Оглядевшись вокруг, Кольцов даже усомнился: в самом ли деле всего несколько минут назад, припав к пулемету, он отстреливался от наседавших бандитов, не во сне ли почудились ему события сегодняшнего дня?
Видимо, о том же думали и его спутники. Они сидели в тачанке, вслушиваясь в добрые, мирные звуки, и молчали.
– Сиротин, у вас не осталось еще махорки? – спросил полковник Львов.
– По такому случаю наскребу сколько-нибудь, – ответил Сиротин и пересел поближе к полковнику. Они оторвали еще по куску газеты, свернули цигарки, задымили, щурясь на солнце.
– Эх, жалко мне везучего подпоручика, – вздохнул Емельянов. – И капитана Ростовцева тоже.
– Подобрел ты, парень! – зло сверкнув глазами, обронил Сиротин, внезапно построжевший.
– Однако, господа, надо что-то предпринимать, – сказал Дудицкий, взглянув на полковника Львова. – Надо выбираться к своим!
– Как вы себе это мыслите? – спросил полковник.
– Не знаю, – растерянно пожал тот плечами.
– Быть может, мы уже у своих, – сказал ротмистр Волин. – Я так думаю, что наши за эти дни крепко продвинулись.
Сиротин и Емельянов хмуро вслушивались в эти разговоры, на них никто не обращал внимания.
– Надо подумать, как нам поступить с этими! – Поручик Дудицкий кивнул на Сиротина и Емельянова. – Если мы уже на своей территории, они автоматически…
– А если нет? – раздраженно спросил Волин. – И потом, неужели вашего благородства…
– При чем здесь благородство?! – почти выкрикнул Дудицкий. – Есть присяга!..
Сиротин и Емельянов почти одновременно спрыгнули с тачанки и, насторожившись, пошли рядом.
– Вот что, братва… Извините, господа, привычка! Скорее всего вы на нашей территории. Но это не важно! Мы с Гришей посоветовались и решили вас отпустить.
Львов весело улыбнулся, еще не успев привыкнуть к мысли, что они на свободе.
– В бою встретимся – по-другому поговорим… – продолжал Сиротин. – Имущество делить не будем, хоть нажили мы его и сообща. Вам, сдается мне, эта тачанка еще пригодится, пока доберетесь до своих. А вот ружьишко одно мы прихватим. Хоть и без патронов оно, а вид дает, – по-свойски, расторопным говорком закончил он.
Еще какое-то время красные командиры шли рядом с тачанкой, потом свернули с дороги, направились к зарослям. Возле кустов остановились. Сиротин махнул рукой, бросил:
– Прощайте, братва! Может, еще и свидимся!..
Если бы кто-нибудь из сидящих в тачанке посмотрел в это мгновение на Павла Кольцова, то увидел бы в его глазах тоску и растерянность. Сиротин и Емельянов до последней, до этой минуты оставались для Кольцова ниточкой, связывавшей его с тем, иным миром: миром его друзей, его жизни, его убеждений…
Сиротин и Емельянов шагнули в кустарник. Закачались и застыли ветки. Затихли вдали шаги.
Все! Нить порвалась. Он остался один. Один отныне, среди врагов, с которыми предстояло ему теперь жить и с которыми предстояло бороться: после того, как они по-братски делили болтушку.
Пели в лесу птицы. В неподвижном воздухе висел белый пух одуванчиков.
– Сколько вместе пережили, – задумчиво сказал полковник Львов Волину, – а вы их даже на свадьбу не пригласили.
– На какую еще свадьбу? – недоуменно спросил Волин.
– С крестьянкой!
– Сначала – в баню. С таким амбре за меня ни одна крестьянка не пойдет.
Все дружно, весело засмеялись.
Полковник взмахнул вожжами, и кони прибавили шагу.
Мирон Осадчий тем временем возвращался после погони в хутор. Ехал напрямик, через лес. Колоколом гудела разбитая голова. Ветки хлестали по лицу, однако он не обращал на это внимания. На дорогу не выезжал – мало ли что взбредет в голову этим белогвардейским офицерам, будь они трижды неладны. Ясно, что по лесу на тачанке далеко не уедут.
