bannerbannerbanner
Кумач надорванный. Роман о конце перестройки

Игорь Бойков
Кумач надорванный. Роман о конце перестройки

XIV

В пятницу 15 декабря в конференц-зале не хватало ни стульев, ни мест. Десяткам людей, многих среди которых Павел Федосеевич тут ранее никогда не встречал, пришлось приволочь из коридора скамьи и даже тумбочки. Но даже и тогда иные, явившиеся к самому началу собрания, остались стоять, затиснутые к стенкам и к углам нахлынувшей массой.

Открывший заседание Винер был лаконичен. Встав, он глухим, трагическим шёпотом призвал всех почтить память умершего академика минутой молчания. Но, упреждая его призыв, люди начали подниматься со стульев, скамеек и тумб сами, застывая в горестном и торжественном безмолвии. Один пожилой, в бежевом пиджаке, человек, перебивая Винера, вскричал отрывисто:

– Это не просто смерть! Это гибель! Гибель!

Крик его, срываясь, обратился в дрожащий всхлип.

Павел Федосеевич чувствовал, что разрыдаться в этот миг готовы многие.

Перед возвращённым из горьковской ссылки маститым академиком, долгими десятилетиями поносящим компартию в самиздатовских очерках и брошюрах, в клубе испытывали пиетет, а кто – просто трепет. О чём бы академик, щурясь и шамкая, ни вёл на съезде речь – о ядерном разоружении, о замалчиваемой афганской войне, о будущем устройстве освобождённой от коммунизма России – всё в ней виделось наполненным глубоким смыслом. Щуплый, впалогрудый Сахаров казался многим людям провидцем, пророком. Ему, создателю чудовищной бомбы и одновременно по-детски наивному, юродствующему гуманисту, верили безоглядно и истово, словно святому – как, наверное, только и мог верить неверующий в бога советский человек.

– Да сам ли Андрей Дмитриевич умер? – сокрушённо воскликнул Першин. – Не забывайте: это случилось буквально через день после того, как он вновь принципиально потребовал отмены шестой статьи!

Вокруг всколыхнулись:

– От КГБ чего хочешь ждать можно!

– Свели, сволочи, в могилу принципиального человека. Не в Горьком, так в Москве…

– Конечно, свели! Партократам такие, как кость в горле.

Собрание клокотало, словно площадной митинг.

– Друзья, а давайте на девятый день выйдем все на нашу главную площадь, чтобы почтить память Андрея Дмитриевича, – предложил вдруг один парень-аспирант. – В Москве тысячи на его похороны придут, а мы что ж…

Гул усилился. Предложи он этим потрясённым, взвинченным людям выйти на улицу прямо сейчас, они бы вышли без колебаний.

– Правильно, надо почтить! – закричал Першин.

– Все выйдем. И портрет вынесем. Чтобы люди знали, кто сегодня настоящий, подлинный гражданин.

Кто-то вытащил из кармана открытку-календарь и, торопливо водя пальцем по столбцам чисел, принялся вслух отсчитывать девять дней. Винер заспорил с Першиным о том, как правильно считать: с самой ли кончины или со следующего дня.

– Конечно со дня смерти. Так принято, так всегда считают, – подсказывали отовсюду.

– Двадцать второго получается, следующая пятница, – проговорил тот, что высчитывал по календарю. – Через неделю.

Человек в бежевом пиджаке, отерев платком увлажнённое, багровое лицо, воскликнул в зловещей решимости:

– Пусть они только посмеют запретить! Пусть только…

Текст заявки в райисполком на проведение траурного митинга начали составлять здесь же, во время собрания. Никто, правда, толком не знал, что в ней следует писать, даже Винер.

– Юристы среди нас есть? – обращался он несколько раз к окружающим. – Помогите правильно сформулировать.

Юристов не нашлось. Проспорив, решили в итоге поступить просто: письменно объявить властям о том, что желают провести акцию в память об академике Сахарове и подкрепить такое объявление ссылкой на пятидесятую и пятьдесят первую статьи Конституции СССР. Кто-то, чуть лучше подкованный в законах, подсказал, что они гарантируют гражданам свободу слова и свободу собраний.

– Пусть-ка соблюдут собственную конституцию. Хоть раз, – присовокупил он.

