В начале неспокойного жаркого лета, когда повсюду ходили слухи о наступлении против панской Польши, которая отхватила русские земли по правому берегу Днепра, включив в свое державное владение и «мать городов русских», Иван Платонович разбирался в присланных с Дона ужe трижды реквизированных церковных ценностях.
Трижды реквизированы они были потому, что первый раз их изъяла новая советская власть из воронежских и тамбовских богатейших монастырей и храмов.
Второй раз сокровища реквизировал доблестный донской генерал Константин Мамонтов во время знаменитого рейда своей конницы за Тамбов, под Москву. Ему-то и приписали красные журналисты ограбление святых мест, но прыткий пятидесятилетний казак грабил только награбленное, благо удобно было – все уже свезли по хранилищам, по музеям. Действующих же, неоскверненных храмов не трогал, да их уже почти и не было.
Третий раз собрали уцелевшую утварь опять же в донских церквах, по хуторам да по станицам. И хотя добра к этому времени стало втрое меньше, чем при первой реквизиции, все же немало осталось еще бесценного: иной европейской стране хватило бы для вечной гордости.
Разложив самые редкие и важные сокровища на столах, Иван Платонович восхищался украшенными драгоценными каменьями дарохранительницами и дароносицами, причудливыми сверкающими трикириями, изумительного литья рипидами и, конечно, темными иконами в дорогущих окладах, откуда глядели на профессора скорбные, вопрошающие глаза Богоматери и требовательные, строгие глаза Спаса.
И надо же было такому случиться, что именно сейчас, в это самое время, сквозь большие окна особняка, донеслись мерные, звучные удары благовеста: это на Залопанской стороне, в храме Благовещения, созывали прихожан к вечерней молитве по случаю праздника Всех святых, в земле Российской просиявших. Голос большого колокола раз за разом проникал в окна, как будто расширяя их и желая донести звучание меди именно до Ивана Платоновича. Иконы вмиг как будто вспыхнули всеми своими ризами, и глаза, глядящие из полутьмы старого письма, стали пронзительными и уже не вопрошающими, а требовательно спрашивающими о чем-то.
О чем? О залитой русской кровью стране, о пустых полях, о миллионах вдов? Профессор растерялся. Он с четырнадцати лет, с гимназической скамьи, записал себя в убежденные атеисты, но в эти мгновения память о первых годах жизни, память о живой детской вере, об ангеле-хранителе, который неотступно следует за каждой душой (даже большевистской), вдруг хлынула в его уже уставшее от нелегкой жизни и болезней сердце.
А когда благовест перешел в радостный, легкий перезвон и профессор услышал и соседние храмы – Николаевский и Успенский, когда глядящие с икон скорбные глаза как будто посветлели, желая, видимо, одобрить старого революционера, то Иван Платонович сделал то, чего никогда, никак не ожидал от себя: он перекрестился и поклонился святым образам. Более того, он снова и снова истово крестился: пальцы сами складывались в троеперстие, и рука сама поднималась ко лбу.
И тут он почувствовал, что в комнате он не один, что кто-то стоит за его спиной. Оглянувшись, Иван Платонович увидел Гольдмана, своего начальника и покровителя. Небольшое, коротконогое тело управляющего делами неслышно внесло в дверь огромную, дынькой голову, а затем вошло само. Старцев смутился и не знал, что сказать.
Гольдман заметил это и, видимо, решил пойти профессору навстречу.
– Знаете, я тоже стал бы молиться, если бы знал кому, – сказал он. – У Яхве нет лица, да и далек он от меня и непонятен. А к другому богу меня не приучали…
Гольдман выглядел грустно, хотя весть принес победную.
– Хотите последние новости? Конница Буденного прорвала польский фронт, заняла Житомир и Белую Церковь, – сказал он. – Киев снова наш, и это тоже хорошо… даже очень… Но вот Врангеля мы, кажется, не удержим. Все силы брошены на польский фронт, и в Таврии – одна Тринадцатая армия. К тому же у нас под боком зашевелился Махно. К счастью, пока не знает, что предпринять.
