bannerbannerbanner
Над арабскими рукописями

Игнатий Крачковский
Над арабскими рукописями

Полная версия

2. Грамматический трактат или антирелигиозный памфлет? (1910–1912)

Пребывание мое в Каире подходило к концу, а мне все еще не хотелось оторваться от рукописей библиотеки аль-Азхара – высшей школы всего мусульманского мира. Если в Хедивской библиотеке я мог заранее познакомиться с печатными списками, то здесь краткие инвентаря существовали только в рукописном виде в одном экземпляре и манускрипты для просмотра приходилось выбирать спешно в самой библиотеке по случайным и даже ошибочным иногда заглавиям.

В последние дни, в начале января 1910 года, попался мне какой-то «трактат о флексии» Абу-ль-Аля, слепого философа-поэта. Заинтересовал меня трактат не сам по себе: его автор был хорошо мне известен и я собирал без особой цели все, что могло к нему относиться. Он как бы по наследству перешел ко мне от моего учителя В.Р. Розена, который в последние годы жизни увлекался этим остроумно-язвительным скептиком, проникавшим до глубины человеческой души в тонком анализе пессимиста, своей мягкой иронической улыбкой затушевывая горькую безнадежность тяжелых мыслей.

В обнаруженном теперь трактате я, конечно, не рассчитывал найти что-нибудь новое для характеристики самого Абу-ль-Аля и только недоумевал, почему так редко упоминается это сочинение и совсем неизвестны другие его рукописи.

Удивлялся со мной и выдававший рукописи шейх аль-Махма-сани, один из хранителей библиотеки, с которым мы частенько беседовали о всяких литературных сюжетах и даже о том, трудно ли научиться французскому языку, что было уже известным вольнодумством с его стороны. Он чувствовал ко мне особую симпатию: в аль-Азхаре ему были подчинены мусульмане из России, и он внутренне как бы распространял свою опеку и на меня.

По внешности рукопись не представляла интереса. Это была обычная копия профессионала-переписчика XIX века с какого-то мединского оригинала, который он, по-видимому, не всегда грамотно разбирал. Зато с первых же строчек мне стало ясно, почему сочинение было так мало известно: если бы у арабов существовал какой-нибудь индекс запрещенных книг, трактат занял бы в нем почетное место. Действительно, в сочинении по внешности речь идет о грамматических сюжетах, причем разбирается правоверный и популярный вопрос о разных формах склонений имен ангелов с обычными цитатами из Корана и стихов, с упоминанием крупных авторитетов, с бесчисленными литературными намеками. Однако это лишь оболочка: все проникнуто тонкой иронией, уловить которую не легко, если не знать литературного кругозора Абу-ль-Аля, если не чувствовать типичных для него приемов построения, безукоризненно маскирующих перед непосвященным смелую мысль. На самом деле, в этом с виду традиционном грамматическом трактате скрыт остроумный и язвительный памфлет на мусульманские представления об ангелах, – прием, к которому Абу-ль-Аля прибег и в другом известном произведении «Послании о прощении», где с такой же изящной иронией он осмеял традиционные описания загробной жизни.

Я торопился пробежать строки малограмотного переписчика, мучительно стараясь восстановить сквозь его искажения мысли автора; иногда неожиданно какой-то яркий луч открывал мне затаенный намек, мимо других фраз я должен был проходить с беспомощным непониманием, не имея уже возможности рассеять его в немногие остающиеся у меня часы в Каире. Мне приходилось ограничивать себя торопливыми краткими выписками. Возвращая рукопись в последний раз в спешке накануне своего отъезда шейху аль-Махмасани, я только сказал ему: «Если прочитаете когда-нибудь, поймете, почему это сочинение было так мало известно».

Поезд отходил рано утром; в последнюю минуту я с недоумением заметил шейха, который, запыхавшись, искал меня. К изумлению стоявших на перроне он успел только прокричать в окно уже двигавшегося вагона: «Я всю ночь не спал; удивительно, как Абу-ль-Аля не сожгли вместе с его посланием!» Я без объяснения понял, что и ему стал ясен смысл этого «грамматического трактата».