Ехал Мирон шагом, давая коню остыть. Время от времени он машинально стирал шапкой мыльный пот, который хлопьями вскипал на крупе и боках лошади. На душе у Мирона было тяжело, муторно. Батька Ангел убит. Кто станет на его место? Некому. И выходило так, что надо ему, Мирону, собирать свои нехитрые пожитки и отправляться до дому, в Киев, на Куреневку. Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.
– Мирон!.. – слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. – Мирон! Подмогни!.. – снова позвал Павло страдальческим голосом.
Мирон направил к Павлу коня, остановился возле него, но не спешился.
– Куда тебя? – спросил он.
– В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? – тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот раз обошла его удача. Смушковая шапка валялась у его ног.
Мирон внимательно и цепко посмотрел на Павла, сокрушенно сказал:
– Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!
Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.
– Видать, хребет перебит, – с сочувствием сказал Мирон.
– Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, – с надеждой сказал Павло.
– Калекой будешь… – задумчиво обронил Мирон. – А она молодая, красивая!
– Не перекипело в тебе? – облизал сухие губы Павло.
– Нет, – чистосердечно сознался Мирон. – Люблю.
– А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!
– Пройдет время, забудет тебя… Все ведь забывается, Павло. И любовь забывается. – И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павла, медленно пошел к кустарнику.
– Слышь… выживу!.. – прохрипел Павло. – На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..
Мирон снова придержал коня, обернулся…
Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая, сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного – Павла, и Мирон, давно и тайно в нее влюбленный, понял: не судьба. Понять понял, но не смирился. Когда Павло ушел на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернется Павло с войны.
А он вернулся. Раненый. С медалями на груди.
И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павло по жизни словно заговоренный. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали – а все пули мимо.
И вот – дождался…
– Никуда ты, Павло, не доползешь. Все. Точка. – Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.
Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы еще что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел – не дотянется, далеко, и рука слаба.
Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял еще несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.
Эту сцену наблюдал лежавший неподалеку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мертвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными желтыми цветами.
Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, еще толпами вываливают люди.
На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и дрогали. Лоточники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное солнце.
Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в ее толкотню, втиснутые в ее беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишенными приподнятой оживленности, которая отличает праздники.
Юра добрался до цели. Еще неделю назад этот город казался ему таким далеким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра – один, совсем один, самостоятельно – одолел все, и вот он – Киев. А еще жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра Ксения Аристарховна с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на даче в Святошино, и самые любимые его лакомства, и еще многое, многое другое.
Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей! И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет ее, люди подскажут…
Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:
– Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?
Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой – по Собачьей тропе – идти не посоветовала, предостерегла:
– Там такая шантрапа – обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путем – через Крещатик, потом по Институтской, Левашовской, Александровской.
На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошел Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный поселок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях – это были нищие, мелкие воры и беспризорники.
Юра благополучно дошел почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрепанную курточку и побитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали все это не заслуживающим внимания.
Но вот из-за одной развалюшки вынырнула костлявая фигура в развевающейся на ветру рвани. Беспризорник быстро пересек дорогу Юре и остановился, вызывающе отставив ногу. Это был мальчишка приблизительно Юриных лет с наглыми, по-кошачьи рыжими глазами. Сквозь прореху рубашки на плече виднелась острая ключица. Мальчишка, оттопырив нижнюю губу, насвистывал что-то бойкое. Юра, чтобы не показать виду, что ему не по себе, смело направился к беспризорнику и спросил вежливо и спокойно:
– Вы не скажете, как пройти на Никольскую?
Беспризорник высокомерно осмотрел Юру сверху вниз, задержал взгляд на ботинках и так же высокомерно бросил:
– Давай махнем!
– Что? – не понял Юра.
– Поменяемся, говорю. Штиблеты на штиблеты. – И он выразительно покрутил носком башмака, из которого вылезали пальцы.
Юра улыбнулся такой шутке и хотел направиться дальше, но беспризорник снова преградил ему путь.