Гораздо более страстный спор закипел, когда стали выбирать место для манифестации. Против центральной площади вдруг резко высказался Борис Костюкевич, тощий, неопрятно лохматый пенсионер, в прошлом доцент университетской кафедры иностранных языков:

– Позвольте, уважаемые, – хрипловато заскрипел он. – Вы забываете, что посреди этой площади стоит памятник Ленину – основателю советской тоталитарной системы. Проводить митинг возле подобного монумента было бы кощунственно по отношению к памяти Андрея Дмитриевича. Он жизнь положил на борьбу с тоталитаризмом.

– Но ведь это самый центр города. Там всегда людно, – неуверенно возразил аспирант.

Костюкевич, раздражаясь, стянул лицо в желчные морщины:

– Напоминаю, мы выходим почтить Андрея Дмитриевича. Место не должно оскорблять память великого мыслителя-гуманиста. Мне жаль, молодой человек, что вы настолько нечутки.

– А куда ж тогда выходить? – спросил Павел Федосеевич, теряясь перед логикой Костюкевича.

– Разве больше некуда? Центральный парк, памятник космонавтам возле Политехнического института, краеведческий музей… А туда, к Ленину, пусть коммунисты ходят.

– Давайте Университетскую площадь укажем в заявке, – предложил Винер. – Она и в центре, и оживлённая всегда, и истуканов там никаких поблизости нет. Да и вообще, где же ещё, как ни возле университета, проводить митинг памяти выдающегося учёного, академика?

Против доводов Винера не возразил никто, даже Костюкевич отмяк, благосклонно кивая. Заявку переписали набело, на чистый лист. Винер аккуратно сложил его вдвое и убрал в портфель.

– Отпечатаю дома на машинке и завтра же отнесу в райисполком, – пообещал он.

Поданную бумагу согласовали быстро, не чиня никаких препон. Служащие администрации не возразили заявителю ни словом. Однако когда Павел Федосеевич объявил дома о том, что в ближайшую пятницу пойдёт на митинг, Валентина отнеслась к этому с тревогой.

– Ты наверняка знаешь, что вам всё разрешили? – обеспокоенно допытывалась она.

– Наверняка. Я Евгению звонил – он вчера ответ получил от райисполкома. Всё согласовано, всё по закону.

Но жену это не вполне убеждало:

– А на работе потом неприятностей не возникнет? Начальство-то ваше всё в КПСС как-никак.

Павел Федосеевич хмыкал в кулак:

– Потише им, партийным, сидеть теперь надо, – и, сердясь на боязливость жены, прибавлял воинственно. – Хватит уже на начальство оглядываться. На съезде всю эту номенклатурную свору в пух и прах разносят, а ты всё боишься.

Собрания в клубе, газеты, радио, съезд – всё возжигало в Павле Федосеевиче боевитый задор. Колебания, боязнь казались ему зазорными, стыдными.

Валентина, улавливая настроение мужа, перечить не стала, однако всё же, из присущей женщинам осмотрительности, попросила:

– Ты бы всё-таки слишком там не высовывался, а? Как всё потом повернётся – неизвестно. Вдруг снова, как раньше, сажать да в психушки укладывать начнут?

Павел Федосеевич в терпеливой назидательности разъяснил:

– Вот чтобы соблазна такого у верхов не возникло, людям и нужно выходить, не бояться. Нельзя на одних только депутатов-межрегионалов уповать. Они мужественные люди, но они не мессии, и без нас самих ничего добиться не смогут. Чем больше сознательности проснётся в рядовых гражданах, тем меньше у КПСС возможностей вернуть всё как раньше.

Митинг назначили на половину седьмого вечера, дабы все на него успевали придти. Костюкевич из участников клуба был единственный пенсионер, все остальные работали.

В пятницу, двадцать второго, Павел Федосеевич, слиняв из института пораньше, явился на Университетскую площадь загодя, к шести. Не терпелось начать митинг не ему одному. Придя на площадь, Павел Федосеевич сразу встретил и Винера, и Костюкевича, и ещё нескольких соратников. У обочины, вертя головами по сторонам, топталась пара настороженно-насупленных милиционеров.