Старцев все еще никак не мог прийти в себя. Ай-яй-яй, – старый большевик, как же это ты? Но Гольдман своим спокойствием и явным доброжелательством постепенно рассеял конфуз.
Когда к Старцеву явилась ясность восприятия, первой его мыслью было: Гольдман явно пришел с еще одной, не менее важной для них обоих вестью, чем сводка последних событий. И он не ошибся.
– Поговорим уединенно, – сказал Гольдман.
Они уселись в угловой комнате, «спецхранилище», где были собраны раритеты, за малахитовым столиком, украшенным статуэткой, сделанной в молодые годы Павлом Антокольским для харьковского сахарозаводчика и мецената Грищенко. Полуобнаженная вакханка прислушивалась к совершенно конфиденциальной беседе чекиста с профессором-археологом. Строго говоря, Гольдман чекистом тоже не был, он лишь недавно расстался с десятком торговых профессий, которые кормили его. Но об этих деталях своей биографии управляющий делами при новом начальнике тыла Юго-Западного фронта Дзержинском распространяться не любил. Тем более что Дзержинский и без откровений Гольдмана хорошо знал всю подноготную его небезгрешной жизни.
В элите ЧК Гольдман был пришлым человеком, его всего лишь полтора года назад «привел за ручку» сам Дзержинский. Исаак Абрамович промышлял тогда всякими торговыми делами, чтобы прокормить семью, и попался как спекулянт. По счастливой случайности его не шлепнули сразу, а завели дело, и оно каким-то невероятным образом попало на глаза Дзержинскому. И вот тут-то выяснилось, что Исаак Абрамович – двоюродный брат красавицы Лии Гольдман, в которую был когда-то влюблен революционно настроенный юноша.
Все произошло как в сентиментальном романе. Лия, дочь торговца, влюбилась в польского шляхтича-революционера, а он влюбился в красавицу Лию. Это была пылкая страсть, которой не могли помешать родители Лии. Но пока Астроном (одна из кличек Дзержинского) мотался по ссылкам и тюрьмам, его самая яркая звездочка угасала от туберкулеза в санатории под Варшавой.
Дзержинский вернулся к своей любимой, когда ей оставалось жить всего несколько дней. Памяти о Лие Астроном остался верен на всю жизнь. Естественно, Исаака Абрамовича председатель ВЧК спас от расстрельной статьи. Более того, познакомившись с ним поближе, даже сыграв несколько партий в шахматы (причем Гольдман играл, не глядя на доску), Дзержинский пришел к выводу, что его несостоявшийся родственник – человек исключительной памяти и высоких деловых качеств. Как раз такой был нужен, чтобы вести запутанные дела в ЧК.
Уже очень скоро Гольдман понял, как много, несмотря на строгий контроль, примазалось к ЧК лихоимцев, авантюристов, взяточников, садистов и романтических дураков.
Хотя Исаак Абрамович не очень верил в близкую светлую зарю всего человечества, он старался по мере сил отыскивать честных и умных сотрудников, которым бы мог без страха доверять. Такой находкой был для него профессор Старцев.
В этот день Гольдман получил шифрограмму от начальника учетно-распределительного отдела ВЧК Альского. Он знал, что Альского прочат на должность наркома финансов, и поэтому к сообщению отнесся с особым вниманием.
Перебрав в памяти всех сотрудников управления делами ЧК, Гольдман пришел к выводу, что поручение Альского может выполнить только Старцев.
Гольдман положил на малахитовую поверхность стола полученную шифрограмму, подвинул ее к Старцеву.
– Это мне? – спросил Старцев.
– Это – нам.
Старцев склонился над шифрограммой.
«Настоящим предлагаю управляющему делами и заведующему учетно-распределительным отделом ВУЧК срочно организовать вывозку из районов возможных боевых действий всех реквизированных и иных ценностей, имея целью доставку в организуемый при СНК Гохран (Государственное хранилище ценностей). Для чего предписываю создать поезд со специалистами и с надежной охраной. Начучраспред Альский».