Много лет прошло прежде, чем мне удалось проникнуть во все намеки слепого скептика, расшифровать все его литературные цитаты и реминисценции, но я никогда не забывал своего маленького открытия и только горевал, что В.Р. Розен до него не дожил; это было бы двойным праздником для нас обоих. За прошедшие годы я получил из Каира полную копию рукописи, которую по моей просьбе заказал известный журналист, переводчик Толстого, Селим Кобейн. Пересылая мне список, он, увы, с гордостью сообщал, что наконец-то нашел самую лучшую бумагу и чернила. Как и следовала ожидать, копия, каллиграфически снятая не понимавшим оригинал переписчиком, мало мне помогла в тех местах, которые оставались для меня загадочными.

Летом 1914 года мне казалось, что я близок к завершению своего труда: в Лейдене в уютной маленькой зале университетской библиотеки, рядом со знаменитым среди арабистов с XVII века рукописным собранием Legati Warneriani (Рарнеровского фонда), под взорами старинных портретов Скалигера и Гуго Греция я погрузился во вторую ставшую мне известной рукопись «Послания об ангелах». Она была значительно интереснее, прежде всего потому, что относилась к XVI веку, а кроме того представляла автограф полигистора дамаскинца, того самого, дневник которого помог когда-то В.В. Бартольду осветить некоторые моменты турецкого завоевания Сирии и Египта. Много отдельных мест она мне разъяснила, и я с удовлетворением видел, что близок час, когда я буду в состоянии вернуть арабам забытый ими трактат в печатном виде, без искажений, внесенных переписчиками.

Но судьба и на этот раз была немилостива к Абу-ль-Аля, – Вспыхнула первая мировая война, и я добрался до родины без всех моих материалов, которые пришлось оставить в Голландии. Вернулись они ко мне только через десять лет, когда человечество перешло уже в новый этап своей истории. Для меня они не умирали ни на минуту, и с чувством хорошо знакомого волнения я опять пересматривал копии рукописей, записи и всякие листочки об Абу-ль-Аля. Восстанавливая с трудом и упорством международные научные связи, я к этому времени нашел неожиданно сотрудника в работе, такого же, как В.Р. Розен и его младший ученик, энтузиаста и поклонника этого слепца. То был египетский паша Ахмед Теймур, – владелец лучшего в Каире частного собрания рукописей, составленного с редким знанием дела, с громадной любовью. Он всегда с удивительной щедростью открывал ученым всех стран свои сокровища и с редкой скромностью становился как бы сотрудником своего корреспондента, если чувствовал в нем вкус к арабской литературе. В его собрании нашлась еще одна рукопись «Послания об ангелах» и между Каиром. и Ленинградом завязалась оживленная переписка. Опять поднялось обсуждение разных вариантов, конъектур, намеков. На аккуратных, продолговатых четвертушках бумаги старческим, но каллиграфически изящным и твердым почерком, неделя за неделей слал мне Теймур паша свои выписки и соображения в ответ на мои вопросы или на приходившие ему самому в голову мысли. И каждый раз все с тем же волнением я открывал конверт и часто находил в нем все новые и новые открытия, иногда видел, как просто найденный неожиданно стих или подвернувшаяся пословица разъясняют мучивший нас годами намек Абу-ль-Аля. В сдержанных строчках писем Теймура я чувствовал, какую радость переживал он сам, воссоздавая произведение великого предка.

Летом 1926 года в уединении Черноморского побережья на Кавказе я мог, наконец, завершить работу по своеобразной реконструкции веками искажавшегося непонятного текста. В 1932 году послание Абу-ль-Аля было напечатано, через 22 года после того, как в аль-Азхарской библиотеке я получил от шейха невзрачную тетрадку с малограмотным списком.

Радость и горе шли и здесь рука об руку: в тот день, как я закончил работу, пришло известие о смерти Теймура паши, которому так и не удалось увидать наш печатный текст. Его соплеменники теперь оценили произведение. Один из крупнейших писателей Амин Рейхани, по характеру творчества несколько родственный Абу-ль-Аля и много над ним работавший, отозвался оригинальным письмом. Стилизуя его в духе «Послания о прощении» и «Послания об ангелах», с изящным юмором он высказал от лица последнего благодарность ориенталистам, оживляющим памятники арабской литературы на поучение и радость самим арабам. Это было для меня лучшей наградой: я увидел, что в жизни, как и в науке, нашлось достойное место для сочинения, над которым работал двадцать лет и с которым сжился, как с родным.