– Пропустите, пожалуйста! – тихо, но твердо сказал Юра, безбоязненно глядя в глаза обидчика.
– Ого! – хохотнул беспризорник и фасонно, в знак своей неодолимости, выставил ногу. – Ну а ежели не пущу?
– Ударю!
– Чего-о? – угрожающе протянул мальчишка и для еще большего устрашения замысловато сплюнул через зубы.
– Ударю, говорю! – твердо повторил Юра, пристально следя за каждым движением противника. – Я изучал бокс и джиу-джитсу…
Беспризорник подбросил и поймал на лету увесистый камень, зажал его в руке. И замахнулся…
Если бы Юрины гимназические наставники могли увидеть своего питомца, они бы несомненно остались довольны. Заученным движением Юра перехватил руку обидчика, но не удержался на ногах, и они вместе упали в пыль и покатились по земле, осыпая друг друга крепкими тумаками. Но вскоре оба запыхались, устали.
– Ну, может, хватит? – тяжело дыша, наконец запросил пощады беспризорник.
– А приставать больше не будете? – сидя верхом на противнике, великодушно осведомился Юра.
– Не-е. – И с тенью уважения в голосе мальчишка добавил: – Здорово дерешься!
– То-то же! – вставая, сказал Юра. – Я же вас честно предупреждал!..
– Вот только губу, жандарм такой, разбил! – Беспризорник стер с подбородка кровь.
Юра, не оборачиваясь, двинулся дальше, однако прислушивался, нет ли погони. Но его никто не преследовал.
Оборванный, с кровоподтеками и царапинами, подошел он в сумерках к двухэтажному особняку, обнесенному глухим забором. Несколько раз потянул ручку звонка, не замечая, что через «глазок» в калитке за ним наблюдают. Наконец недовольный женский голос неприязненно спросил:
– Вы к кому?
– К Сперанским.
Калитка нехотя растворилась. Пышнотелая женщина в толстом домотканом фартуке провела Юру в дом, оставила в передней.
Через минуту в переднюю быстро вошла, шурша платьем, невысокая молодая женщина. Чертами лица она напоминала Юриного папу; у Юры дрогнуло и громко-громко забилось сердце.
– Тебе что нужно, мальчик? – спросила она.
– Ксения Аристарховна, тетя Ксеня! Не узнали меня?
Женщина серыми блестящими глазами долго удивленно всматривалась в лицо мальчика и вдруг вскрикнула:
– Юра! Бож-же мой, Юра? Как ты очутился здесь? Где мама?.. Ой, господи, что у тебя за вид?
Она нервно схватила Юру за руку, ввела в просторную, обставленную старинной мебелью комнату и, нежно и заботливо оглядывая его со всех сторон, позвала:
– Викентий!.. Викентий, иди скорей сюда!
В гостиную вошел высокий полный мужчина с капризным, холеным лицом, на котором лежала печать уверенного спокойствия. Он торопливо взбросил на переносье пенсне.
– Юра? – изумленно вскинув тяжелые брови, воскликнул он – Что случилось, Юра? Где мама?
Юра в бессилии потупил голову, и слезы потекли по его щекам…
Потом, вымытый и одетый во все чистое, успокоенный той заботой, с которой его встретили, Юра сидел на широком диване рядом с Ксенией Аристарховной. Он все время старался быть ближе к ней, к ее надежному, уютному, почти материнскому теплу, к рукам, таким же ласковым, как у мамы.
Сидя здесь, в теплой и чистой квартире, Юра испытывал странное чувство раздвоенности. Оно возникло у него еще в дороге, когда он добирался до Киева, когда ехал в тамбурах, на подножках и даже в «собачьем ящике» классного вагона. В «собачий ящик» он забрался в Екатеринославе и, измученный всем пережитым, проспал почти до Киева. Проснувшись, стал взбалмошно вспоминать – и не мог поверить, что все происшедшее случилось именно с ним. Тот, прежний Юра Львов, книжник и неуемный фантазер, беспомощный в обычной жизни, словно бы остался навсегда там, в пустынной степи, у маленького земляного холмика. С ним просто не могло произойти ничего такого, что произошло с другим Юрой Львовым, который бесстрашно шел через ночную степь, блуждал по безлюдному лесу, сумел убежать из Чека, научился на ходу цепляться за поручни уходящих вагонов, прятаться от железнодорожной охраны… Но ведь все это было. Было!