– В курсе, что сейчас в Румынии происходит? “Голос Америки” передал, – сразу кинулся к Павлу Федосеевичу взбудораженный, места не находящий себе Костюкевич. – Восстание… Бухарест в баррикадах… бои….

Тот заморгал, опешив, зачесал мёрзнущий подбородок. У него в рабочем кабинете радиоприёмника не было.

– В Румынии? Чаушеску свергают?

– Его, подонка! Армия, народ восстали… Диктатор бежал… Коммунистов, гебешников казнят на месте. Как тогда, в Будапеште…

Глаза Костюкевича, расширяясь, сверкали в воспалённом упоении – так, будто он, мечась взором по заледенелой площади, наяву видел бушующую румынскую столицу, разгромленные, с выбитыми стёклами здания госбезопасности, выводимых оттуда под автоматами беспомощных, со сцепленными за затылком ладонями, людей.

К центру Университетской площади начинал сходиться народ. К манифестантам из клуба подступали прохожие, задавали удивлённые вопросы, втягивались в разговор. Едва Винер и Першин достали крупные фотографии академика, как вокруг них образовывалось кольцо.

Инженер Райский и аспирант Мельтюхов растянули транспарант: белое прямоугольное полотнище, на котором чёрными, выверенными по линейке буквами было выведено: “А.Д. Сахаров – честь и совесть эпохи”.

Поначалу манифестанты ощущали неловкость. Выходя сюда, они так и не смогли твёрдо уговориться, кто из них должен публично выступить. За несколько дней до поминальной акции по этому поводу произошёл на собрании спор. Винер настаивал, что на площади необходимо произнести речь – как и на всяком траурном митинге. Но Костюкевич опять возразил, заявив, что масштаб трагедии таков, что любые слова запоздалы и неуместны – потому лучше просто молчаливо простоять на площади час, держа фотографии покойного и склонив головы.

– Речей и так произносится сейчас сверх всякой меры. Даже Горбачёв подключился, лицедействует. Те, кто никогда не ценил Андрея Дмитриевича при жизни, пытаются сейчас заработать на его смерти политические очки. Противно! Не будем присоединяться к такому хору, – подчёркивал он.

Против этого снова не смогли найти внятных возражений, Костюкевич умел убеждать. Потому уговорились так: специально выступлений не готовить, но если у кого-нибудь на месте, на площади, начнут рваться наружу слова “c кровью сердца”, то пусть говорит беспрепятственно и сколько хочет.

 

Акция началась молчаливо.

Когда подняли фотографии и развернули транспарант, к манифестантам подошёл один из милиционеров, в погонах капитана. Он, вчитавшись в надпись на полотнище, оповестил скапливающуюся толпу:

– Уважаемые граждане, ещё раз напоминаю о необходимости соблюдать общественный порядок. Митинг согласован райисполкомом, он продлится час, до девятнадцати-тридцати.

Некоторые из членов клуба принесли с собой по две алых гвоздики, но теперь не могли решить, что ними делать: то ли положить возле транспаранта на выстуженный, в наледях, асфальт, то ли просто стоять с ними, сжимая в руках. Мельтюхов вынул из кармана моток клейкой ленты, подошёл к держащему фотографию Першину и принялся прилаживать к её нижнему левому углу цветы.

– Давайте так. Не под ноги же в самом деле класть.

Костюкевич настороженно сощурил близорукие глаза, вгляделся, затем благосклонно кивнул.

Морозило ощутимо, но люди с центра площади не расходились, притягивая к себе всё новых и новых любопытствующих. К семи часам народу скопилось более сотни. Переговаривались негромко, словно на кладбище – скорбные позы и лица манифестантов быстро заражали остальных соответствующим настроением. Лишь один сухощавый тип в полушубке, всмотревшись в фотографии и в надпись на транспаранте, бросил вдруг вызывающе:

– А не много ли этот ваш совестливый на себя брал? А остальные что, бессовестные, да?

Стоящие рядом ахнули.

– Когда Андрей Дмитриевич партократию обличал, остальные молчали. Носить фигу в кармане и совесть иметь – разные вещи, – ответил Винер, не повышая голос.

– А когда страну на сотню кусков разрезать требовал – это тоже по велению совести? Тоже мне, правдоруб…

Костюкевич, Першин, другие манифестанты взъярились:

– Провокатор! Долой! К Нине Андреевой убирайся! – вопили они вне себя, маша руками.

– Гебист что ли в штатском? Нарочно подначивает? – услыхал Павел Федосеевич за спиной приглушённый голос Винера.

– Прекратите злословить, гражданин! Ведь человек умер! Стыдно! – гудела толпа.

Сухощавый, будто ища поддержки, завертел головой, но отовсюду нёсся ропот. Злость в его взгляде сделалась жгучей.

– Жалеете? А когда этот совестливый академик призывал Америку атомные бомбы на нас сбрасывать, страну, народ не жаль было? Нет?

Толпа зашлась в негодующем гвалте.

– Вон отсюда! Пошёл вон!!! – заорал Костюкевич, белея лицом.

Сухощавый попятился, огрызаясь ругательствами. Затем в ожесточении плюнул, резко развернулся, зашагал прочь.

– Что, ретировался? У-у, холуй партаппарата, – с ненавистью прошипела ему вслед широкобёдрая, похожая на пожилую учительницу, женщина в дублёнке.

Взбешенный Костюкевич выступил вперёд:

– Граждане! Вы услышали сейчас речи раба! Низкого, подлого раба! Вот такие как этот тип по команде номенклатуры травили Андрея Дмитриевича десятилетиями! Они и сегодня, в трагические дни кончины, пытаются заляпать грязью его великое имя. Они органически ненавидят всё возвышенное и благородное! Их же просто корёжит от голоса свободного гражданина! Но знайте: никто из них никогда не посмеет выйти против нас честно, лицом к лицу, один на один. Вы все видели сейчас, как этот раб трусливо бежал. Вот так он и ему подобные будут отныне бежать всегда. Падают уже берлинские стены! Рушатся преступные режимы страха и концлагерей! Пророк и провидец Андрей Дмитриевич Сахаров чуть-чуть не дожил до этих великих дней. Андрей Дмитриевич!..

Крик Костюкевича перешёл в дикий, исступлённый вопль. Он, подогнув неловко старческую, плохо слушающуюся ногу, припал на колено.

– Андрей Дмитриевич! Знай, твоё дело побеждает повсюду! Россия, Европа, мир – они будут, будут свободными! Будут!!!

Павел Федосеевич онемел, потрясённый. Он поднимал высоко, точно знамя, фотографию Сахарова, что-то воодушевлённо, не помня себя, кричал. Если бы Костюкевич повёл сейчас всех на обком срывать и топтать красное знамя, он устремился бы за ним, не задумываясь. Устремились бы, как за вожаком и остальные…

Посреди распалённых людей метались растерянные, со съехавшими к затылкам шапками, милиционеры.

– Граждане, успокойтесь. Граждане…

XV

Отмечать Новый год вместе Валерьян с Инной решили загодя, но долгое время не могли придумать, куда пойти. Звать Инну в гости Валерьяну не хотелось – чинное сидение за родительским столом большого веселья не сулило. С родными Инны было того хуже. Отец, как она рассказывала, вновь “ушёл в штопор”, каждый день пил и скандалил с женой. Та, видимо, не желая видеть его хотя бы в праздник, записалась в новогоднюю ночь на дежурство в своей больнице. Они перебрали в уме нескольких знакомых, друзей, но те оставались в праздник с домашними и компаний не собирали.

– Как же нам быть? – с грустью спросила Инна в один из последних дней декабря.

– Придумаем. Найдём, к кому пойти, – ободрил Валерьян, колупая, однако, ногтем губу.

Виделись они часто, по три или четыре раза в неделю. В будние дни Валерьян, как правило, встречал её у выхода из университетского корпуса, в котором помещался химфак. Дожидаясь, пока Инна, выстояв очередь в гардероб, заберёт своё пальто и выйдет наружу, он, притопывая на холоде ногами, топтался у бюста Менделеева во дворе, нетерпеливо поглядывая на ежесекундно раскрывающуюся высокую массивную дверь. Иногда, желая чем-то занять нетерпеливые руки, он принимался отламывать от бороды Менделеева сосульки, разбивая их затем забавы ради о бордюр. Иногда на него начинала ворчать копошащаяся возле урны уборщица, но Валерьян лишь с хохотом подмигивал в ответ.

