрел.
– Она и не думала умирать, – сказал он. – Она здесь. Живет со всеми своими книгами и произведениями искусства в первом номере, где и жила, когда я устроился сюда на работу.
– Сколько же ей сейчас лет?
– Этого никто не знает.
– Почему она продала отель?
– Потому что думает о будущем и понимает, что я тоже начинаю стареть.
– Я хотел бы с ней встретиться.
– Не хочу вас разочаровывать, – сказал мажордом, – но, боюсь, ничего не получится. Она больше не выходит из номера и не принимает гостей.