Дождливым грязным днем я уснул у себя в студии. Дремал недолго, зазвонил телефон.
– Евгений Алеев, здравствуйте! – манерно поздоровалась женщина. – Меня зовут Виктория, я персональный ассистент Константина Верещагина, куратора перформативных программ в Ельцин-Центре. Ваш номер нам дал Виктор Целюсин.
– Да, здравствуйте, – мне не нравился ее голос, будто бы со мной общался робот, не знакомый с интонацией человеческой речи. – Чем я могу помочь?
– Смотрите, Константин недавно послушал ваше музыкальное сопровождение, и у него появилась идея использовать ее в нашей ближайшей постановке. Сейчас идут генеральные репетиции, и знаете, услышав вашу работу, многие актеры просто без нее теперь не могут.
– Какой постановке? – заинтересовался я. – Как это вы используете композиции мои?
– Если хотите, я вам пришлю на почту сценарий и короткое описание для прессы.
– Да, конечно. Я вам смской отправлю почту, – беспричинно волновался я. – А вот, Вика, смотрите. Вы сказали, что репетиции идут. Есть возможность поприсутствовать?
– А у вас Телеграма нет?
– Чего нету? – не расслышал я.
– Телеграма. Или Вконтакте? Может, другого мессенджера?
– Нет, ничего нет. Давайте на почту.
– Конечно, Евгений. Завтра утром репетиция вроде, в десять утра, если я не ошибаюсь. Константин будет тоже, он очень хотел бы с вами познакомиться.
– Я не из Екатеринбурга, Виктория, – признался я. – В Ельцин-центре не был.
– Да? Странно, просто Виктор всю жизнь живет в Екатеринбурге.
– Ага, конечно, – мне стало по-садистски смешно. Может, стоило рассказать ей, как мы с Виктором бегали по омскому лесу голые одной невыносимо холодной зимой, наевшись галлюциногенных грибов, после которых он стал тем, кем является? Екатеринбург его красил намного больше, чем он то место, где жил ранее.
– Хотите, я вам сценарий пришлю? Или видео с репетиции? – переспросила она.
– Как называется-то постановка?
– «Бесконечный поток», – гордо ответила она, будто сама придумала его.
– Ага, – название мне сразу не понравилось. – Присылайте.
– То есть вы не против, чтобы ваша музыка использовалась во время выступлений?
– Мне надо своими глазами увидеть, прежде чем дать ответ. Всего доброго.
Как бы сильно я ни сопротивлялся этому чувству – когда кому-то нравится то, что ты делаешь – окончательно я от него избавиться не мог. Всегда приятны одобрительные слова, даже если их произносит какой-то обрыган или зазнавшийся пес. Я пережил то ничтожное ощущение, что принято называть «комплексом самозванца». Во мне сомнения нет, уже лет как десять, и никогда более не будет. Нравится ли сотрудникам Ельцин-центра или не нравится – мне было все равно. Мне сейчас все равно. И мне будет все равно. Не стоит терять сноровку и хлопать глазками на ласки этих хищников неотесанных. Как бы модно они ни одевались, и сколько бы книг на полках ни стояло – искусством они никогда не жили. Посмотрим, что они там насочиняли в своих либеральных хоромах.
В своем городе я чувствовал себя чужим. Ничего я о нем не знал. Я больше не был молод, чтобы интересоваться миром вокруг, но недостаточно стар, чтобы захотеть местность вокруг себя преображать. Какой была, такой пусть и остается, не моя эта забота. Волновало меня только одно – будущее Кирюхи, моего первенца и единственного сына. Он пусть сам решает, оставаться ли ему в Новосибирске и делать из этого отшиба цивилизованной России рай для себя и своих детей или сторчаться тут, как люди до него, или все-таки уехать в одну из столиц, в тот же Екатеринбург, и там отбросить корни. Чувство отцовства – самое сильное из мужских чувств. К женщине можно чувствовать близость, но только ребенку можно даровать любовь. Одно только «но»! Нельзя любить другого, не полюбив себя. И будь я проклят, я хочу, чтобы мой сын был любим, не голодал и не закончил свою жизнь в сожалениях и поисках крайнего – кто виноват в том, что он то, что он есть? Представляю, как на смертном одре он нависает надо мной и с презрением шепчет: «Гореть тебе». И без тебя знаю.