– Сами б тогда очистили памятник! – восклицал он. – А-то стоит заметённый – и дела никому нет.

Если мороз стоял не особенно сильный, они с Инной шли к центральной площади, в парк, постепенно забредая вдвоём на самые снежные, малолюдные аллеи. Иногда, желая вытрясти из себя пробирающий тело озноб или просто дурачась, они принимались играть там в снежки, пуляя друг в друга со смехом скатанными кругляшами. Снежные комья тотчас рассыпались, ударяясь в плечи и грудь, и от брызжущих в лицо ледяных ошмётков щёки и подбородок Инны розовели, делаясь припухлым и влажным. Валерьян, будто в азарте игры, обнимал смеющуюся, отряхивающую снег Инну, приникал к её разомкнутым, тёплым губам…

В слишком холодную или вьюжную погоду они отправлялись в крутивший новый, незнакомый ещё фильм кинотеатр или в свободное кафе. Иногда, засев за какой-нибудь дальний, затиснутый в угол столик, они просиживали по два-три часа, находя удовольствие в долгом, доверительном разговоре.

До Нового года оставалось три дня, когда, наконец, они придумали, где встречать праздник. Медведев, как и седьмого ноября, стал сзывать одногруппников домой:

– Предки отчалят ещё днём, в гости. Так что гуляй – не хочу.

В этот раз, правда, большой компании не получалось – всё-таки большинство студентов думали праздновать по домам. К Медведеву собрались Кондратьев, да Федя Сорокин с подругой Наташей.

– Хороший он парень, не заскучаем, – говорил Инне Валерьян. – Помнишь колхоз? Такие там шутки откалывал!

Его, далёкого от показного ухарства, всё же отчего-то тянуло к лихому, прямодушному Витьке.

С приятелями Валерьян уговорился так. Шампанское каждый принесёт с собой. По поводу остального Медведев заверил сразу:

– Насчёт закуси даже не думайте. Я пригласил – я и угощаю. Всё равно моя мать наготовит столько, что всего и в три дня не съесть.

– А водка? – шмыгнув носом, спросил Сорокин.

– А что водка? – по-хозяйски всхохотнул Медведев. – Проставлюсь.

– Всё из колхозных запасов? – сострил Кондратьев.

– Из казённых… – он усмехнулся вновь. – Дядька с водочного завода подогнал. Вы, главное, “шампуня” добудьте. Затарьтесь в магазинах, пока не расхватали его.

Родители огорчились, когда Валерьян им объявил, что отмечать Новый год решил не дома. Такое было для них непривычно, в прежние годы сын в праздник оставался с ними, никуда не уходил.

– Что ж за друзья-то у тебя такие появились? – допытывалась Валентина. – К нам бы что ли хоть раз пригласил, познакомил.

– Да, познакомил бы. А-то всё молчком, молчком… – подбавлял отец, хмыкая многозначно.

Валерьян пожимал плечами, теряясь, блуждал взглядом по стене, по замёрзшему, в узорах, окну. Про Инну родным он до сих пор ничего не рассказывал. Она была совершенно не того круга, к которому относились давние друзья их семьи, их благообразные дети – и это настораживало Валерьяна, интуитивно удерживая от откровенности.

Учебные дни на физмате длились до двадцать девятого, в этот день группе Валерьяна выставили последний зачёт. Инне же пришлось явиться и в самый канун праздника, тридцать первого. Один из преподавателей, престарелый и въедливый профессор-педант, изыскав ошибки в её курсовой, потребовал придти и в последний день года – представить новый, уточнённый расчёт.

– Вот охота человеку! Самого что ли дома никто не ждёт? – проворчал, узнав о том, Валерьян.

– Не ждёт. Он вдовец, одинокий. Он не только мне назначил. Со мной ещё пять человек не защитили работу с первого раза.

– Принципиальный какой…

Профессор Велижанин слыл в университете “кремнем”. Ветеран войны, доктор наук, разработчик новаторского способа производства фосфатных удобрений, в прошлом депутат облсовета, он действительно бывал к студентам немилосерден, часто вызывая тем к себе неприязнь. Но не менее немилосерден он бывал и к себе, скрупулёзно следуя всякому гласному правилу, хотя бы на него смотрело сквозь пальцы большинство остальных. Престарелый, но тугой телом профессор никогда, в отличие от многих других, не опаздывал на свои лекции. Почти не пропускал рабочих дней по болезни, иной раз являясь на занятия даже с кашлем, через силу. Терпеливо досиживал до конца указанные в расписании консультационные часы, хотя бы в них никто к нему не обращался. После лекций всегда обстоятельно отвечал на студенческие вопросы, даже глупые и дилетантские, не выказывая ни раздражения, ни торопливого намерения поскорее уйти.

Требователен, но и самоотвержен в своей увлечённости делом был этот старый, с привинченным к лацкану выцветшего пиджака орденом Красной Звезды ветеран-профессор.

– Он принципиальный, – подтвердила Инна. – Ему всегда надо, чтоб без сучка, без задоринки было…

Валерьян тридцать первого, прикинув время, отправился к химическому факультету к двум часам дня – от Инны он знал, что пересдача курсовой назначена на двенадцать. Вахтёра в предпраздничный день при входе не оказалось, и он, войдя, поднялся на второй этаж, где располагалась кафедра общей и неорганической химии. Ещё копошащийся в бумагах секретарь сказал, что Велижанин принимает задолжников в лаборатории, на этом же этаже.

Валерьян разыскал её быстро, безошибочно опознав по тяжеловесной, железной двери. Такая оказалась единственная во всём коридоре.

“Бояться что ли, что пробирки сопрут”, – подумал он, берясь за металлическую ручку.

Студенты, сидя по одному, возились со штативами, ретортами и спиртовыми горелками, а профессор, возвышаясь над поперечным, уставленным пробирками столом, сосредоточенно за ними наблюдал. За его спиной виднелись высокие, из прозрачного стекла шкафы, полные склянок и колб, заполненных ядовитых цветов содержимым.

– Молодой человек, вам кого? – обратился он к Валерьяну резким, не слишком приветливым тоном.

Инна оглянулась, увидев Валерьяна, заулыбалась, замахала рукой, силясь что-то ему жестами объяснить, но Велижанин её оборвал:

– Чупракова, не отвлекайтесь. Наблюдайте за ходом за реакцией.

– Скоро… скоро уже… Подожди, – приглушённо пробормотала она, сникая под давящим профессорским взглядом.

И, будто боясь навлечь новый окрик, поспешно повернулась вновь к своим ретортам.

Валерьян, недобро зыркнув на профессора исподлобья, закрыл дверь и уселся на скамью в коридоре. Властный, моментально покоряющий Инну тон Велижанина возбудил в нём неприязнь.

Минут через сорок из лаборатории вышел парень.

– Ну что там? Скоро? – спросил Валерьян.

– Пока куранты не пробьют, – с мрачностью бросил он.

– А ты? Отстрелялся?

Парень, хмуря смуглое, нерусское лицо, недовольно выпятил губу:

– Отстреляешься у такого… Валит каждого, старый чёрт!

Повернувшись, он зашагал стремительно по коридору, ворча под нос, царапая стенку костяшками кулака.

– Старый чёрт…

Следующий из сдающих появился ещё минут через двадцать. И тоже был угрюм.

– Долго они там ещё? – снова спросил, раздражаясь всё сильнее, Валерьян.

– Да хрен знает! Сидят пока.

 

– Сам-то сдал?

– Ага, щас… Ёжика ему родить проще, чем сдать.

Парень, сердито гундося под нос, ушёл, а Валерьян, подобравшись к двери, осторожно её приоткрыл. Оставшиеся студенты всё так же корпели над расставленными на столах приборами. Велижанин, наклонившись над столом Инны, что-то ей объяснял, тыча пальцем в стеклянный корпус реторты. Поглощённый своими объяснениями, он даже не расслышал скрипа, издаваемого приоткрывшейся дверью. Инна скосила на миг в направлении двери глаз, вскинула в таящейся улыбке уголок губы, но сразу же вновь обратилась к ретортам.

Валерьян, затворив дверь, вновь уселся на скамью. Его наручные часы показывали половину четвёртого. Матовые сумерки затемняли коридор, растворяя его стены, проёмы, широкие доски пола.

Третий задолжник вышел из лаборатории через полчаса, но, в отличие от прежних двух, выглядел довольным.