Так закончилась история маленькой находки под куполом аль-Азхарской мечети, – находки, закрепленной теперь типографским станком Академии Наук на Васильевском Острове в Ленинграде. Тысячелетие со дня рождения Абу-ль-Аля, отмеченное торжественным юбилеем в Сирии и других арабских странах, опять заставило вспомнить и про это послание. В Дамаске в 1944 г. вышло новое издание на базе только что открытой рукописи, о которой я уже не знал. И много еще будут писать про «заложника двойной тюрьмы» в маленьком сирийском городке, про слепого старика, который живет второе уже тысячелетие и находит все больше и больше друзей.

3. Ненаписанная диссертация (1910)

«Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!»

Целый день сегодня почему-то звучит у меня в ушах этот стих арабского поэта и невольно вспоминается мне январь 1910 года, когда второй уже раз я возвращался из Каира в Бейрут.

«Город биржи и хлопка» Александрия мало меня интересовал; он издавна больше напоминал Запад, чем Восток, но все-таки я решил на несколько дней задержаться там. Мне хотелось познакомиться с Хабибом Зайятом, который в свободные минуты от дел по торговле сухими фруктами, раскинувшейся по всему миру, ухитрялся с тонким чутьем знатока и любителя извлекать из старых рукописей забытые картинки неведомых сторон арабской культуры и оживлять их в своих позже опубликованных статьях. Хотел я пересмотреть и рукописи городской библиотеки. Романист и литературовед Зейдан говорил мне в Каире, что сюда попала часть библиотеки второго хедива, Ибрахима паши, сына знаменитого основателя династии Мухаммеда Али. Письмо Зейдана сразу мне открыло ее двери.

 

Весь еще проникнутый впечатлениями аль-Азхара, этой высшей школы мусульманского мира, я увидел здесь совсем другую картину. Библиотека помещалась в новом европейском здании городского самоуправления; восточный отдел занимал одну большую залу с обычными книжными шкафами по стенам я длинным столом по середине. Других посетителей в это время не было, и хранитель охотно открыл отдел для меня одного. Ведал им молодой шейх, учившийся в аль-Азхаре, но если бы не его египетский костюм – своеобразный коричневый халат без ворота с широкими рукавами, – в нём трудно было бы признать выходца из этой школы. Очки, подстриженная клином бородка, французский язык, который, по-видимому, составлял для него предмет большей гордости, чем хранимые им арабские рукописи, – все это на первых порах производило впечатление, словно он переодетый европеец. Однако арабский язык и беседа об арабской литературе быстро стряхнули внешнюю оболочку, может быть навеянную общим стилем Александрии.

Рукописи оказались в порядке и имели даже краткий список, составленный по типу аль-азхарского, правда без выделения печатных изданий и манускриптов. При несомненно-благих стремлениях быть на высоте европейских требований шейх все же имел слабое понятие о ценности вверенных ему сокровищ. Надежда, однако, меня не обманула: среди двух десятков заслуживавших внимания рукописей оказалось два настоящих перла – уника из области особенно тогда меня интересовавшей арабской поэзии. Одна сохранила стихи младшего современника знаменитого сирийского историка Абу-ль-Фиды; поэт – большой патриот своего отечества, восторженный панегирист знакомого и мне города Хама с его садами и неумолчно звучащими «наурами», иногда бросал даже литературный язык и переходил к родному разговорному диалекту Сирии. Не торопясь, я сделал несколько выписок и лет через пять опубликовал их; сама рукопись и до сих пор остается уником.

Она почему-то не слишком меня взволновала, зато вторая рукопись надолго нарушила мое равновесие. Просмотр ее я отложил на последние дни своего пребывания в Александрии, когда взял уже билет на пароход. Получив ее в руки, я с удовольствием стал рассматривать этот, как мне показалось, образчик каллиграфического искусства. Рукопись была датирована VI веком хиджры и носила все следы принадлежности к школе знаменитого Ибн аль-Бавваба. На странице небольшого формата помещались едва три-четыре стиха, выписанных артистически очень крупным шрифтом с полной огласовкой и всеми знаками чтения. По оригинальному приему каллиграфов стих, не входивший в строку, загибался вверх более мелким шрифтом, и эта своеобразная асимметрия как-то приятно оживляла рисунок. Краски, главным образом зеленого тона, несколько поблекли от времени и на них спокойно отдыхал глаз. Произведение принадлежало несомненно крупному мастеру своего дела и было выполнено не только со всей тонкостью детально выработанного искусства, но и с полной свободой настоящего артиста.