Старцев покачал головой.
– Вот и я тоже только смог покачать головой, – согласился Гольдман. – Во-первых, что такое возможные боевые действия и где их районы? Мы не знаем, где будет через несколько дней Врангель. Кроме того, у нас здесь повсюду банды: и Васька-Полтавчанин, и Дьявол, и Маруся, и Золотой Зуб и еще десяток других. Они могут нападать и грабить где угодно. Это ли не районы боевых действий! Я уж не говорю о многотысячной армии батьки Махно. Вы знаете, что группы Махно шарят не только под самым Харьковом, но и в городе?
Иван Платонович только вздохнул, не понимая, чем может помочь Гольдману, а заодно всем войскам тыла во главе с председателем ВЧК товарищем Дзержинским. Банды казались неизбежностью, как грибы после дождя. Приезжал отряд с продразверсткой – и тут же из сопротивляющихся крестьян образовывалась банда. Поставки хлеба не выполнялись – количество продотрядов увеличивалось. Соответственно росло и число банд. Кажется, на селе уже не должно было оставаться крестьян – одни пошли в бойцы ЧОНа и отбирали хлеб, другие шли в бандиты и хлеба не давали. А кто же будет этот хлеб растить?
– Еще маленький вопрос: где найти паровоз, вагоны и две смены машинистов и кочегаров? – сказал Гольдман. – И на минуточку, где на маршрутах найти уголь? Все это из области полетов на Луну. Ну, положим, поезд и вагоны я вам обеспечу. И все местные ЧК будут уведомлены и подготовлены…
– Постойте, постойте! Вы сказали «вам»!
– Ну да, вам. Потому что вы, конечно, не откажетесь поехать начальником экспедиции? С вами будут надежные люди, боевой, расторопный комендант и начхоз, чтобы снять с вас мелкие заботы. Я думаю, это будет Михаленко. Как вам нравится такая идея?
Иван Платонович понял, что Гольдман все равно будет его уговаривать и, возможно, уговорит на эту авантюрную поездку. Пытаться отказываться – потерянное время.
– Так куда же все-таки надлежит ехать этим надежным людям, или экспедиции? – слегка насмешливо спросил Старцев. – Поскольку районы боевых действий у нас тут повсюду.
– За кого вы меня держите, профессор! – воскликнул Гольдман. – Это я уже продумал. Таких пунктов десять, может быть, чуть больше. Все остальное – мелочь, там уже все разграблено и вычищено… Максимально полезный маршрут такой: Изюм, Славянск, далее через Ясиноватую, Юзово, Мариуполь, Бердянск… – Он немного замялся и затем продолжил: – Возможно, прежде всего надо – в Бердянск, потому что Врангель уже на подходе… затем… На карте мы еще уточним. Места экзотические, не пожалеете…
Он наклонил голову и по-птичьи посмотрел на профессора, со скрытой, впрочем, усмешкой. Мол, как ты, Паганель, ученый человек, согласен?
– Но почему все-таки я? – задал наконец самый естественный вопрос Старцев.
– Потому что вы, Иван Платонович, голова, вы разбираетесь в тонкостях всего этого золотого хлама, знаете, что сколько стоит. Даже я, торговый человек… в прошлом, разумеется… даже я не могу понять, почему одна какая-то фитюлька ничего не стоит, а другая, почти такая же, стоит столько, сколько наш харьковский банк со всеми его потрохами. К тому же вы самый порядочный человек из всех, известных в ЧК, вы не исчезнете на пространствах Новороссии со своим замечательным грузом, пользуясь общей нашей неразберихой, не окажетесь где-нибудь в Стамбуле или, упаси боже, в Париже, где конечно же вас может ожидать самое расчудесное житье. «Мулен руж», а? «Максим»?.. Нет, вы предпочтете наш замызганный, пыльный, истерзанный Харьков с пайковым хлебом и пшенной кашей. Разве не так?
– Я должен подумать, – сказал Иван Платонович.
– Конечно! Думайте, – согласился Гольдман. Он посмотрел на высокие, сверкающие хрустальными гранями стекол, кабинетные часы фирмы «Юнгенсен» в дальнем углу. – У вас целых четырнадцать минут.
И Старцев, опершись на руку, действительно принялся думать. Думал не о путешествии, а о том, каким одиноким оказался он после нескольких лет Гражданской войны: нет рядом ни одного близкого человека, с которым действительно можно было бы посоветоваться.
Иван Платонович подумал и о другом. О том, что в пути, встречаясь со многими людьми, он, пусть с малой вероятностью, сможет узнать что-нибудь о Наташе, Юре или Кольцове. И поэтому размышлял не больше отведенных минут.
– Я согласен, – сказал он.
– Вот и хорошо, – улыбнулся Гольдман. – Кого бы я еще нашел, кроме вас, для такой поездки?
– Послушайте, а вас не смущает, что я совершенно не похож на настоящего чекиста? – спросил Старцев.
– А вас во мне не смущает то же самое обстоятельство? – спросил в свою очередь Гольдман.
Они рассмеялись. На прощанье выпили «мерефского» чайку…
На следующий день Иван Платонович упаковал свои нехитрые пожитки в вещмешок или, по-народному, в сидор. Помимо пары белья он взял с собой посуду, котелок, бритву, ну и, конечно, лупу, тетрадь для записей, пару химических карандашей (необыкновенную ценность, оставшуюся с дореволюционных времен), карандаш специальный, магниевый, аптекарские весы, измерительный циркуль и подробную карту. Впрочем, местность, куда они направлялись, он знал достаточно хорошо и без карты.
Настроение у него было приподнятое: казалось, вернулись времена университетской жизни с ее непременными летними экспедициями. И только одно беспокоило Ивана Платоновича: а вдруг отыщется кто-либо из близких, явится на квартиру и найдет закрытую дверь? Было, было у него предчувствие, что кто-то непременно должен отыскаться. И в знак того, что он не пропал, что он ищет своих, Старцев повесил в центре Харькова, на той единственной афишной тумбе, которой пользовался в дни подполья, среди многих прочих объявлений одно, хорошо знакомое дорогим ему людям, – о том, что некто И. П. Старцев, именно Старцев, а не Платонов (его подпольный псевдоним), проживающий на Николаевской улице, покупает старинные русские монеты, а также занимается обменом.
Свою молодую соседку Лену он предупредил, что если кто-то будет его спрашивать, то следует сказать, что он уехал ненадолго по хозяйственным делам. Пусть ждут – и дождутся. Разумеется, Старцев ничего не мог сказать Лене ни об истинных целях поездки, ни о сроках.
В назначенный час Иван Платонович ожидал своих товарищей по экспедиции, сидя в привокзальном скверике, как раз напротив того места, где еще недавно стояла затейливо сложенная из миниатюрного кирпича часовенка в честь мученической кончины императора Александра II.
Часовню снесли еще в доденикинскую пору советской власти, но сделали это кое-как, и теперь в полуразрушенном углу, натянув сверху кусок рваного брезента, ютились беспризорные, которых то и дело прогоняли с вокзала.
Было очень рано, но июньское солнце стремительно выкатилось из-за лип, уже начинающих цвести, и принялось накалять землю. Ветер гонял на путях тополиный пух. Его несло сюда с длинной, густо засаженной тополями Александровской, а ныне имени большевика Скорохода, улицы.
Иван Платонович даже растерялся, когда к нему подлетел, словно выскочил из засады, юркий матросик и немного развязно, вихляво козырнул:
– Товарищ Старцев? Прибыл в ваше, как говорится, распоряжение. Буду начальником охраны спецпоезда. В миру – гальванер… бывший, как говорится. Фамилия – Бушкин! – Фамилию он произнес так, будто из главного калибра выстрелил, после чего заговорщически прошептал: – Поезд, между прочим, уже подан. Так что – прошу!