Первый Юра со слезами рассказывал Ксении Аристарховне и Викентию Павловичу об их жизни под Таганрогом, о поезде, о болезни и смерти мамы. Другой же не удержался, стал громко и даже немного хвастливо рассказывать о своих приключениях после того, как он остался один.
Выслушав рассказ Юры о драке на Собачьей тропе, Викентий Павлович обернулся к жене:
– Я так понимаю, Юрий принял сегодня боевое крещение! Все правильно, надо бить!.. Надеюсь, ты не посрамил фамилию?! – патетически воскликнул он.
– Я ему сильно надавал! – засветился от похвалы Юра и добавил: – Приемом джиу-джитсу… вот этим… знаете…
– Молодец! Хвалю! Начинай с малого, с малых большевиков! – заулыбался собственной остроте Викентий Павлович.
– А я и в Чека был. У красных. – Юра хотел преподнести это особенно эффектно, как самое сенсационное в пережитом, но вдруг вспомнилось буднично-усталое лицо Фролова, красные от бессонницы глаза – и голос его помимо воли упал чуть ли не до шепота: – Правда, был в Чека…
Ксения Аристарховна всплеснула руками, брови страдальчески надломились, а Сперанский близко заглянул Юре в лицо и укоризненно покачал головой:
– Ну, это уж ты, братец, сочиняешь! – А сам горестно подумал: «Такое ныне время, должно быть, когда и мальчишки гордятся тем, что в меру сил своих принимают участие в борьбе. Слишком быстро взрослеют сердца».
Юра же, задетый тем, что ему не верят, стал запальчиво рассказывать:
– Схватили они меня и – к самому главному. А тот и говорит: ты шпион!
– А ты? – скептически спросил Викентий Павлович.
– А я?.. А я ка-ак прыгну! И – на улицу! И – через забор! – Теперь Юра опять рассказывал громко, даже залихватски и, чувствуя себя необыкновенно смелым и ловким, суматошно размахивал руками. – А потом по улице… по огородам… Стрельба подняла-ась!
И тут Юра запнулся, вспомнив, что ниоткуда он не прыгал, что из Чека его выпустили и никто за ним не гнался. А еще он вспомнил Семена Алексеевича и то, как внимательно моряк отнесся к нему и на батарее, и позже, когда они ехали в Очеретино. Ему стало немного стыдно за свое хвастовство, и он смущенно поправился:
– Нет, стрельбы, кажется, не было… потому что… никто за мной не гнался.
– Это уже детали. – Сперанский по-отечески взъерошил Юре волосы. – Главное, что ты достойно выдержал экзамен на мужество. – И затем торжественно добавил: – Отменнейший молодец! Гвардия! Весь в отца!
Несколько мгновений они сидели молча, постепенно привыкая друг к другу. Потом Юра поднял глаза на дядю:
– А вы, Викентий Павлович?
– Что – я?
– Вы ведь тоже, как и папа, офицер. Почему вы не воюете?
Сперанский как-то со значением рассмеялся, потрепав Юру по щекам.
– Резонно… резонный вопрос! – Он поколебался, словно советуясь сам с собою о чем-то таинственном и важном, и наконец произнес. – Потом узнаешь… Позже!.. Да-да, несколько позже! – Викентий Павлович прошелся раз-другой по комнате, снова присел возле Юры, положил ему руку на плечо и наигранно-виноватым голосом продолжил: – Время… трудное и сложное в данный момент время, Юрий. И ты должен нам с тетей Ксеней помогать. Договорились? Мне сейчас ходить по городу, так сказать, небезопасно. Ну знаешь, облавы там, проверки документов, да мало ли что… Поэтому за продуктами и по разным хозяйственным делам будешь ходить ты!
– Я? Я с удовольствием, Викентий Павлович! – с готовностью согласился Юра.
– Ну, зачем же… – попыталась было вмешаться в этот разговор Ксения Аристарховна, но не договорила – Сперанский пресек ее попытку взглядом, многозначительным и строгим.
В обитом желтым шелком салон-вагоне командующего Добровольческой армией находились трое: сам хозяин, полковник Щукин и полковник Львов, тщательно выбритый, в хорошо подогнанной армейской форме.
– Я про себя уже крестное знамение сотворил, думал, как достойно смерть принять, – рассказывал Львов о недавно пережитом. – И право же, о таких избавлениях от смерти я в юности читал в плохих романах…
– Судьба, – улыбнулся Ковалевский.
– Случай, Владимир Зенонович. А может, и судьба, которая явилась на этот раз в облике капитана Кольцова. Если бы не он, не его хладнокровие и отчаянная храбрость… все было бы совсем иначе!
– Н-да, не перевелись еще на Руси отважные офицеры, – задумчиво сказал Ковалевский и поднял на Львова глаза. – Вам нe доводилось знать его раньше?
– Несколько раз встречался с его отцом. В Сызрани был уездным предводителем дворянства. Очень славный человек! – обстоятельно объяснял полковник Львов.
– О! Значит, капитан из порядочной семьи! – Ковалевский медленно, чуть сгорбившись и заложив руки за спину, несколько раз прошелся по вагону, затем остановился напротив полковника Львова. – В минуты горечи и отчаяния я думаю о том, что армия, которая имеет таких воинов, не может быть побеждена. По крайней мере, пока они живы… Ну что ж, представьте мне капитана. Хочу взглянуть на него, поблагодарить.
Щукин предупредительно встал, пошел к двери. Походка у него была легкая и беззвучная, как будто он был обут в мягкие чувяки.
Кольцов вошел в салон-вагон следом за Щукиным. Он, как и Львов, был уже в новой форме. Прямая фигура, гордо вскинутая голова, решительная походка, четкость и некоторая подчеркнутая лихость движений – все говорило о том, что это кадровый офицер.
Щелкнув каблуками, Кольцов доложил:
– Ваше превосходительство! Честь имею представиться – капитан Кольцов.
Командующий с интересом посмотрел на капитана, лицо его смягчилось еще больше, и он двинулся навстречу офицеру, невольно любуясь его выправкой.
– Здравствуйте, капитан! Здравствуйте! – Командующий совсем не по-уставному, как-то по-домашнему пожал Кольцову руку. – Где служили?
– В первой пластунской бригаде, командир – генерал Казанцев, – четко отрапортовал Павел, прямым, открытым взглядом встречая благожелательный взгляд командующего.
– Знаю генерала Казанцева, весьма уважаемый командир. Садитесь, капитан! Наслышан о вашем достойном… очень достойном поведении в плену. Хочу поблагодарить!
Кольцов склонил голову:
– К этому меня обязывал долг офицера, ваше превосходительство!
– К сожалению, в наше время далеко не все помнят о долге! – Командующий присел к столу, снял пенсне, отчего усталые глаза его с припухшими веками словно погасли. – А кто и помнит, не проявляет должного дерзновения в его исполнении. – Немного подумав, командующий спросил: – Если не ошибаюсь, в дни Брусиловского прорыва ваша бригада сражалась на Юго-Западном фронте? Имеете награды?
– Так точно! Награжден орденами Анны и Владимира с мечами! – не очень громко, чтобы не выглядело похвальбой, отрапортовал Кольцов.
Командующий бросил многозначительный взгляд на Щукина: значит, смелость капитана не случайна. Чтобы получить в окопах столь высокие награды, надо обладать воистину настоящей храбростью – это Ковалевский хорошо знал.