– Умеет, старпер, душу выматывать, – выдохнул он, точно утомлённый долгой тяжкой работы.

– Сдал?

– Ну… Первый за сегодня.

– А остальные?

– Пишут ещё…

Валерьян, разминая ноги, прогулялся по коридору, поднялся даже на следующий этаж. Все аудитории были заперты, кафедра тоже, даже свет, за исключением лестницы, уже почти нигде не горел. Здание совершенно опустело.

Валерьян прильнул к выходящему на улицу окну. По ней катили в обе стороны автомобили, по тротуарам сновали люди, на остановке, раскрыв створчатые двери, вбирал в себя пассажиров автобус. Перекинутые между фонарными столбами через проезжую часть гирлянды расцвеченных лампочек перемигивались красными, жёлтыми, голубыми огоньками.

“Да что он там, вконец ополоумел?!”, – думал, возвращаясь к лаборатории, Валерьян, постепенно вскипая.

В течение следующего часа лабораторию покинули ещё двое. Один был доволен, другой, выходя, с грохотом впечатал железную дверь в окованный металлом проём.

– Т-т-твою мать!

В лаборатории оставалась одна Инна.

Валерьян подступил к двери, дёрнул за ручку. Петли, резко провернувшись, издали саднящий скрежет.

Инна сидела всё за тем же самым столом, но реторта и штатив были теперь сдвинуты на его край. Она что-то чирикала ручкой на лежащем перед ней листке, а Велижанин, заложив руку в левый карман пиджака, склонив голову, благосклонно наблюдал, как она пишет.

– Устали ждать? – проговорил он с неожиданной мягкостью. – Ну, заходите.

Валерьян вошёл бесцеремонно, словно не допуская и мысли, что его могут не впустить, уселся за ближайший стол. Велижанин произнёс, посмеиваясь с плутоватой ехидцей:

– Что ж вы, Чупракова, людей томите? Неужели сами, без моих подсказок, сосчитать не могли?

Инна закончила писать и протянула лист. Велижанин, надев очки, читал внимательно, иногда делал пометки карандашом.

– Ну вот, вот… Другое дело, – бормотал он мягчеющим голосом.

Он оторвал глаза от листа и, поглядев на Инну, наставительно приподнял стержнем вверх карандаш:

– Изначально ваша ошибка заключалась в том, что вы неверно определили исходные пропорции веществ – оттого и остальное не получалось.

Велижанин вернул Инне лист, взял зачётную книжку. Перелистывая страницы, он продолжал рассуждать о произведённом опыте, давал наставления, советы. Инна, не отводя осоловевшего взгляда от его руки, безмолвно наблюдала, как он витиевато выводит подпись.

– Как говорил Александр Васильевич Суворов: “Тяжело в учении – легко в бою”, – отечески изрёк Велижанин и вручил Инне книжку, будто награду. – С наступающим вас, молодые люди.

– Спасибо, – тихо выдавила Инна.

Казалось, на то, чтобы прибавить “и вас”, у неё не оставалось сил.

– Ну и дед, – сказал Валерьян, когда они спускались с ней по лестнице к выходу. – Фанатик!

Он припоминал невольно коллег отца, его товарищей по НИИ. Те были велеречивы, чванливы, обожали многословные дискуссии, иной раз устраивая горячие диспуты в часы застолий, едко высмеивали всевозможных начальников, директоров, парторгов. Но он абсолютно не мог представить, чтоб кто-нибудь из них, да даже отец, вот так, под самый Новый год, до шестого часа вечера, оставался бы в институте, терпеливо натаскивая непонятливого аспиранта.

– Говорят, недавно его в ФРГ, в университет приглашали с лекциями выступать, – поведала Инна. – Гонорар в дойчмарках предлагали. Так он, представь, отказал. Нет, мол, не поеду немчуру учить – и марки мне ваши не нужны.

Она украдкой озирнулась через плечо, будто опасаясь, что Велижанин спускается следом, продолжила:

– Он, кажется, немцев до сих пор ненавидит. Ведь он из тех ещё… кто действительно воевал.

Валерьян не нашёлся, что и сказать.