Вчитываясь постепенно в рукопись, я, однако, быстро забыл про ее внешность и весь был захвачен содержанием. Предо мной проходили стихи талантливого поэта арабской древности, несомненно еще времен до Ислама, с богатыми картинами бедуинской жизни, которые с точностью почти фотографии воспроизводили в конкретных деталях всю обстановку и среду. Они были построены в строгом стиле древнеарабских касыд, с подчинением выработанному канону композиции. Иногда рельефные рисунки перемежались нотами рефлексии и начало одной пьесы: «Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!» – сразу врезалось мне в память. Имя Селямы иби Джандаля, как поэт был назван в рукописи, очень смутно мне припоминалось. Конечно, он не принадлежал к плеяде авторов знаменитых «муаллак» или «диванов», так называемых «шести», но крупный по-своему талант чувствовался в каждом стихе. С возрастающим волнением я разбирал строку за строкой и с трепетом ощущал, что на мою долю выпало некоторое открытие в науке. Никаких привычных нам европейских пособий в библиотеке не было: не имел я под руками во время своих скитаний и всем арабистам близкого «Брокельмана», но я был уверен, что если мой поэт и упомянут где-либо, то открытая рукопись его произведений является несомненным уником. Ясно, что я не мог бросить сделанного открытия, и этот вопрос был решен в первый же день, как только я увидел рукопись. Хотя мне уже завтра предстояло ехать и билет на пароход был взят, но он сейчас же после этого посещения библиотеки был мной переменен на следующий рейс. Мне надо было переписать всю рукопись целиком. Два дня я провел в лихорадочной работе с каким-то экстазом к нескрываемому недоумению шейха, который в конце концов отдал мне ключ от помещения с просьбой возвращать его по вечерам, когда ухожу, сторожу.

Я сел на пароход точно в затмении, весь в мыслях о доисламской Аравии, но зато с полной копией стихов Селямы ибн Джандаля, которая точнейшим образом воспроизводила все детали александрийской рукописи. Когда мы ночью проходили мимо Яффы, я не мог спать; расхаживая по палубе, я думал не об аромате знаменитых апельсиновых садов, который за несколько километров по морю доносится по временам до парохода, а о том, как хорошо было бы написать диссертацию об этом поэте. В мечтах мне уже виднелось, с одной стороны, исследование реальной обстановки, где сложились песни Селямы ибн Джандаля – исследование в стиле недавнего труда Якоба о древнеарабской бедуинской жизни, а с другой – анализ поэтического творчества в развитие мыслей Шварца об одном поэте раннего ислама в той его Книге, которая только что, в 1909 году, увидела свет. Тема для магистерской диссертации у меня, правда, была и работа наполовину готова, но Селяма ее вытеснил: молодому арабисту было простительно желание поскорее заявить о своем открытии, закрепить приоритет и найти своему труду скромное место на полочке с историей науки. Подходя на пароходе к Бейруту, я окончательно решил отложить первую тему и сосредоточиться на новой, тем более, что она требовала, как мне казалось, и меньше времени.

Понятно, с каким волнением и немалой долей гордости утром еще до восьми часов я уже торопился к своему бейрутскому профессору – арабу Люису Шейхо в Университет св. Иосифа, массивное здание которого господствовало не только над кварталом, где я жил, но выделялось и во всем городе. Мой учитель, сам витавший в мире книг и рукописей, хорошо понимал чувства такого рода. Я знал, что он разделит и ною радость и мое волнение. Я был уверен, что найду его дома – либо в скромной келье за писанием и нескончаемыми корректурами редактируемого им журнала аль-Машрик, либо в уютной «Восточной библиотеке», в том же этаже, которая и для меня служила обычным местопребыванием; туда, кроме нас двоих, обыкновенно только на минуту, заглядывал кто-нибудь из профессоров Восточного факультета.

Действительно, Шейхо сидел у себя за корректурами очередного номера. После первых фраз, обратив внимание, что перед ним лежат какие-то стихи, я спросил, что это за статья.