Складывал свое мнение о командующем и Кольцов. Он был немного наслышан о военном умении и высоком авторитете Ковалевского. Сейчас же видел перед собой человека умного и доброго – сочетание этих качеств он так ценил в людях! Ковалевский был ему определенно симпатичен, и Кольцов ощутил сожаление, что такие люди, несмотря на ум, волю, проницательность, не сумели сделать правильный выбор и оказались в стане врагов…
Эти мысли, проскальзывая как бы вторым планом, не нарушали внутренней настороженности Кольцова, его предельной мобилизованности. После побега от ангеловцев все для него складывалось очень удачно, и это обязывало Кольцова к еще большей собранности: он знал, что в момент удачи человеку свойственно расслабляться, а он не имел на это права.
Вызов к командующему не был для Павла неожиданным, в сложившейся ситуации все должно было идти именно так, как шло. Вполне естественной была и приглядка Ковалевского к отличившемуся офицеру, хотя Кольцов и чувствовал в ней какую-то пока непонятную ему пристальность.
– Скажите, капитан, где бы вы хотели служить? – доверительно спросил командующий.
– Я слышал, ваше превосходительство, генерал Казанцев в Ростове формирует бригаду. Хотел бы выехать туда.
– Так-так… – Что-то неуловимое в лице Ковалевского, какое-то продолжительное раздумье насторожило Кольцова. По логике, в их разговоре можно было поставить точку. Интуиция же подсказывала, что командующий делать этого не собирается.
– А если я предложу вам остаться у меня при штабе? – вдруг спросил он.
Первая обжигающая сердце радостью мысль: «Удача, какая необыкновенная удача! – И тотчас же, вслед: – Но и удесятеренный риск». Здесь, в штабе, он будет все время на виду, под прожекторами. Будет постоянно подвергаться контролям и проверкам… Выдержит ли легенда?.. Однако риск того стоит. Такой второй возможности, может, никогда не представится… Эти противоречивые мысли промелькнули одна за одной, как волны. Если в разговоре и возникла пауза, то очень незначительная и вполне оправданная, когда человеку неожиданно предлагают изменить уже сложившееся решение. Лицо Ковалевского сохраняло прежнее доброжелательство, Кольцов отметил это. Теперь нужно было согласиться, но сделать это осторожно, сдержанно.
– Я – офицер-окопник, ваше превосходительство, – с сомнением в голосе сказал Кольцов, – и совсем не знаком со штабной работой!
– Полноте, капитан! – едва заметно нахмурился генерал, не любящий ни резкости, ни торопливости в людях. – Все мы тоже не на паркете Генерального штаба постигали войну. Но поверьте старому солдату, храбрость, самообладание и выдержка нужны не только на поле брани. В штабах тоже стреляют, капитан, правда перьями и бумагой. Но голову, смею уверить вас, сохранить ненамного легче, нежели в окопах…
Кольцов с покорным достоинством склонил голову:
– Благодарю за доверие, ваше превосходительство! Почту за честь служить под вашим командованием!
– Вы меня знаете? – Ковалевский внимательно посмотрел на Кольцова.
Кольцов снова сдержанно поклонился. Теперь его полупоклон должен был означать уважение и почтительность:
– Кто не знает имени генерала, который первым на германском фронте получил за храбрость золотое оружие! Имени генерала, который под Тарнополем вышел под пули и увлек за собой солдат в штыковую атаку!
– На войне как на войне, капитан! – Ковалевский задумчиво оперся щекою о ладонь, глаза у него стали отстраненными, словно мысленно он вернулся в те дни, когда, честолюбивый, полный сил, он ждал от жизни только удач, когда неуспехи и жестокие поражения, отступления перед противником были у других, а не у него, Ковалевского. Ему было трудно сейчас вернуться из того далека в салон-вагон, где были его товарищи по войне – Львов, Щукин и этот храбрый и тоже, как когда-то он сам, удачливый капитан. Но он пересилил себя. И тихо сказал в прежней доброжелательной тональности: – Вы свободны, капитан.
Когда Кольцов вышел, Львов спросил:
– Предполагаете – адъютантом, Владимир Зенонович? – В голосе полковника явственно звучало одобрение.
– Возможно, – кратко отозвался Ковалевский тем тоном, который обычно исключает необходимость продолжать начатый разговор.
Поднялся Щукин, который до сих пор молча сидел в углу салон-вагона, внимательно следя за разговором командующего и Кольцова.
– Владимир Зенонович, ротмистр Волин прежде служил в жандармском корпусе. С вашего разрешения, я хотел бы взять его к себе.
Ковалевский готовно кивнул, соглашаясь со Щукиным и отпуская его одновременно.
Оставшись наедине со Львовым, командующий пригласил его сесть поближе.
– Я понимаю, Михаил Аристархович! После всего пережитого вы, конечно, хотели бы получить кратковременный отпуск?
Полковник Львов недоуменно посмотрел на командующего и, почти не задумываясь, тотчас же решительно ответил:
– Напротив, Владимир Зенонович! Я сегодня же намерен выехать в вверенный мне полк.
– Нет. В полк вы не вернетесь… Вам известна фронтовая обстановка?
– Да, Владимир Зенонович, – со скорбью в голосе ответил полковник Львов. – Падение Луганска крайне огорчило меня…
– Генерал Белобородов сдал город, проявив нераспорядительность, бездарность и личную трусость, – раздраженно сказал Ковалевский. – Готовьтесь принять дивизию у Белобородова. Луганск для нас важен, взять его обратно нужно как можно скорее…
Назначение Львова командиром дивизии казалось командующему удачным, он верил в то, что полковник сможет благоприятно повлиять на исход операции. Все больше утверждаясь в этой мысли, Ковалевский тепло подумал о Львове, благодарный ему и за готовность, с которой полковник принял ответственное поручение, и за саму возможность дать это поручение именно ему. И тут же мелькнула грустная мысль, что вот встретились они, люди давно знакомые, даже друзья, а разговор их носит сугубо деловой, официальный характер, без малейшей интимности, теплинки, которая обязательно должна присутствовать в отношениях людей, давно и хорошо знакомых и симпатичных друг другу. И Ковалевскому вдруг захотелось внести эту теплинку, заговорив со Львовым о чем-то личном и важном только для него.
Командующий знал, что семья полковника находится на территории, занятой красными, что судьба жены и сына Михаилу Аристарховичу неизвестна, и это его постоянно мучило и угнетало. Он понимал, что за дни отсутствия Львова вряд ли могла проясниться неизвестность, но все же спросил, чувствуя, что сейчас уместно и нужно проявить участие и не важно, какая фраза будет произнесена первой:
– О жене и сыне по-прежнему никаких известий, Михаил Аристархович?
– Самое немногое, Владимир Зенонович, – ответил Львов с той готовностью, которая подсказала Ковалевскому, что он ждал этого разговора и благодарен за него. – С оказией удалось узнать, что Елена Павловна и Юра выехали из Таганрога в Киев, там живет моя сестра. Выехать выехали, но доехали ли? Так что неопределенность осталась.
– Да-да! – страдальчески поморщился Ковалевский. – Ужасно, что мы не смогли защитить, уберечь самое для нас дорогое от всей этой кровавой революционной неразберихи. Знаете, я даже доволен, что не имею сейчас семьи, – и, спохватившись, снова вернулся к прерванной теме: – Пожалуй, Елене Павловне лучше бы оставаться в Таганроге, мы будем там скорее, чем в Киеве.
– Но Леночке ведь неизвестны штабные планы, да и сводок с фронта она наверняка не читает. Запуталась, заметалась… – Голос Львова дрогнул от волнения.
– Будем уповать, что все обойдется, образуется и скоро вы встретитесь с Еленой Павловной и Юрой.
Ковалевский понимал никчемность этих утешающих слов. Но что он мог еще сказать?
В вагоне Щукина, в той его половине, что оборудовали под кабинет, не было ничего лишнего. По сравнению с салоном командующего это была келья отшельника: небольшой стол, стулья. Во всю стену – карта с загнутыми краями, сплошь утыканная флажками по всем зигзагам своенравной линии фронта. Эта линия своими причудливыми контурами напоминала фантасмагорический цветок, удлиненные лепестки которого простирались к Калачу, Луганску, Феодосии…