Выйдя на улицу, они направились к остановке. Прежде чем ехать к Медведеву, Инне необходимо было попасть домой, взять приготовленный для Валерьяна подарок, переодеться. Шампанское он раздобыл накануне и, собираясь встречать её, захватил с собой – так и просидел всё это время в коридоре, поставив возле себя на скамью матерчатую сумку с двумя бутылками.

Доехав до Авиационной, они вошли в её двор вместе – теперь Инна уже не опасалась, что кто-то может увидеть их здесь вдвоём. Однако в квартиру к себе она не пригласила.

– Подожди здесь, пожалуйста, – попросила она, будто прося извинения.

Затем посмотрела вверх, на светящееся окно третьего этажа.

– Отец вон дома. Уверена: пьян…

Инна быстро поцеловала Валерьяна в щёку, словно благодаря за согласие ждать на морозе, прошагала в тёмную глубину подъезда. По узкой лестнице зацокали её каблуки, потом послышался звук открываемой двери.

Валерьян выбрел из подъезда во двор. Остановившись в его середине, подле фонаря, поднял голову, точно надеясь разглядеть что-нибудь в показанном Инной окне. Штор на нём не было, но слабо освещённое изнутри стекло казалось плохо проницаемым, мутным. Возле него зажглось другое – зашторенное, но ярче, и Валерьян гадал, Инна ли, войдя в свою комнату, включила свет, либо же это просто окно другой квартиры.

– Слышь, парень… прикури, а… – развязно окликнул его вынырнувший откуда-то плюгавый, в мешковато обвисающей “аляске”, мужичок.

Мужичок был хорошо “под мухой”, щуплая рука его, тянясь к Валерьяну незажжённой сигаретой, виляла, подрагивая.

– Не курю, – пробурчал Валерьян, сторонясь его инстинктивно.

– Э-э-э… – разочарованный мужичок бессильно уронил руку вниз, точно плеть.

Он поднял голову, поглядел, как показалось Валерьяну, на то же самое мутное, без занавесок, окно.

– Ладно, у Васьки подымлю… в форточку, – пробормотал он, прищуривая скошенный глаз. – У-у… Васька…

Он побрёл к подъезду, рыхля заплетающимися ногами свежевыпавший снег.

Спустя полминуты во двор спустилась Инна. Подкрашенное лицо её было непразднично. Валерьян, чуя без слов её грусть, прижал Инну к себе. Щёки её почудились ему влажными.

– Чего ты?

– А-а… пойдём, – проговорила она, потянув за руку. – Поедем…

Они вернулись на остановку, сели в “тройку”, вышли за квартал от центральной площади, пересели в “восьмёрку” – троллейбус. Медведев жил на другом конце города, и добираться туда нужно было с пересадкой.

Когда они оказались уже у самого дома Медведева, Валерьян вдруг остановился.

Он поставил сумку с шампанским на снег, расстегнул куртку, вынул из внутреннего кармана упакованную в серебристую фольгу коробочку. Ему не хотелось вручать свой подарок на глазах посторонних.

– С наступающим, – ласково сказал он.

И, протягивая коробочку, поцеловал Инну в губы.

Она обхватила его рукой за шею, растеряно и радостно опуская ресницы.

В коробочке был флакон польских духов ”Пани Валевска”.

– Класс! – просияла Инна, разобрав на флаконе нанесённую латиницей позолоченную надпись. – Класс, Валер!

Свой подарок – аккуратную вязаную спортивную шапку – она тоже вручила здесь, не входя в дом. Сама шапка понравилась Валерьяну не очень. Прилаженная к ней кисточка показалась ему лишней, портящей весь вид, но он, улыбнувшись, снова поцеловал Инну.

– Теперь точно мёрзнуть не буду, – Валерьян игриво кольнул её пальцем под грудь. – Не дашь.

Когда они позвонили в квартиру, все гости, кроме них, уже собрались.

– Припозднились, – Медведев, широко и немного хмельно улыбаясь, растворил дверь.

Веселье разгорелось, разогреваемое стопками и фужерами. Медведев, Сорокин, Кондратьев взялись за водку, решив повременить с шампанским до боя курантов. Инна с Наташей откупорили одну бутылку – “проводить старый год”. Валерьян чокался со всеми, но пил аккуратно, не желая сильно пьянеть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru