Заинтересовавшись, я внимательнее присмотрелся к старцу. Достаточно древний. Восемьдесят пять? Девяносто? А может боле? Весь желтый, иссохший. Одет в не застегнутое пальто, вязаную шапку, а обут и вовсе в нечто похожее на валенки. Это притом, что некоторые прохожие были всего-то лишь в футболках. Сидел с опущенными плечами, но с поднятой головой и с, казалось, смотрящим вдаль взглядом сильно выцветших глаз.
Трудно с того достаточного удаления, на котором я находился, было с определенной уверенностью судить о содержательности этого взгляда. Но мне он представился совершенно не читаемым и внешне отрешенно-пустым. Да и весь облик деда говорил о заметной отчужденности от происходящего вокруг, а также о значительной полярности внутреннего и внешнего его убранства. По всем признакам выходило, что все остатки жизненной энергии старца сосредоточились непосредственно на мыслительном процессе, и ни на что другое энергия эта расходоваться уже не желала.
Меж тем еще один прошедший было мимо паренек возвратился и аккуратно положил что-то мне не видимое в примостившуюся на тощем колене старческую ладонь. Конечно, это была денежная купюра. Не записка же. Разлегшаяся на тротуаре у ног седовласца собака подняла голову и строго, но вполне дружелюбно изучала подошедшего. Надо же, а я только в этот момент-то ее собственно для себя и обнаружил.
«Прямо, как Смит и Азорка!» – вспомнились «Униженные и оскорбленные» Достоевского. Только у Федора Михайловича, как мы знаем, и старик, и собака – оба были совершенно древними, а этот же Азорка еще вполне себе молод. Потому и не ленился изучать каждого подходящего к хозяину человека. Пес относился к «дворняжной» породе и был весьма миловиден. А самое главное, в отличие от своего литературного предшественника, вполне даже упитан. Оттого-то и морда его совершенно не казалась длинной и, тем паче, отталкивающей.