Свободного времени у меня имелось предостаточно, и стоило его занять чем-нибудь полезным, что могло бы начать приносить деньги в семью. В телефоне был десяток номеров из прошлого: ныне знаменитые художники, а раньше – малолетние задрочи, актеры сериалов, что крутят по Первому и НТВ, авангардные сценаристы, извращенцы, торгаши и барыги. Утекло много времени, но вскоре у каждого в телефоне должно было всплыть оповещение:
Привет! Слуш, мне сейчас деньга лишней не будет. Если нужно что записать, свести, отзвукачить или отмастерить – черкани мне. Или если друзьям понадобится.
Я не ждал ответа от этих людей. С ними в моей жизни было покончено, к ней возвращаться – себе хуже сделать. Но не собирался же я снова торчать, запивать и все в таком духе? Только деньги. Ради них можно было и немного потерпеть разных певичек, реперов или что там сегодня в моде. Через несколько часов посыпались ответные сообщения в духе:
– Бля, Жека. ты не сдох еще? Какая радость! Спасиб, обрадовал!
– О, улет. я те позже наберу, к?
– охуенно. го с пивком обсудим? есть пара идей.
– ну ты шутник, Евгений)))
Вот этот человек явно был лишним. Видимо, рефлекторно отправил.
– Женек, я сам все делаю, ты же знаешь. Но спасибо за инфу, посоветую.
– Я своим перешлю, мб кому надо.
– Лол. Ты куда пропал?
И так далее и тому подобное. Под ночь посыпались звонки, я стал теряться во времени. В мою студию, над которой раньше все хихикали, мол: «Впустую ты деньги тратишь, Алеев», выстроилась целая очередь из бородатых дядек с акустическими гитарами и типа душевными песнями о душе. Смех, да и только. Но реперы оказались смешнее.
– Мне восемьсот восьмой нужен, – пищала за спиной девка.
– Тебе в микрофон надо говорить громче, а ты шепчешь, – отвечал я. – Я понимаю, что мямлить сейчас круто, но харе – микрофон заводится тупо.
– В этом-то и прикол. Хэтов там цынь-цынь-цынь, – заверещал ее ухожер с дивана. – Чтобы как у 6ix9ine или Моргенштерна. Сейчас, я тут придумал хук.
– Давай мы сначала твою подругу запишем… – не оборачиваясь от компьютера, попросил я.
– Э, девочки, мальчики голые, – завыл парень. – Все вокруг беспонтовые.
Записывать таких – пытка, но недолгая. Как бы они ни «зачитали», что бы ни придумали – из говна конфетку не сделаешь – но, оказывается, в современной музыке «чем хуже, тем лучше». Странное дело! Несколько лет не слежу за этим миром, а там такая дичь творится… Может, стоит начать проявлять любопытство. Меняется все вокруг, один я остаюсь в поле, как камень под мхом прохладным. Ельцин-центр так и не прислал мне ничего: ни сценария, ни записей с репетиции. Видимо, забыли или решили не будить черта в омуте столицы Сибири. И правильно – я бы им все мозги сожрал, а потом в гробу заставил переворачиваться.
Почти не спал. Появились деньги. Купил Лере по пути домой варежки с лисичками, милыми, скрывающими за взглядом зубки. Мы давно – очень давно – вместе не ужинали. Я уже забыл, каково это – уставать – не быть уставшим, измотанным – а именно уставать. Честный труд, максимальная вовлеченность приводит в движение все процессы в организме, и ощущение усталости после – несравненное блаженство. Это не на третьего работать или делать нежелаемое – это воля как она есть. Лера накрыла скромный стол: макароны, курица, бублики, чай, помидоры, огурцы… Можно было к этому добавить водочку, и не день, а праздник! Лера вилкой копалась в еде и не лезло в нее, ведь готовила она не для себя. Не хватало ей былого времени, когда мы жили вдвоем и маленькие деньги не вызывали проблем. У нее был я, а у меня – она. Теперь же это стало как норма, как обыденность, и иной раз стоило обратить внимание, чтобы на душе снова стало тепло.