– «Да вот издаю диван Селямы ибн Джандаля». Совершенно потрясенный, я мог только еле-еле прошептать вопрос: «По александрийской рукописи?» Шейхо с недоумением взглянул на меня и, сказав – «нет, по стамбульской», в свою очередь спросил, что меня так взволновало. Несколько придя в себя, я рассказал, с чем к нему шел. Его изумлению тоже не было границ, он только взмахивал руками и восклицал: «Удивительное дело!» Мы бросились сличать рукописи; они оказались родными сестрами, из одной школы, с близкой датой. Не менее удивительно было и обстоятельство, послужившее толчком для работы Шейхо: за несколько месяцев до этого известный французский ориенталист К. Хюар напечатал в «JournaI Asiatique» (Азиатский журнал) те же стихотворения Селямы по той же стамбульской рукописи. Он не был крупным арабистом, и работа вышла не блестящей; тогда Шейхо, в давние годы сам снявший копию, решил дать более критическое издание. Об александрийской рукописи он, конечно, не подозревал. Я мог только передать в его распоряжение свой список, который пригодился для ряда деталей. Так задуманная диссертация навсегда осталась ненаписанной, а приоритет сразу утратил всякое основание. Издание Шейхо вызвало несколько мелких статей и заметок, но большой работы о Селяме в том духе, как я мечтал на пароходе, не появилось и до сих пор.

И вот теперь, когда заходит речь о роли случайности в науке, я всегда вспоминаю, как одновременно французский, арабский и русский ученые занялись в разных странах одним и тем же арабским поэтом по одним и тем же рукописям. А когда я встречаю стихи Селямы или его имя, у меня сразу встает перед глазами и тихая зала в шумной Александрии, и молодой шейх с французской бородкой, и каллиграфически переписанная рукопись с крупными буквами зеленоватого тона с золотым отливом, а в ушах неумолчно звучит:

«Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!»

И только иногда где-то в глубине шевелится мысль: а может быть все-таки жалко, что я не написал диссертации о Селяме ибн Джандале?

4. Рукописи двух патриархов или сбывшееся предсказание (1900–1927)

Мое детство с самых ранних лет связано с очень оригинальной библиотекой, где проходили все мои каникулы. В маленьком именье, среди всяких хозяйственных построек неподалеку от жилого дома, рядом с конюшней и сеновалом стоял погреб-ледник. Массивные каменные стены квадратного здания были выведены во всю высоту первого этажа, который и служил своему непосредственному назначению. На второй этаж, уже деревянный, вела наружная лестница; там находилась одна большая жилого вида комната, в которой, однако, ничего кроме книжных шкафов и полок не было; дополнением к ним служили круглый и рабочий стол со стульями и узенький диван. Вся мебель была старинная, светло-ясеневого дерева с такой же старинной обивкой. Стеклянная дверь и два окна открывали вид на сад при жилом доме с двумя громадными «екатерининскими» липами, которые высились над всей округой на несколько верст. В другую сторону широкий горизонт охватывал луга, речку и пруд с мельницей; вдали чернели леса. Здесь я дневал, а иногда и ночевал, устраивая свою несложную постель на диванчике.

В давние гимназические годы, поглощая без передышки стоявшие здесь полные комплекты «Русского архива», «Русской старины» и других подобных журналов, я случайно наткнулся в только что вышедшей книжке «Чтений Общества истории и древностей российских» на поразивший меня старинный портрет. Подпись гласила, что это Макарий, патриарх антиохийский; из текста я тогда впервые узнал, что он дважды приезжал в Россию при Алексее Михайловиче, но многое из прочитанного мне осталось неясным и прежде всего, как патриархом мог быть араб. «Ведь арабы – мусульмане», думал я наивно, но здесь же мне вспоминался «Иоанн Дамаскин А. Толстого и недоумение усиливалось, не говоря о том, что я не понимал, почему антиохийский патриарх выезжал из Дамаска. Только через много лет я узнал, что арабы-христиане играли важную роль в халифате, а история их представляет любопытнейшую страницу арабской культуры. Тогда все это было для меня смутно, как и непонятная арабская подпись под портретом, воспроизведенная рядом с греческой. Самый портрет, на котором была изображена немного сгорбленная фигура с резкими, даже суровыми чертами лица, навсегда запечатлелся в юношеской памяти, сохранившей его до того времени, когда лет через десять, я увидал вживе преемника этого антиохийского патриарха в Дамаске и беседовал с ним о рукописях патриарха Макария.

Судьба самой библиотеки-ледника оказалась печальной. Она продолжала служить моим летним местопребыванием и в годы студенчества до поездки на Восток, но потом все реже и реже удавалось ее посещать. Последний раз я побывал в ней в июле 1915 года и покинул ее с тяжелым чувством, под глухо доносившийся гул артиллерийской канонады. Тогда я все же не предвидел, что через несколько месяцев и здание и книги будут уничтожены немецкими войсками. Портрет патриарха из того экземпляра уцелел только в моей памяти.

