Так пребывай же вечно славна,
Прекрасна дщерь княгиня Анна!
И пусть звучит всегда осанна
Для князя славного Степана!
Она ежечасно интересовалась ходом подготовки и ради поистине не имевшего границ авторского тщеславия даже отставила на время государственные дела. Храповицкий без устали сновал с поручениями, правил текст, сочинял реплики. В минуты увлеченности Екатерина действовала, как настоящий фонтан, и, если бы частично не отводить исторгнутого, случилось бы наводнение. Храповицкий, до тонкости изучив нрав своей повелительницы, всегда чувствовал, какое поручение возникло в случайном порыве и его можно направить в сток, а какое требует действительной работы. Это, последнее, бесполезно было оспаривать, императрица могла спокойно выслушать доводы, даже согласиться с ними, но все равно поинтересовалась бы, исполнена ли ее воля.
Как-то во время обсуждения одной из сцен с участием жениха она вдруг сказала:
– А что, Адам Васильевич, учитывая желание нашего старичка, не произвести ли его и вправду в министерский чин? Ведь тогда его жену можно с полным правом назначить моей фрейлиной. То-то закудахтают наши кичливые куры!
– Превосходная мысль! – воскликнул Храповицкий, стараясь выглядеть как можно естественнее. – Степан Иванович и вправду заслужил сию монаршую милость.
– Подготовьте соответствующий указ, – сказала Екатерина, – это будет мой подарок новобрачным.
Храповицкий еле-еле удержался от того, чтобы напомнить о ее только что сделанном распоряжении учинить испытание Шешковского на здравомере. Государыня не любит, когда в ее распоряжениях обнаруживаются подобные противоречия. Тут следовало действовать тоньше.
Некоторое время спустя, обсуждая детали предстоящей постановки, Храповицкий как бы между прочим сказал:
– Просматривая записи мыслей вашего величества, я обратил внимание на одну, весьма примечательную: правитель должен остерегаться издания неисполнимых законов и распоряжений, поскольку сие лишает доверия подданных. Наоборот, он обязан действовать так, чтобы любое его пожелание, даже намек, обретало силу закона и распространялась на всех без исключения.
– Это действительно мое мнение, – согласилась Екатерина, – и я всегда следовала ему.
– Не разрешите ли мне воспользоваться сей мыслию в куплетах, прославляющих мудрый образ правления Олега?
Екатерина, соглашаясь, наклонила голову.
– Тогда послушайте, что получилось. Хор поет похвальну песнь своему князю пред появлением оного:
Храня родной удел
От посягательств орд,
Наш князь в поступках смел,
А в намереньях тверд.
И сказанному раз
Всегда привержен он:
Совет его – приказ,
Желание – закон!
– Прекрасно! – воскликнула императрица. – Вы становитесь настоящим пиитом. Но не мешает ли это делам? Готов ли указ, о котором я говорила?
– Готов, ваше величество, даже два. Вы давеча изъявляли также желание включить Мордвинова в списки сенаторов.
– А, верно, – согласилась императрица, – давайте бумаги.
Храповицкий с некоторым замешательством проговорил:
– Осмелюсь, однако, напомнить, что данное вами два дня тому назад распоряжение предусматривает проверку телесной крепости кандидатов к несению служебных тягот.
– Как же, как же, хорошо помню, в чем же задержка?
– В исключительной обремененности вашего величества государственными делами.
– Не лукавьте, Адам Васильевич, несколько минут для такой проверки у меня всегда найдутся.
– Осмелюсь также напомнить, что ваш новый кандидат на министерскую должность также не молод, а годами даже постарше будет. Нешто для него сделать исключение?
Екатерина сжала губы и после некоторого раздумья сказала:
– Разве в ваших записях нет моей мысли о том, что всякое исключение свидетельствует о недостаточной продуманности правила? Не вижу причин для уклонения от сделанного распоряжения. Приведите жениха завтра для испытания, возможно, оно придаст ему уверенности в действиях с молодой женой. Кстати, как она себя чувствует, не терпит ли в чем нужды? Проверьте и дайте мне знать.
Храповицкий поспешил из кабинета, довольный решением государыни.
Шешковский неприкаянно бродил по дому. Так часто бывает с теми, кто готовится к неожиданным переменам в своем жилище. Яков, управляющий домашними делами, удивлялся поведению хозяина, заглядывавшего в самые неожиданные места. Его обычно рассеянный взгляд вдруг сделался пронзительным и везде находил упущения: грязные занавеси, погрызенную мебель, мусор.
– А это что такое? – Шешковский едва не наступил на кучку из черных бобов.
– Это щенята вашей Альфы, – Яков сгреб бобы в ладонь и ссыпал в цветочный горшок, – беспрестанно серут, хучь следом ходи.
– Ты ныне поостерегись. Барыня таких слов, поди, не знает.
– Научим, – убежденно сказал Яков, вытирая руки о занавеску, – она, сказывают, девица простая, стало быть, понятливая.
Шешковский спустился в подвал и заглянул в экзекуторскую – обширное помещение с пыточными принадлежностями. Картина была привычной, но в этот раз показалась особенно мрачной. Покрутил носом, приказал дверь, ведущую из дома в подвал, закрыть, ею более не пользоваться и барыню ни при каких случаях сюда не допускать. Митрич, здоровенный мужик, главный заплечник, постукивавший у наковальни, оторвался от дела и усмехнулся в сивую бороду: нашего ремесла все равно-де не утаишь. Шешковский понял его с полуслова – столько лет вместе и почитай каждый день в работе. Сразу отозвался: ты, сказал, потише брякай, а не то затычки придумай, чтобы гости шибко не вопили. Митрич разогнулся, утерся рукавом и сказал:
– Без крику, ваше сходительство, никак нельзя. Он нашего брата бодрит и в кураж вводит.
– Н-но, поговори… Сказано – сполняй!
Велеречивый в светском обиходе, Шешковский был немногословен в разговоре со слугами. Случалось, вместо слов и руку прикладывал. Двинулся к Митричу, чтобы глянуть на его работу, и по неосторожности за свисавший крюк зацепился, так что малость надорвал карман камзола. Разозлился и швырнул крюк в сторону Митрича, хорошо, что веревка удар сдержала, и крюк только чуть щеку оцарапал. Митрич ничего, царапину промокнул рукавом и снова над наковальней склонился. Шешковский помялся, понял, что зазря обидел подручника, положил ему руку на плечо.
– Ты это, ладно… Слыхал про мою женитьбу?
– Ну…
– Что скажешь?
– Так че, кому жениться, кому под глазом светиться.
Шешковский полез в надорванный карман за денежкой. На ощупь, как назло, попадались большие пятаки – посчитал, что много, пивом залиться можно. Наконец нащупал алтын и сказал:
– Нынче гость у меня будет, молодой и глупый. Уму-разуму буду учить, ты уж постарайся от души. Криков не слушай, может, последний раз без хозяйки. Вот тебе задаток…
Митрич покосился на покидавшего подвал благодетеля и плюнул на зашипевшую поковку.
Приближалось назначенное гостю обеденное время, и Шешковский напялил на себя светскую личину. Он встретил Нащокина с искренней радостью, излучая саму любезность.
– Ах, сударь, сколь мне отрадно ваше непогнушение к посещению моей скромной обители. Молодежь, да будет известно, склонна к попиранию старости, не находя иных чувствований, кроме высокомерного презрения. Но мы тоже хороши, требуя от вас только усугубленной ревности в службе, а все забавы нежного возраста, почитая за вздорную блажь. Надобно пойти навстречу, одним набравшись терпения, а другим снисходительности. Именно в сретении сих невозможных доселе качеств вижу я залог всеобщего благорасположения…
Нащокин с трудом сдерживался. Ему был отвратителен этот краснолицый старик с монотонной речью и жалкими потугами на глубокомыслие, но он обещал Храповицкому вести себя благочинно, чтобы не дать до времени повод к малейшим подозрениям.
– Я, сударь, несмотря на злостное в отношении меня покусительство, на вас обиды не держу, – продолжал Шешковский, – ибо вполне понимаю молодое телесное томление. Однако ж не для оправдания, но единой истины ради, скажу, что побуждаюсь к браку не по собственному дерзновенному желанию, но по одному высочайшему соизволению.
– Помилуйте, – не выдержал Нащокин, – мы ведь с вами не подлого сословия, чтобы безропотно сносить подобные веления.
Шешковский резво поднялся из-за стола и замахал руками, так что даже кубок опрокинул.
– Бог знает, что вы такое говорите, сударь! Ужели вас не научали в корпусе, что прямое благочестие токмо безусловным повиновением учреждается и единственно через него проистекает? Вот уж не знал, что любезный граф Федор Евстафьевич от сей непреложной истины своих выучеников отваживает и приводит в состояние, которое может подать повод к повреждению нравов. То-то зрю промеж кадет довольно пагубные измышления, надо бы графа остеречь.
Директор кадетского корпуса Федор Евстафьевич Ангальт был на редкость сердечным и мягким человеком, пользовавшимся любовью своих питомцев. Ласка, доверие, просветительство, гуманность – эти принципы, на которых зиждилась его система воспитания, дали удивительно плодотворные всходы, выпускники корпуса занимали в то время едва ли не половину важнейших мест в государстве. Одни начальствовали в армии, другие заседали в сенате, коллегиях, управляли наместничествами, председательствовали в важных комиссиях. По сей причине Екатерина, первоначально благосклонная к Ангальту, назвала корпус «рассадником великих людей России». Времена, однако, изменились. Гуманизм и просвещение, обернувшиеся ядовитыми плевелами на французской почве, более не поощрялись. На деятельность графа стали смотреть косо; книжки, купленные им на собственные деньги, из корпусной библиотеки изымались; изображения великих мужей, призванных служить юношам образцами, упрятывались в кладовые; с «говорящей стены», предмета особой гордости директора, удалялись мудрые изречения, долженствующие направлять питомцев на жизненной дороге. Кадеты ощущали происходящие перемены и были готовы защищать любимого наставника. Услышав про новую для него угрозу, Нащокин тотчас забыл о натянутой на себя маске презрения и растерянно проговорил:
– Господин директор всегда учит, что послушание вкупе со скромностью служат главными добродетелями юношества.
– Это токмо слова…
– Да вот же, – Нащокин вынул из кармана книжицу, которую Ангальт вручал каждому покидающему корпус. Она содержала все мудрости «говорящей стены». – Вот же: «Всякая власть от бога», «Повиновение начальству – повиновение богу», «Послушание паче поста и молитвы»…
– Ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Шешковский и, взяв книжицу, быстро перелистал ее. Потом подбежал к шкафу и, достав какой-то древний фолиант, радостно воскликнул: – Наконец-то я нашел совершенное удостоверение своим догадкам. Ангальтовы заповеди, выдаваемые за непреложные истины, суть измышления иезуитов. Они слово в слово заимствованы из ихнего устава. Помилуй господи! Нежная опора Отечеству доверена иезуиту! Вот где корень зла, вот где источник повреждения нравов!
Шешковского охватило крайнее возбуждение, какое бывает у человека, обнаружившего возгорание. Казалось, еще немного, и он заколотит в пожарное било или пригонит водовозку, чтобы залить пламя. Нащокин с удивлением смотрел на проявления внезапного пыла, не желая поверить, что явился невольной причиной его возникновения.
– Разве в сих истинах есть какая-либо крамола?
– Крамола не в самих истинах, а в том, что лежит за ними. Иезуиты признают власть только папы и своих орденских начальников, им они отдают всю преданность, зато допускают неповиновение земной юдоли. Они хотят возбудить постепенное народное презрение к своим законным монархам, от древности до посейчасного времени. Для того поощряют охоту кадет к писанию злобных пиес. Может быть, напомните мне имена известных сочинителей?
– Сумароков, Херасков, Княжнин, Веревкин, Николаев…
– Не странно ли, что все это ваши кадеты?
– Кроме Николева. Он слепец и к службе не пригоден.
– Сей выкормыш княгини Дашковой из того же помета. Вы вчера с пылом читали его призыв: не надо-де полную власть отдавать царям. Тому же учат иезуиты. А что пишет Княжнин? – Шешковский достал книгу и открыл на закладке. – «Так есть на свете власть превыше и царей, от коей и в венце не избежит злодей!» Все к одному.
– Но при чем тут граф Ангальт? Он престолу верный слуга и нас тому же учит. Загляните в его книжицу: «Без царя – земля вдова», «Воля царская – закон», «Не судима воля царская». А если есть на земле неправда, то она не от царя, но от его слуг проистекает: «Не царь грешит, а думцы наводят».
Шешковский радостно поддержал:
– «Царь гладит, бояре скребут» – была и такая заповедь. Или нет?
Нащокин сразу осекся – старику о всех корпусных делах ведомо. Была одно время на говорящей стене и такая надпись, пока один из озорников ночью не стер букву «л» во втором слове. Вышло хоть и смешно, но очень неприлично. Ангальт учредил дознание и вскоре отыскал виновника, но делу хода не дал, просто убрал надпись и более о ней не напоминал.
– Что же вы замолчали, сударь мой? – вкрадчиво спросил Шешковский. – Разве при благонамеренном воспитании могут такие мысли исторгнуться? А ежели исторглись, можно ли их покрывать? К счастию, мы сих пагубных ласкателей теперь выведем на солнышко и тем их приспешников остережем. С вашей помощью…
– Позвольте, какая помощь? – вскричал уязвленный Нащокин. – Я не давал никакого повода.
– А на книжицу не вы ли указали и через нее на мысль навели? Я так и говорить всем стану: вот он, честный юноша, коий споспешествовал погублению крамолы и наведению благоучрежденного порядка.
Нащокин растерялся. Бог свидетель, что он не сказал ни одного порочащего слова, но кто поверит в это, если на корпус и директора обрушится опала? Мерзкий старик знает, как опорочить доброе имя. Шешковский, будто не замечая смятения гостя, все так же вкрадчиво продолжал:
– Однако если вы по зрелом рассуждении заблагорассудите объявить соизволение свое на оказание действительной помощи престолу и согласитесь разоблачить растлителей юношества, то мы потщимся сокрыть ваше истинное участие и достойно вознаградим вас. Льщусь надеждой, что за разорение иезуитского гнезда монаршая милость позволит мне стать высокопревосходительством, а вам – высокоблагородием. Я давно превосхотел это разорение, дабы выбить из-под иезуитской братии самую нижнюю ступень и низринуть их в бездну.
Шешковский смотрел на гостя выцветшими белесыми глазами, в которых мелькали тлеющие огоньки, и снисходительно улыбался, вполне уверенный в благоприятном ответе. А у Нащокина вдруг всякое смятение прошло. Он улыбнулся ему в ответ и четко выговорил:
– Нет, сударь, вашему низкому пре-вос-хо-ти-тель-ству я не помощник.
Что-то неуловимое изменилось в лице Шешковского, все вроде то же: улыбка, глаза, разве огоньки стали чуть ярче, а вот, поди же, сразу пропало прежнее выражение.
– Вы плохо подумали, сударь, – тихо проговорил он, – жаль портить службу в самом начале. Ведь вы мне не чужой, может быть, даже родственником станете, – и так противно осклабился, что Нащокин едва не плюнул в эту гаденькую улыбающуюся физиономию. – Так вы поразмыслите еще немножко. У меня для того звериное креслице имеется – утишает страсти и располагает к умосозерцанию. Прошу вас.
Нащокин встал и поклонился.
– Благодарю за угощение, я премного насытился и утруждать себя розмыслами не намерен.
– А вы все-таки утрудитесь, – продолжал настаивать Шешковский, а сам потихоньку стал подталкивать его к креслу. – Посидите, подумайте. Креслице не простое, подарено персидским шахом прежней государыне, оно лечит хандру и утишает страсти. Примечательное креслице, вам, чай, еще не приходилось на льве сиживать.
Нащокин смотрел на него сверху вниз – старик был ему по плечо, но упрямо упирался в живот, так что приходилось пятиться. Оставался уже какой-нибудь вершок, когда Нащокин крепко встал и перестал поддаваться толчкам.
– Ну же, ну… – закряхтел старик, – уважьте хозяина.
Внезапно Нащокин обхватил его руками и, оборотившись на полкруга, усадил самого прямо под свирепую звериную морду. Шешковский издал изумленный крик, а Нащокин в полном соответствии с указаниями Храповицкого повернул правую львиную лапу, отчего механизм кресла пришел в движение и мертвой хваткой прижал старика к спинке. Следуя тем же инструкциям, Нащокин топнул ногой. Кресло плавно пошло вниз. Шешковский стал испускать протяжные крики и со страхом прислушивался: что происходит внизу. Там же все шло в соответствии с заведенным порядком.
Митрич и помогавший ему Яков сноровисто стянули с жертвы штаны, что вызвало наверху новый приступ ругани. Что-то слишком знакомое почудилось Якову в теле жертвы, и он, указав на обнажившуюся вялую плоть, сказал:
– Сдается, нам не молодого, а старичка сунули – вишь, гузно совсем прожелкло, его никак лет семьдесят мнут.
Митрич взял из кадки мокрую розгу, попробовал языком – подсолить бы! Вынул из кармана подаренный алтын и протянул Якову – принеси соли да насыпь от души. Тот сорвался с места и наполнил кадушку с верхом. А Митрич тем временем деловито осмотрел место предстоящей работы и, заметив свисающую полу камзола с оторванным карманом, неспешно подвязал ее, чтоб не мешала.
– Нам рассуждать не велено, – буркнул он, вытащил розгу, обсыпанную еще не растаявшими кристалликами соли, с довольным видом поглядел на нее и ударил с жесткой оттяжкой.
Сверху донесся дикий вопль.
– О-ой-ой! Прекратить! Я вас в тюрьме сгною, на дыбу отправлю!
– Сердитый, однако, гость, – удивился Яков, а Митрич все так же угрюмо заметил:
– Сказано, криков не слушать.
Сам же подумал: «Однако слабенький нынче гость, цельного круга не выдержит». У него для таких слабаков рука словно свинцом наливалась, размахнулся и ударил снова. Вышло, должно быть, крепко, ибо вопль перешел в поросячий визг.
– А-а! Пальцы выдерну, глаза выкручу, мясы поджарю! – неслось сверху.
Митрич, наполнившись совершенным презрением, решил в полной мере исполнить наказ хозяина и заработал с остервенением мастера, соскучившегося по работе.
Шешковский не вынес и половины обычной дозы показания. Человек, уже тридцать лет занимавшийся палаческим ремеслом, оказывается, совсем не выносил боли и потерял сознание, когда число ударов едва перевалило за сотню. Правда, тут могло сказаться особое рвение, с каким в этот раз отнесся Митрич к своим обязанностям.
Полученного оказалось достаточным, чтобы Шешковский промаялся ночь в жестокой лихорадке и почувствовал себя совсем разбитым. Когда утром к нему прибыл курьер с приказом немедленно прибыть во дворец, первой мыслью было отказаться от поездки по причине внезапной болезни. Духа, однако, перечить не хватило, к тому же императрица проявила особую милость, прислав собственную карету.
Кряхтя и стеная, Шешковский сполз с кровати и начал приводить себя в порядок. Трудность состояла в том, что, опасаясь огласки, он не стал признаваться слугам в позоре, велел только принести чистую холстину. Когда принесли, помочил ее собственной влагой – единственным признававшимся им «снадобьем», применявшимся во всех случаях, и стал обматывать пострадавшее место. Ах, как болело избитое старое тело, какую боль причиняло каждое движение! Он стонал, пускал невольные слезы, ругался. Ноги и руки плохо повиновались, а походка была такая, будто его поставили на ходули. С трудом доковылял старик до кареты, но там не мог пристроиться и простоял весь путь враскорячку, благо потолок оказался высоким.
По дворцовым покоям он прошествовал в одиночку – наслышанные о вздорном нраве старика, обитатели предпочитали уклоняться от встречи с ним. Лишь в приемной пришлось задержаться.
– Поздравляю с торжеством! Как здоровьице? Императрица скоро примет вас, прошу присесть… – Храповицкий так и вился возле него. – Что же вы стоите? Если есть какое недомогание, сразу объявите, вам предстоит нынче много трудиться.
– Я в полном порядке, – буркнул Шешковский и, поймав недоверчивый взгляд Храповицкого, подумал: «Должно быть, знает, подлец, о случившемся, сам и научил молокососа. Ничего, я все вызнаю и, коли причастен, воздам по заслугам».
Через некоторое время Шешковского позвали в кабинет. Императрица встретила его ласковой улыбкой, но, по мере того как он демонстрировал свою странную походку, улыбка сходила с ее лица. А после нелепого поклона совсем встревожилась:
– Что с вами, Степан Иванович? Уж не больны ли вы?
Шешковский с трудом выпрямился и бросил негодующий взгляд на Храповицкого – уже, должно быть, нашептал государыне. Стараясь выглядеть как можно более уверенным, проговорил:
– Благодарствую, здоров. Я, ваше величество, навроде рабочей лошади: вида не имею и прыгать не горазд, но воз еще свезу.
– Прекрасно, – обрадовалась Екатерина и подвинула лежащий на столе указ, – было бы досадно не получить приготовленный для вас подарок. И все же придется пройти небольшую проверку. Извольте сесть вон на то кресло и сделать, как скажет Адам Васильевич.
Шешковский несколько замешкался, однако, встретившись с подозрительным взглядом государыни, заковылял в указанном направлении.
– Садитесь, сударь, – любезно предложил Храповицкий.
Шешковский начал с великим тщанием готовиться к посадке.
– Помогите же ему, Адам Васильевич, у нас не так много времени, – напомнила императрица.
Храповицкий с видимым удовольствием схватил Шешковского и с силой вдавил его в сиденье. Раздался ужасный крик, и старик потерял сознание. Екатерина не на шутку испугалась, поспешила к креслу и при виде неподвижного старика стала тормошить его.
– Что, что с ним такое? Боже, а какой запах!
– Запах рабочей лошади, – пояснил Храповицкий.
– Но почему вы стоите? Сделайте хоть что-нибудь, пошлите, наконец, за лекарем.
В это время Шешковский открыл глаза. Увидев склоненное над собой лицо императрицы, он слабо улыбнулся и прошептал:
– Простите, ваше величество, сомлел не ко времени.
– Вы обманщик, – сердито сказала Екатерина, – притворились здоровым, а на самом деле больны.
Шешковский протестующе поднял руки и начал доказывать свое отменное самочувствие обычным способом изъяснения, к которому привык:
– Не извольте сердиться, матушка-государыня. Несмотря на злостное покусительство сквернителей верных слуг престола, заверяю, что не дошел до состояния полного погубления, но токмо немного сомлел от кратковременного отсутствия духа.
– Жених снова возвращается к жизни, – заметил Храповицкий.
Императрица с несвойственной несдержанностью оборвала его:
– Ваши замечания неуместны. Позаботьтесь, чтобы больному оказали помощь.
Храповицкий вызвал слуг и приказал препроводить Шешковского в лекарские покои. Екатерина стала ходить по кабинету, изредка останавливаясь у столика, чтобы сделать глоток воды. Это свидетельствовало об ее крайнем раздражении. Сердито сопроводив взглядом ковыляющего Шешковского, она с досадой воскликнула:
– Ну что вы на сие скажете?
– Боюсь, наш конь не доскачет до венца, – сказал Храповицкий.
Императрица поморщилась и хотела снова отругать статс-секретаря, но тот услужливо поднес ей стакан воды. Она поблагодарила. Нет, секретарь, конечно, ни при чем. Но, согласитесь, обидно потратить столько сил, чтобы в последний момент все рухнуло из-за какого-то пустяка. Неужели нельзя ничего сделать? Храповицкий понял этот немой вопрос и как бы между прочим сказал:
– Спектакль может быть сыгран вторым составом.
– Что вы имеете в виду?
– Ваше величество знает, что случай часто благоприятствует молодым исполнителям.
– Вы говорите об этом молодом человеке, Нащокине?
– Точно так-с. Уверен, что он отлично справится с ролью, во всяком случае без всякого труда сможет постоять, посидеть и даже…
– Довольно, довольно… вам никак не обойтись без пошлостей… Ну а как же величальная, там же другое имя?
– Не извольте беспокоиться, все будет сделано в наилучшем виде.
Екатерина задумалась. Кажется, предложение заслуживает внимания, не отменять же торжество. Правда, перед стариком неудобно.
– Возможно, он еще поправится, – нерешительно проговорила она.
– Без сомнения поправится, – уверил Храповицкий, – мы тогда этому скакуну другую пару подберем.
Екатерина погрозила ему пальцем, но не строго, было видно, что предложение принято. Храповицкий попросил разрешения удалиться, дабы сделать новые распоряжения.
– Прошу вас не афишировать наше решение, – напутствовала его императрица, обожавшая разного рода сюрпризы, – особенно невесте. Я ведь обещала окончить дело к ее полному удовольствию.
Храповицкий приложил палец к губам – дескать, могила. Через некоторое время хористы получили новые слова величальной:
Так пребывай же вечно славна,
Прекрасна дщерь княгиня Анна!
И чтоб потомством род прославил
Наш князь младой Нащокин Павел.
Им строго наказали, чтобы они до времени никому ничего не говорили. Они и не говорили, только пели.
Представление началось в означенное время. Все участники играли свои роли с большим воодушевлением, хотя неожиданно введенный в спектакль Нащокин безбожно путал слова. Зато Аннушка, обрадовавшись замене партнера, выглядела сущим ангелом, от нее будто свет исходил. В зале не нашлось, верно, ни одного сердца, которое бы не дрогнуло в ответ на излучаемое ликование. А потом, стоя перед алтарем, она не сводила глаз с божественного лика и, шевеля губами, вела с ним доверительный разговор. Юная пара вызывала общее умиление, и довольная императрица призналась:
– У этого дела есть хороший конец, только Шешковского жалко.
– Да, про его тело такое не скажешь, – согласился Храповицкий.
– Вы это про что? – насторожилась Екатерина и погрозила ему пальцем: – Вы настоящая проказа!
– Проказник, всего лишь проказник, ваше величество.
Она поглядела на улыбнувшегося Храповицкого и нахмурилась. Просто так, для острастки – сегодня ей совсем не хотелось сердиться.