– Кирюху на выходных поеду забирать, – сказала Лера. – Мать твоя бушует.
– Пусть бушует, – ответил я. – Потом все равно будет обижаться, что о ней не вспоминаем.
– Ты сам-то съездить не хочешь? – жалобно посмотрела на меня Лера.
– Нет, – ответил я. – Не хочу ее видеть.
– Но она же твоя мать.
– Не напоминай, настроение слишком хорошее. Деньги пошли.
– Откуда? – удивилась Лера.
– Музыку свожу, продюсирую всяких лохов. Непыльная работенка.
Зазвенели вилки, мы наелись. Пока Лера убирала со стола, я испускал изо рта тяжелый дым, и он, как лианы, заполнил кухню. Никогда лиан не видел, только в кино, но, наверное, они такие же, как паутина, только из чего-то более живого, не приносящего смерти. Лере никогда не нравилось, что я курю в квартире.
– Ты слышал, Николай Огаджанян умер? – ни с того ни с сего спросила Лера.
– Кто?
– Ты ему музыку писал в 2014-м.. Он худруком театра частного был, заслуженный артист России.
– Это тот пидор, кто заставил мальчиков голых бегать по сцене? – заверещал я. – Под мою музыку?
– Он умер, – оправдывала его Лера.
– Ну и прекрасно, бывает, – я потушил сигарету и потянулся к следующей. – Почему ты решила сказать об этом?
– Сейчас выбирают нового худрука. Ты не хочешь попробовать? Они вот гранты каждый год выигрывают. Им нужен, наконец-то, кто-нибудь, кто стал личностью не в Советском Союзе.
– А я тогда здесь при чем? Мое детство там и началось, стало основой.
– Но стал же ты собой не в Союзе.
– Да фиг его знает, Лера, – я задумался. – Думаешь, реально есть шанс?
– Почему бы просто не попробовать?
Выбор худрука проходил в несколько этапов, первым из которых было выкурить нервно пять сигарет около входа. Затем прослушивание. Лера заставила меня нарядиться и сделать серьезное лицо; представить, что иду я не на прослушивание, а на похороны. Брюки, рубаха, блестящие туфли. По пути к театру вся эта красота покрылась каплями дождя и грязи. Среди остальных театралов я выглядел просто смешно: тощий, зажатый, волосатая до смеху голова торчала из старого мешка; помятое от возраста лицо с бегающими по сторонам зрачками. Остальные как на показ: их одежда пестрела цветами, на нее никто не скупился; черты лица острые, словно бритвы, привлекали внимание и заставляли уважать; детские глазки не стеснялись смотреть друг на друга с пренебрежением. Кроме молодых пришли и старые критики, любители умных книжек и различной графомании, поганые поэты и другие люди, жаждущие величия, которое они якобы заслуживают. Молча развязалась война за удобное пожизненное место; завсегдатаи задних рядов, почетные долгожители и другие люди, прожившие дольше нужного. Их было много вокруг, саранча налетела!
Дискуссия о будущем российского театра разгорелась не на шутку, а вместе с этим и очередь не могла собраться. Обойдя когда-то битых интеллигентов, я зашел в кабинет, робко прикрывая за собой дверь: на меня взглянуло три головы, восседающие за лакированным столом; три ипостаси местного театра. Раньше вместо них сидел Огаджанян, или как там его, а теперь он помер и оставил после себя недохищников, способных только рты раскрывать, но не кусаться. Шеи тянулись из одного существа семейства кротовых. Рыжая голова, уродливая. Черная голова, мерзкая. Светлая голова, темная. Я сел напротив, развернув к ним спинку стула.
– Добрый вечер, вы… – заговорила голова.
– Евгений Алеев.
– Очень приятно. Позвольте представиться, – светлая голова показывала поочередно на своих коллег. – Миронова Наталья Олеговна, заведующая литературной частью. Корнилов Константин Кириллович, ответственный за труппу. И я, Макаров Альберт Евгеньевич, ассистент ныне покойного Николая Карповича.
– А что вы тогда не стали худруком? – спросил я.
– Всему свое время, – улыбнулась светлая голова. – Николай Карпович не очень справедливо жил в очень несправедливое время, потому мы решили узнать, кто же вырос в нашем городе, пока он был руководителем. Алеев, Алеев…
– Вот, – рыжая голова протянула какой-то листок светлый.
– Спасибо, – тот внимательно водил глазами по исписанному кривым почерком листу. – Тут написано, что у вас большой опыт создания музыкального сопровождения. Расскажите подробнее?
– Ну, я с детства музыкой занимался. Ходил в музыкалку, потом перестал. А потом как-то с друзьями загорелись, слушали всякий джазец, памп, дабстеп. Играли в подъезде прям, протягивали удлинителями, ставили усилитель. Прогоняли – шли в другой. В подъезде ревер прикольный. Выступали на складе книжного магазина «Достоевский».
– Помню такой, – обрадовалась черная голова своей памяти. – Там еще работал Шурик, который Иннокентия бил по пьяни, помните?
– Возможно, – заткнул я черную голову. – А потом как-то скучно стало танцевалки всякие делать, начали осмысленно подходить к сочинению, продумывать досконально каждый звук, искать сэмплы.
– Евгений, – обратилась рыжая голова, – а к чему вы музыку писали?
– Да много к чему. Друзья сочиняли пьесы, ставили, а мы под их игру наводили шума. Из публичного… Хм, наверное, фильм «Манту», который потом в Канны собирался поехать, но не доехал. Для «Золушки» Васильева, того, что из Ижевска. С местными я особо не работал, не сложилось. До этого, когда на заработках в Томске был, работал с Леонидом Экстером.
– Тот, который «Стаю маленьких утят» ставил? – оживилась светлая голова.
– Ага.
– Стоп-стоп, то есть вы тот самый Алеев? – рыжая голова поднялась вслед за черной. – Премия фестиваля «Браво!» в… каком-то там году.
– Да, в каком-то там, – кивал я, по лодыжкам пробежали мурашки – очень неприятно, когда за тебя вспоминают то, что ты давным-давно забыл. – На самом деле, я не хвастаюсь сейчас, если что. Мне много премий пытались присудить.
– А вы не принимали?
– Премии не принимал.
– Почему? – удивилась светлая голова.
– Если честно – постановки были кошмарные. Звали писать музыку, просили в процесс вливаться, комментарии давать по пьесам, а на деле – говно полнейшее. Тычу пальцем – это туфта, это бред, это графомания. Ну а те, соответственно, обижались, говорили: «Иди свои ручки крути и струны дергай». На люди выходило то, что вы видели, а могло выйти лучше.
– Но это неплохие пьесы. Что «Золушка», что «Подружки»…
– Они никакие. – я поднял голос с живота. – Абсолютное разочарование для композитора, когда людей загоняют смотреть на дерьмо, а под это еще и его музыка играет. Я же видел, как в зале люди морщились – потому что сгнило все с головы – и от этого музыка тоже провоняла. А она тут при чем, если автор спектакля конченный?
– Хорошо, – светлая голова разочарованно посмотрела на меня, – а что, скажем так, из вашей практики, было самым-самым?
– То, что никто не видел, – ответил я. – Ну, или никто не знает.
– Не понимаю, – черная и рыжая голова задумались; их лбы болели от непонимания.
– Потому что это я слышал и я сделал. Никто ничего про это не скажет, а потому оно – самое лучшее. Поспоришь – как поспоришь? То, что выходит на показ слушателю, оно со временем ветшает, анализируется, прогоняется через тысячи голов. Перестает быть музыкой, становится какой-то потаскухой.
– То есть ваш памятник – это потаскуха?
– Мой – это плющ. К нему никто не лезет, в него случайно падают, и ожог долго не проходит. Чешется, а чесаться-то приятно. И не памятник это вовсе. На мой голуби не гадят, не видят и не понимают.
Они еще долго расспрашивали меня, пытались понять, зачем же мне это удобное и якобы почетное место. Отвечал уклончиво, абстрактно, ибо сам не мог понять. Была возможность, был шанс – таких в жизни шансов тысячи – разок можно и схватиться за него. Что бы вы внесли нового в театр, как бы вы работали с коллективом, кто для вас является примером для подражания, над чем вы сейчас работаете… Ох, пакостные головы, в чьих извилинах заложены единственные правильные ответы. Ждут их от меня, да не услышат. Виднелась в них надежда, что я – маленький и неизвестный – тот самый, кто выведет их из вчера в сегодня, но – увы – они покрылись отсветом чужой печали.
Все-таки не просто так, не смеха ради, я пришел сюда. Не от скуки сижу перед Змеем Горынычем современного театра. От меня зависят самые дорогие люди на свете – Лера и Кирюха, два огонька в мире вечного мрака. Ради них я должен держаться, искать в бурлящем обществе возможности заработка. Место худрука – это прибыль и почетно, Лера не просто так рассказала мне о смерти Огаджаняна. Не от случайного, нет-нет, все намного прозаичнее: ребенок не станет хвастаться тем, что его отец – разнорабочий. Музыка меняется, она приходит и уходит, и вечное – таково, пока не закончится. Я возвращаюсь к одной и той же мысли: будущее моего сына зависит от меня; от того, когда я наконец-то пойму, что нельзя вечно сидеть в подвале, писать в стол, и начну работать на благо так называемого общества, чтобы оно могло впоследствии кормить и моего сына. Эти тяжелые думы в душе никогда не проходят. Иногда они просто выходят на первый план и укатывают в землю. Сейчас же они предстали передо мной как бесспорное и понятное. «Прощайте, колкости», – крикнул я себе, – «мы будем творить, наводить вкусы и свои порядки». Как ни произноси – все равно смешно. Главное не вслух, главное не вслух.
Нацепив маску заядлого любителя всего умного и красивого, я им стал рассказывать, чего же именно не хватает театру. Как сделать так, чтобы он не создавал вокруг себя пристанище снобов, а наоборот – был понятен, а что самое главное – заставлял людей задумываться, расширять горизонты собственного взгляда. Для этого необходимо целиться в болезненные точки. Щупать, находить их, сдавливать потихоньку, пока они вскоре не лопнут от случайных ласок. Есть два инструмента – слово и звук, и ничто иное не сможет передать мысль или чувство, как они. Внешние детали, как наряды и цвета, передадут актеры своей игрой с предложениями, идеями и персонажами, а феерию продолжит звук, в котором вечно колошматятся божьи создания. Три головы с открытыми ртами слушали, пытаясь подловить на дурном слове в адрес их касты – заумных выскочек, но я ходил по грани, или она проскальзывала под моими ногами, потому что ни разу они не смогли прервать меня. Фонтан не иссякал, мне было что сказать – нет никого лучше среди остальных пришедших, вам придется смириться.
При иных обстоятельствах я бы побрезговал насаждать людям свой взгляд и вкус. Дурное это дело. Те, кто могут понять – поймут, стоит приложить усилия, а те, кто нет – с ними возиться не стоит. Другие же люди, ярые, активные, видящие в искусстве путь к спасению почему-то стремятся его всем насадить. Прячутся в коробках за красивыми колонами и, словно кучка сектантов, друг друга расхваливают и презирают других, не принося в себя и в мир ничего нового. Пережевали вчера, выплюнули позавчера. Воздуха в комнате становилось слишком мало для четверых.
– Ни сегодня, ни вчера, ни завтра – мне неинтересно. У меня есть вечное, и, в принципе, мне ничего более не нужно, – я встал со стула. – А там никому не нужно с вами еще общаться? Там много кто метит на это место, а я вас задерживаю.
– Спасибо вам, Евгений, – светлая голова чуть ли не плакала, ей, видимо, не нравилось ошибаться и желать кого-нибудь плохого.
– Ага, – облегченно выдохнул я. У входа уже столпились интеллигенты с синяками под глазами и утонченным отсутствием чувства вкуса. На улице не переставал лить животворящий дождь. Он обходил меня стороной, чтобы могла гореть сигарета, чтобы легким было зачем напрягаться. Ураган сдувал деревья и пугал людей вокруг, один я шел по улице, как по родной. Закрывались магазины, на порогах стоял обслуживающий персонал и с завистью рассматривал рыжий огонек в моих зубах. В дороге по знакомым местам ничего не остается, как думать обо всем, кроме окружающего бетона и природы. Если вспомнить те три головы, то создается ощущение, что выбор они уже сделали. Какова вероятность, что они встретят кого-то еще более горящего, кто взрывается от своей судьбы? Кто путем проб и неудач нашел свое единственное призвание? У тех на лице написано: страдать и плакать, ничего после себя не оставлять, кроме океанов нечистот. Самоуверенность никогда до добра не доводит, но сейчас – равных мне на это место не было.
Вернулся я домой поздно, чуть ли не за полночь, загулялся. Промок насквозь, до носков.
– Лера, – кричал я от возбуждения, – Лера!
– Цыц! – она появилась из темноты в легком халате. – Ребенок спит!
– А, точно, – я, как юнец, покраснел. – Нормально скаталась?
– Твоя мать как всегда. А так – все хорошо. Кирилл слегка приболел, кашляет. Простудился, температуры нет.
– Отлично, – я снял с себя одежду мокрую, бросил ее в ванну домокать. – Давно уснул?
– Недавно. Не могли с ним наиграться.
– Я с ним немного посижу, ладно?
– Как прослушивание прошло?
– Да нормально. Неприятные типы, конечно. Трехголовый змей в пиджаке на каждой шее!
Давным-давно мой давний друг соорудил колыбельную. До этого Кирюха лежал между нами на раскладной кровати. Было поначалу страшно, что одной ужасной ночью кто-нибудь из нас неудачно перевернется и придавит ни в чем не повинное чадо. Я поставил стул рядом с его кроваткой. Как сильно я устал. Он находился в своем естественном состоянии, свернулся эмбрионом и крепко-крепко спал. Если тревожили его сны, то только хорошие и сладкие. Где молоко самое вкусное, окружение самое доброе, а свет вокруг всегда улыбается в ответ. Я гладил его по головке и приговаривал, как сильно я его люблю и на что только не готов ради него.
– Когда ты родился, я думал, моей жизни придет конец. Я думал, что времени на себя никакого не останется. Ты еще мал, и я не вижу греха в твоих глаза. Ты – мое отражение любви, потому что ты меня научил проявлять ее, как никто другой. Ты и твоя мама – никого важнее для меня больше нет. Музыка… Музыка – это наш общий друг, даже член семьи, который всегда подставит плечо, да? Все, что я сегодня делаю – все ради тебя. Музыка – чтобы твой отец не помер раньше нужного, работа – чтобы ты не смел знать нехватки чего-либо. Ты будешь расти счастливым, не как я или твоя мама. Если в школе кто-то будет дразнить, то я убью этого человека. Если будут мучить шпана и старшаки – и их я убью. Не дай Бог тебе пойти по моему пути. Драться за деньги, а потом спускать их на наркотики. Курить, колоться, пить, спать, курить… пока не осознаешь, что легких для дыма нет, здоровые вены закончились, алкоголь приносит только боль, а сон – это нескончаемый кошмар. Ради тебя я хочу жить, ради тебя я хочу становиться лучше. И расти. Представляешь, скоро твой папка будет худруком! Как тебе такое? Мой вот алкашом был, в шахтах горбатился, пока не сгорбатился насмерть. Но это мама говорила сначала так, а потом призналась. Твой же отец таким не стал. А без тебя мне жизнь будет больше не мила, даже музыка не поможет.
Кирилл заерзал и повернулся ко мне спиной. Устал от отцовского счастья, ладно. Я поцеловал его, пожелал спокойной ночи и вышел на кухню, где Лера лазила в телефоне. Вскоре мы уснули, одна большая семья в одной маленькой квартире.
Спустя пару дней мне позвонили из театра, та самая рыжая голова. Она радостно объявила, что я вошел в шорт-лист претендентов на место художественного руководителя.
– Нам нужно только увидеть черновую концепцию постановки.
– Старая подойдет? – спросил я.
– Нет, нужно именно новую.
– Хорошо, будет.
– Отлично. Понимаю, торопить человека творческого – неправильно, но скажите: две недели вам хватит?
– Хватит.
И немедля бросился реализовать свою недавнюю идею, которая по сравнению со всеми остальными – да несравнима она! Превосходна, неизменна, идеальна. В те дни, когда Лера не выходила на работу, Кирюха оставался с ней, а я от рассвета до заката не вылезал из студии, записывал инструменты, голоса. Выдумывал сюжет, исписал не одну тетрадь; выкурил пару десяток пачек. Даже дома я сочинял. Садился за детские клавиши, наигрывал и подпевал себе. Кирюха тоже лез, тянулся ручками к полутонам:
– Не, ты нажимай вот так, – я брал его палец и аккуратно прижимал им на клавиши. – Нравится звук? Нравится?
Не спал. Совсем. Сидел и выдумывал, думал и думал, это походило на какие-то муки. Всегда хотелось лучше, одна эмоция, один смысл менялся на другой, противоположный, а вместе с тем и сопровождение, описание, герои. Наверное, стоило принести первый попавшийся под руку черновик, тот самый, нелюбимый, обыкновенный. Все равно им зашло бы, уверен. Тем не менее, я продолжал изнашивать себя и не жалеть. Постановка была почти готова, осталась пара штрихов, развязка. Катарсис прошел, не хватало только послевкусия. Откуда-то во мне пробудился давно убитый самозванец и стал меня критиковать почем зря. Ноги тряслись, как у школьника на сентябрьской линейке. Открывались новые возможности, и я их боялся. Какой же бред! Такой юношеский. Я сам рвался на этого зверя, хотел его уничтожить и занять его место, а теперь готов чуть ли не расплакаться. Загремело наваждение неизвестного, ох. Себялюбие до добра не доводит. Оно обманчиво, чарует, заводит в никуда, а уже там, на своей территории, колет в болезненные места. Жил как жил – мне все понятно, а теперь что будет, я не знаю. Когда я уже собирался сказать: «Готово!» – и отдохнуть, лечь спать и проснуться со свежей головой, зазвонил телефон.
– Евгений, добрый вечер! – заговорила знакомая рыжая голова. – Мы по поводу черновика…
– Я почти закончил.
– А мы увидели тут… Точнее услышали вашу музыку в новой пьесе….
– Какой пьесе? – удивился я. – Я года четыре ни с кем не работал, ни для кого не писал.
– Погодите, а вот я сейчас вижу афишу. Премьера в Ельцин-Центре, вы там – главный композитор.
– Чего?! – я вскочил от злости, стул треснул об пол. – Ничего я для них не писал, это какая-то ошибка. Что бы там не было – не воспринимайте это. То совсем другое, я специально для вашего театра другое сочинил.
– Мы уже отправили запись пьесы как наиболее актуальный пример.
– Нет, нет, нет! – я хватался за голову, пытаясь разбудить себя. – Это кошмар какой-то! Как вы смеете? Я же сказал – нельзя это брать примером.
– То есть вы знаете, о чем речь идет?
– Нет, не знаю. Погодите, я вам завтра принесу новую пьесу. С совсем другой музыкой, сюжетом, героями, все расписал, даже костюмы и реплики, как людей в зале рассаживать…
– Евгений, мы уже отправили пьесу из Ельцин-Центра. Получилось неплохо, на наш взгляд.
– Какой нахер неплохо?! Мне не нужно «неплохо». Неплохо – это вы мужикам показывать будете, а у меня как надо, блять. Зачем примером второсортное что-то отправлять без разрешения автора. Вы не охуели?
– Евгений… – рыжая не могла меня успокоить, я был в ярости. Полетели бумаги в стены, инструменты, игрушки Кирюхи, стулья. Все вокруг меня злило, я видел десяток голов, среди них и рыжая, и черный, и тот самый светлый, урод.
– Суки! Да пошли вы нахуй, уебаны, что вы нахер знаете об искусстве? Я тут несколько недель свою душу в мельчайших деталях выпячиваю. Ваши памятники просто галькой станут после такого, вы поняли? Я сам поставлю все. Запишу, сниму, сделаю как надо. Идите в пизду, уроды! Скоты. Мрази неотесанные.
– Евгений, у вас прекрасная работа вышла! – чуть ли не плакала рыжая через телефон. – Уверена, что именно вы станете худруком.
– Да не буду я иметь дело с такими уебанами, как вы! Где оно?! Где вы увидели эту пьесу, а?
– В интернете… – рыдала рыжая.
– Все ответят! – я метнул телефон в стену, он перестал быть средством связи; ничего с театралами не связывало меня больше, только память да ненависть. Я еще долго пыхтел, рвал все, что под руку попадется, пока не увидел, как за кухонным проемом блестит пара испуганных глаз. Стоило мне замолчать, как зарыдал Кирюха, мой сын. Лера пыталась оставаться сильной. Я встал с пола раздавленный и разочарованный во всем – прямо как месяцы назад, до того дня, когда открыл веки и мир обрел смысл. Он снова исчез, вот так. Оставил меня, как отец-алкаш.
– Я убью тебя, Витя! – закричал я и выпрыгнул из квартиры, побежал по лестнице, тяжело дыша и покусывая пальцы. Ругался зря, никого бы я не убил, но злобе необходимо выкопать русло, иначе оно внутрь выльется, и на пути его ничего не останется.
Сколько страха было в глазах Кирюхи и Леры! Никогда столько не видел, даже представить не мог, что это возможно, иметь настолько глубокую душу, чтобы так сильно испугаться. И не объяснишь им, почему я злюсь – сам не знаю. Пока топал в сторону дома Вити, из меня злоба выветрилась, остался токсичный осадок – я был унижен. Как он смел так поступить! И ни рубля я за это не получил, да и к черту эти рубли! Он мое имя бессмертное загадил либеральной живописью. Будто нассали и сказали: «Не благодарите». Мразота. Врежу ему разок и уйду довольный – ничего теперь не исправить. Место в театре отдадут другому, а меня впредь и дальше будут судить по этой ошибке чужого воображения. Я тоже хорош – довольный отправил Витьку все, хотел от него похвалы услышать. Услышал! С ним гром, семь труб, погибель памяти обо мне.
Витя, оказалось, уехал. Я двадцать минут бил его дверь кулаками, пока из-за двери не раздался голос его жены-потаскухи. Открывать она мне не стала… Слышно было – не одна, пьяная. От греха подальше ушел никакой – обессиленный и разочарованный в собственном труде. Две недели я не покладал рук ради поучительного, самого доброго произведения… Кто меня знает – увидел бы и ни за что не поверил бы, что в моем мире может восторжествовать добро. Теперь и я не верю. Больше я в это не верю. Повсюду враги и обманщики, как я мог про это забыть! Расслабился, отвис живот, понравилось тебе, Алеев, жить в комфорте, да? На тебя жена боится смотреть, ребенок рядом с тобой плачет, ничтожество. Я взял в разливайке, в квартале от дома, пива и пил его до тех пор, пока не забыл, откуда шел, почему у меня красные костяшки и почему все вокруг вызывает во мне ненависть. Время ушло впустую, я его профукал, ничего от жизни не получил и не приумножил. Будто бы зря родился. Лера, бедная, ради меня терпит неблагодарную работу, горбатится за троих, чтобы смочь нас прокормить. Стихи пишет, прекрасные! Откровенные! Самой честной души слова. А интернет смеется, злые люди. Не печатают и ее рисунки. Она мне пыталась об этом сказать, а я не хотел слушать, говорил о себе в порыве радости… Залились глаза жижой, и теперь пошла реакция: они горят!
Следующим утром я не мог встать с кровати. Жизнь вновь стала бессмысленна. Так бывало ранее: сначала все хорошо, а потом все просто ужасно. Комната уменьшилась, на язык вернулся гадкий привкус дыма, такой знакомый. Глаза открылись через боль, в зеркале отражалось мое помятое лицо. Я повернул голову от него и увидел, как Лера сбоку плачет. По моему выражению лица она все поняла, давно этому научилась. Теперь ей не только придется работать, так и еще следить за тем, чтобы я с собой не покончил. Вот такой я ничтожный, вот такой я слабый. Прыг-скок, с депрессии на манию.