Когда гимназист превратился в студента, черты этого портрета стали как бы оживать. Я узнал, что путешествие было описано сыном патриарха Павлом алеппским, что оно является очень важным источником для внутренней истории Московской Руси, что дамаскинец – московский профессор Муркос перевел его на русский язык. Еще позже, когда в душу мне проникла неизлечимая отрава страсти к рукописям, я узнал, что перевод его сделан по новым спискам средины XIX века, а оригинал их 1700 года погиб, как предполагалось, во время резни дамасских христиан в 1860 году. Скитаясь по Сирии, я часто вспоминал об этом и среди сотен заманчивых мечтаний у меня иногда всплывала мысль: «А хорошо было бы русскому ученому найти старую рукопись путешествия Макария в Россию!» Два года в этом смысле прошли бесплодно. Я успел за это время специально навестить доживавшего свой век на покое в Сайднае около Дамаска русского переводчика, но он ничего нового не смог мне добавить. Все-таки я не хотел вернуться на родину, не сделав еще раз попытки проникнуть в библиотеку антиохийского патриарха Григория аль-Хаддада; про нее ходили самые фантастические слухи и многие называли всякие диковинки, которые якобы там имелись, но всегда с какой-то усмешкой добавляли, что Хаддад хитер и перехитрит всякого, лишь бы не показать своих сокровищ. Мне как-то плохо этому верилось: привыкнув за два года к большому радушию и мусульман и «франджей», с полной охотой демонстрировавших свои собрания приехавшему из-за тридевяти земель «мусташрику» – ориенталисту, я с трудом допускал, что преемник Макария укроет их перед русским, который с детства чтил это имя.

 

Моя первая поездка в Дамаск все же оказалась неудачной; патриарх находился где-то в отъезде. Злые языки передавали мне потом, что он вернулся в тот самый день, как я уехал, но и это я относил за счет обычных пустых разговоров. Вторично, уже готовясь к возвращению в Россию, я все-таки не утерпел, чтобы не побывать еще раз в былой столице омейядских халифов, главным образом, с той же целью. Теперь я решил действовать официально, чего обыкновенно избегал, и обратился за содействием к русскому консулу; им был тогда довольно известный собиратель халдских древностей, товарищ по университету одного из моих профессоров. Хотя он хорошо понимал мои чувства, но и в прошлый раз предупреждал почти в тех же выражениях, как все обитатели Сирии, что «Хаддад – хитер».

С тем большей радостью я узнал по приезде, что аудиенция у патриарха назначена мне на следующий же день. Происходила она, к сожалению, в торжественной обстановке с большим числом приглашенных и сводилась скорее к демонстрации меня, чем к разговору о рукописях. Я старался быть настойчивым и, говоря о главной цели своего приезда, добился частного приема через два дня. Мои опасения начали рассеиваться, когда в назначенное время я увидел патриарха в домашней обстановке в присутствии только начальника школ и секретаря. Он мало напоминал своего предшественника XVII века; невысокого роста, полный, круглолицый, он представлял хорошо мне знакомый тип современного восточного «князя церкви». Неприятно действовала беспокойно-льстивая любезность и даже обычные арабские фразы «наш дом – ваш дом», «все мы под вашим повелением» звучали как-то особенно фальшиво. От разговора о рукописях на этот раз он все же уклониться не мог и, беседуя о них, обнаруживал несомненное знакомство с литературой, главным образом арабов-христиан, что в тот момент было для меня особенно важно. На вопросы, которые я ставил по временам в упор, он отвечал все-таки уклончиво, иногда с какой-то очень мне не нравившейся скрытой усмешкой: «Кажется, у меня это есть», «Слыхал я, что имеется как будто бы в Алеппо», «Кто-то мне показывал», говорил он. Когда я, не утерпев, сказал, какие слухи ходят у нас о рукописи путешествия Макария 1703 года, опять на его устах промелькнула сдержанная улыбка, и он полузагадочно заметил: «Ну что ж, не все рукописи тогда сгорели». Так и в этот день ничего мне не было показано: во внутреннем помещении шел якобы ремонт и книги были сложены в ящиках. Я прибег тогда к фантастическому доводу: через несколько недель мне надо возвращаться в Россию и там будут очень недовольны, когда узнают, что я видел собрания и аль-Азхара в Каире, и Университета святого Иосифа в Бейруте, и маронитского митрополита в Алеппо, но мне не показали в Дамаске знаменитой библиотеки антиохийского патриарха, большого друга России. Я полагал, что на этот раз перехитрил прославленного хитреца. Он на минуту точно задумался и все с той же раздражавшей меня сдержанной улыбкой сказал: «Все мы всегда под вашим приказом – я скажу, чтобы завтра ящики открыли и в четверг вам покажут все, чем наградил Аллах дом этого бедняка». Я почувствовал себя на верху блаженства.