Вдали, в каком-то заросшем пыльной зеленью тупичке, сиротливо стояли два товарных вагона, к которым как раз подкатывал задом, намереваясь подцепиться, старенький маневровый паровоз знаменитой серии «ОВ» – «овечка».
– Это и есть… как это вы изволили выразиться, наш поезд? – спросил Старцев.
– Именно. В точку: наш поезд, – ответил бывший гальванер.
– Больно невзрачен паровоз.
– Вот тут вы, профессор, неправы, – возразил Бушкин. – Вы не глядите, что мал. Мал, да угля не жрет и едет хоть на кизяке, хоть на соломе. Экспрессом потащит вагончики. И скорость я вам гарантирую…
Только сейчас Иван Платонович обратил внимание, что Бушкин одет не по погоде – в плотную кожаную куртку. На рукаве поблескивал металлический щиток с надписью «Бронепоезд Председателя РВСР». И стало понятно, почему Бушкин не снимает кожанки. Этот щиток был более редкой наградой, чем боевой орден. Остался у матросика с той поры, как служил в охране знаменитого личного бронепоезда самого Троцкого. Наверное, выперли его за что-то. Из охраны Троцкого по своей воле не уходят: почетнейшее занятие. «Ладно, нам еще если не полпуда, то полфунта соли предстоит съесть вместе. Еще узнаю, что собой представляет этот бойкий паренек», – подумал Старцев.
Маузер в деревянной кобуре бил по коленям матросика, на что тот никак не реагировал, как будто колени были из железа.
Внутри теплушки профессора встретил Иван Макарович Михаленко, завхоз экспедиции. Хозяйственный казак, он уже успел смастерить дощатые нары в два этажа, соорудил отсек для параши, а вместо сейфов, которых под рукой не оказалось, стояли один на другом несколько снарядных ящиков, к которым умельцы приспособили хитроумные внутренние замки. И уж вовсе странно выглядели посреди вагона старый ломберный столик и штук пять-шесть венских стульев, явно реквизированных из какой-то брошенной квартиры.
– Так что, товарищ профессор, все у нас есть! – доложил Михаленко. – И даже телефон на паровоз проведен.
Бушкин, глядя на эту церемонию встречи руководителя экспедиции с комендантом, только фыркнул. В мгновение ока спустился вниз, выстроил на насыпи вдоль теплушки свою команду: шестерых разношерстно одетых красноармейцев с ручным пулеметом и винтовками. Сунул голову в теплушку.
– Докладываю! – козырнул он Старцеву. – Боевой экипаж охраны экспедиции готов выполнить любое задание. Только скажите, товарищ профессор, что нужно – из-под земли достанем!
– Хорошо, – кивнул Старцев. И улыбнулся: – Из-под земли я привык доставать. Это по мне.
– Именно в точку, – ответил Бушкин, хотя смысла сказанного археологом явно не понял…
Мирно и неспешно они тронулись в путь, причем Бушкин отгонял хлынувших к поезду и еще некоторое время бежавших вслед мешочников, показывая им ствол «льюиса».
– Назад, гидра! – кричал он в открытую дверь теплушки.
При выезде на главный путь их остановили. Машинист дал контрпар при виде упавшего вниз крыла на сигнальной мачте семафора. Спрыгнув с железной навесной подножки, Старцев увидел подбегающего к ним Гольдмана. Как всегда, огромная лысая голова Исаака Абрамовича влекла за собой короткое, но крепкое тело, едва поспевающее исполнять повеления головы. Ноги Гольдмана скользили по щебенке, лицо было красным.
– Стойте! – сказал он, едва переводя дыхание. – Это я к тому, что еду с вами. Отпросился. На Харькове-Товарном подхватим вагончик с двумя бочками керосина и еще кое-какими товарами. Иначе будем голодными и без топлива. Все-таки я когда-то был хорошим специалистом по обмену.
Старцев помог Гольдману влезть в теплушку. Теперь путешествие ему не казалось таким трудным и опасным. Для Гольдмана проблем не существовало. Вот и сейчас, словно повинуясь его желаниям, лязгнули и прозвенели проволочные тяги, идущие вдоль путей. Крыло семафора полезло вверх, открывая их маленькому эшелону дорогу в «районы возможных боевых действий»…
«Игра сделана, ставок больше нет!» – так сказал однажды сам себе граф Юзеф Красовский, он же барон Гекулеску, и если все же, несмотря ни на что, поверить ему, – русский дворянин Юрий Александрович Миронов, стоя в Севастополе на пустыре, неподалеку от пристаней РОПиТа. Поезд со слащевским салон-вагоном ушел, те, кто заставили графа вскрывать в вагоне сейф, растворились, бросили его на произвол судьбы, и надо было самому, ни на кого не рассчитывая, выбираться из этого капкана.
Прикинув, что новая встреча с полковником Татищевым и вовсе не сулит ему ничего хорошего, он решил любым возможным способом бежать из Севастополя. Хотел было отправиться в Турцию, но в последний момент понял, что в порту станет легкой добычей контрразведчиков, тем более сейчас, когда, после нападения на слащевский поезд, контрразведка будет шерстить не только город, но и его окрестности. Оказавшись в руках Татищева, он будет вынужден вновь исполнять ту малопочтенную роль, которую ему отвели, – роль провокатора. Он же, играющий во все существующие в мире игры, отказывался только от той, что называлась политикой. С легкой руки полковника Татищева он уже увяз в ней, и эта игра сулила ему неприятности куда большие, чем покер с мечеными картами.
Итак, в Турцию отправиться он не мог по вполне объективным причинам, к партизанам не хотелось из-за отсутствия у них элементарного комфорта, от которого он не успел отвыкнуть даже за все эти сумасшедшие годы. Податься к красным? Там нищета. Да и ЧК действует не менее стремительно, чем врангелевская контрразведка, и разбирается со своими клиентами еще проще.
В те дни Миронов узнал о замечательном городе Махнограде – оплоте свободы и независимости. Рассказали, что, когда батько Махно в походах, город живет вольной жизнью. Деньги и иное всякое богатство сыплется у жителей через край. А вот развлечений, как выяснилось, нет никаких. Принимают туда любого, кто хочет стать анархистом.
Миронов не хотел становиться анархистом, но не прочь был погреть руки возле чужого богатства.
На шумном Севастопольском базаре Миронов по сходной цене купил у старьевщика редкой, ручной работы рулетку, и это была единственная его ценность, с которой он приехал из Севастополя на Азовский берег, в маленькое рыбацкое село Семь Колодезей, славящееся не только рыбаками, но и лихими контрабандистами.
Контрабандисты доставили Миронова на Обиточную косу, едва не утопив его за то, что обыграл их как малых детей в кости даже на шатающихся банках маленького суденышка. Но помиловали за простоту нрава и щедрость: расплачиваясь, Миронов вернул им почти все выигранные деньги. Так что дорога обошлась ему бесплатно, и еще кое-что осталось, чтобы нанять одноконную бедарку и на ней добраться до Бердянска.
Бердянск был занят красными, но отыскать в городе махновца было так же просто, как храм святого Николая-угодника. Все села и городки до самого Гуляйполя были под негласной властью махновцев, которые по торгово-обменным делам приезжали сюда совершенно открыто. Помогло ли Миронову обаяние, умение играть или солидный французский паспорт, но вскоре он оказался в Махнограде. Так то ли в шутку, то ли всерьез с недавних пор стали называть столицу вольного края батьки Махно – село Гуляйполе.
Даже летом двадцатого года, когда Гражданская война бушевала уже третий год, находясь между сражающимися сторонами (немцами, австрийцами, гетманцами, гайдамаками, анархистами, деникинцами, слащевцами, красными казаками, воинами-интернационалистами в лице венгров, сербов, латышей, эстонцев, китайцев, корейцев), город-село Гуляйполе переживал бурные и даже в чем-то веселые дни.
Сейчас шли жестокие бои между Тринадцатой армией и корпусом Кутепова, причем белые могли занять махновскую столицу со дня на день. Севернее располагались красные резервы, которые тоже без труда могли войти в Гуляйполе. Внутри села господствовали махновцы, но самого батьки не было, и, по слухам, он находился то ли на Полтавщине, то ли на Харьковщине, то ли и вовсе на Дону, где громил красные обозы, склады и тыловые части, щедро снабжая любимое крестьянство мануфактурой, сахаром, спиртом, керосином, лампами с фитилями и, конечно, оружием.
Зная об отсутствии в Гуляйполе батьки, большевики не торопились занимать коварное село, так как главной их целью все же была поимка главаря или на крайний случай его уничтожение как опаснейшего своего врага.
Не по той ли причине в отсутствие Махно не спешили в Гуляйполе и белые? Хотя отомстить батьке за убийство многих тысяч пленных офицеров желал бы каждый ротмистр, каждый поручик.
Вот когда наступило в Гуляйполе время полной и настоящей свободы: ни хозяина, ни работы, ни заданий! А между тем многие дворы ломились от добра, которое не сегодня завтра могли отобрать не то белые, не то красные. Чего ж не гулять! И хотя за последние годы здесь было выбито в боях и расстреляно больше половины мужского населения, на всех улицах гуляли свадьбы, справляли тещины именины – словом, наслаждались жизнью.
Махноградские свадьбы гулялись широко и щедро, по неделе и более, иной раз от похода до похода. Вольные анархисты, участники «черной сотни», батькины первопроходцы, все как на подбор были парнями видными, церковных браков не признавали, женились многократно.
Батько и сам был женат уже в четвертый раз. Может, он успел бы вступить в священный союз и еще разок-другой – девчата крутились возле маленького, неказистого батьки, как пчелы возле улья, – но последняя его жена, Галя Кузьменко, попалась принципиальная, с характером. К тому же учительница, грамотная и, главное, анархистка с твердыми убеждениями. Махно ее даже побаивался: она была единственным не только в Махнограде, но и во всей Украине человеком, который без всякой опаски выдерживал батькин взгляд. А если было нужно, то могла и тумака батьке дать по потылице или по чему придется. Под стать ей была и Феня, гражданская жена Левы Задова. Обе скакали верхом не хуже казаков, на ходу стреляли из карабинов, могли и шашкой рубануть как положено, с оттягом, что и доказали, порубав красноармейцев, которые расстреляли Галкиного отца. Любила махновская жинка своего папашу, хоть тот и был по старой своей профессии жандарм.
Гуляйполе и до революции было селом отменным, можно даже сказать, больше городом, чем селом, хоть и одноэтажным. Проживало в нем более шестнадцати тысяч жителей. Над камышовыми, соломенными, черепичными и железными крышами возвышались купола трех православных церквей, не говоря уж об обязательной синагоге и немецком методистском храме. Десять школ начинали свои занятия в семь утра. Русские земские, церковно-приходские, фабричные, две еврейские и одна немецкая библиотеки были в Гуляйполе такие, что если бы каждый житель, включая младенцев взял себе по две книги сразу, то и тогда их хватило бы на всех. На восьмидесяти предприятиях в хорошее время работало больше тысячи человек, не порывавших тем не менее со своим подворьем, с коровами, гусями и курами, а на ежегодные ярмарки сюда съезжалось тысяч эдак под сто. Местные заводы Кригера и Кернера выставляли на ярмарках такие сеялки, жатки, молотилки, что за ними приезжали даже из Румынии и Болгарии, чтобы купить дешевле: все-таки ярмарка.
Был здесь свой драмтеатр и синематограф, которые, разумеется, просвещали и развлекали людей как могли.
Если чего и не хватало в Гуляйполе, как считали местные жители, потомки запорожцев и притесняемые бюрократией еврейские элементы, так это свободы. Воли. Трудиться приходилось много и тяжело, а платили хозяева, сами находившиеся в тисках конкуренции, негусто. Нестор Иванович понял это, как только пошел работать на завод Кернера подручным столяра. Тогда же получил он и второе образование: попал в заводской театральный кружок, который, по сути, являлся кружком анархизма, где верховодил длинноволосый загадочный человек общеевропейского происхождения Вольдемар Антони.
(Пройдут годы, и Нестор Махно, еще не батько, но уже как бы местный авторитет, воспользовавшись свободой, объявленной Керенским, выгонит господина Кернера с завода, а само предприятие объявит всенародной собственностью, после чего, правда, производство жнеек и лобогреек прекратится. Вот уж не думал господин Кернер, глядя в заводском театре детский спектакль о Сером Волке, где Нестор Иванович по причине малого роста и тонкого голоса с успехом исполнял роль Красной Шапочки, что эта Шапочка выгонит его с любимого завода буквально пинком под зад. Что поделаешь – столица анархизма. Господин Кернер плохо это понимал.)
Нет, не так сухо и скупо рассказывали Миронову махновцы о своей столице, пока везли его «до батьки». Впрочем, и то, что он увидел своими глазами, поразило его воображение. Повсюду, даже на глухих окраинных улочках, на хатках под соломой и камышом, красовались аршинные вывески ресторанов, куаферен, банков, кофеен, магазинов, бань, гостиниц и даже заведений, предлагающих интимные услуги и райское наслаждение.
Миронов понял, что Махноград пытается конкурировать с Парижем, но это у него пока еще плохо получается. То есть различных заведений в пересчете на душу населения здесь уже было даже больше, чем в Париже. Но наблюдались и серьезные недостатки, мешающие обогнать Париж. Скажем, в городе, да не просто в городе, а в столице свободной анархической республики, не было ни одного игорного дома.
Этот пробел и помог ликвидировать городу Миронов. На одной из ближних к базару улочек, на фронтоне солидного кирпичного дома, появилась большая красивая вывеска – «Парадиз. Казино». И ниже, буквами помельче: «Заходи любой, кто хочет стать миллионером».
Однажды, после очередной своей победы где-то на Херсонщине или Николаевщине, Нестор Иванович во главе своей армии вступал в столицу. Гремели оркестры, на дворах всех многочисленных школ пели хоры, звучали здравицы, и даже собравшиеся у деревянной крашеной синагоги престарелые благочестивые хасиды, поглаживая пейсы, кричали: «Хай жывэ!» и «Слава батькови!»
Женщины плакали и смеялись, встречая своих мужей или любимых, которые без трофеев домой не являлись. У кого добыча помещалась в седельных сумках, а у кого и на отдельном возу, да еще запряженном добрыми коняками, выращенными где-нибудь в немецкой колонии и еще не привыкшими к русско-украинским забористым матюкам и злому кнуту.
Так случилось, что ехали они именно по той улице, где красовалась вывеска «Парадиз. Казино». Заметив ее, Махно сказал ездовому:
– А ну подверни! Поглядим, як жиды у хохлов гроши выдуривают!..
Не так давно раненного батьку сняли с тачанки, занесли в горницу, посадили в кресло перед стоящей на столе, как жертвенник, рулеткой. Рулетка была обновлена и разукрашена, переливалась всеми цветами радуги и ослепительно блестела лаком.
Миронов выступил вперед, сделал изящный поклон:
– Позвольте представиться. Миронов. Бывший граф, отказавшийся от аристократического прошлого в пользу пролетариата. Зарабатываю на жизнь трудом.
– Трудом? – спросил Махно, вонзая в Миронова свой самый беспощадный взгляд, перед которым даже боевые деникинские полковники ежились, как перед смертным ударом. – А мне сдается, я тебя в бою под Александровском в прошлом годе трошки не дорубал. Хиба то не ты был? У беляков. В золотых погонах. А теперь, значит, до пролетариев примазываешься?
– Белым никогда не служил.
– Значит, красным… Под Мелитополем. Весной… У меня добрая память на лица, – сощурившись, продолжал Махно.