Два дня прошли быстро и в назначенное время я опять явился в патриархию. Подозрительными показались мне отсутствие у ворот бессменного стража – каваса, и какая-то тишина во дворе, обычно наполненном посетителями. В приемной меня встретил тот же начальник школ и с неизменной любезной улыбкой сообщил: «Его Блаженство вчера уехал на север патриархии и боялся, что без него вам не сумеют по-настоящему показать рукописи, так что не велел их раскрывать». – «Но ведь позавчера-то он знал, что ему придется уехать?» не очень вежливо спросил я. – «Владыка очень извинялся и поручил мне узнать, нет ли у вас каких-либо пожеланий», прежним льстивым тоном осведомлялся, точно не расслышав меня, монах. В полном раздражении, не помня себя, я отчеканил: «Передайте владыке, что напрасно он так прячет свои рукописи, они все равно попадут в мои руки».

На следующий день я уехал из Дамаска и вскоре вернулся в Россию, совершенно позабыв про неожиданно вырвавшуюся у меня фразу, непонятную и для меня самого. Однако народное поверие говорит, что проклятия и пожелания, вспыхивающие огнем как бы непроизвольно в моменты возбуждения, часто оправдываются. Я, конечно, никогда не думал, что окажусь пророком, а тем менее, что сам патриарх будет ближайшим виновником осуществления того, за чем я приезжал в Дамаск.

В 1913 году праздновался юбилей дома Романовых; на торжества был приглашен и антиохийский патриарх Григорий аль-Хаддад. Мне неоднократно передавали после его приезда в Петербург, что он хотел бы меня видеть и будет рад, если я его посещу. Помня живо свои дамасские настроения, я предпочитал его забыть и не ответил на приглашение. По газетам было известно, что он привез семье Романовых какие-то дары с Востока, иногда поминались и книги, но я не придавал этому серьезного значения. После его отъезда слухи стали настойчивее; начали упоминать про восточные рукописи и мною опять овладело старое беспокойство. Путей различных справок удалось установить, что после юбилея и отъезда патриарха какие-то восточные рукописи действительно были переданы в «собственную его величества библиотеку» в Зимнем дворце. Не легко было мне – молодому приват-доценту, проникнуть туда; все же настойчивость Академии Наук, поддержавшей мои стремления, помогла преодолеть все препоны, чинимые министерством двора, полицией и дворцовой охраной. Я получил разрешение являться в определенные часы, конечно если царской семьи не было в Петербурге. Сложными подвальными переходами, в сопровождении особой охраны доставляли меня в помещение библиотеки, где я поступал уже под наблюдение библиотечного штата. Во главе библиотеки стоял тогда сановник-камергер, бывавший не каждый день; его помощником являлся какой-то полковник; обоим цель моих занятий казалась недостаточно ясной. Может быть поэтому за стол напротив меня садился чиновник с французским романом, внимательно следивший за тем, что я делаю. Условия работы были мало удобны: выдавалось не более одной рукописи и вторично ту, которая уже просматривалась раньше, нельзя было получить. Листы были, конечно, не перенумерованы, что крайне усложняло ссылки; почему-то не разрешалось даже измерять формат рукописи. Никаких пособий в библиотеке не было и приносить с собой ничего не позволялось. Все сделанные заметки тщательно просматривались и не всегда сразу выдавались, как я потом случайно узнал, чтобы иметь срок для проверки экспертом, не кроется ли в моих арабских записях какого-нибудь шифра. Все эти стеснения мною были, однако, забыты почти с того момента, как в руки попала первая рукопись и я стал лихорадочно торопиться с просмотром, чтобы поскорее узнать, какую неожиданность таит следующая.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru