Фактически жизненный путь преподобного Сергия Радонежского заложил основные идеи и принципы русского философствования. Он провозгласил нерасторжимость плана бытия и плана мышления: мы философствуем прежде всего собственной жизнью, а концептуальное выражение этой философии, поиски понятийных эквивалентов – вторичны. Выступая против «соблазна первого места», он фактически отказался от принципа индивидуализма во всех возможных его ипостасях и иноформах, противопоставив ему идею смирения и любви. Он заговорил об иерархии свободы, в которой свобода отдельной личности представлялась лишь видимостью свободы, в то время как подлинная духовная свобода возможна, лишь когда человек связан с неким превосходящим его единством. Олицетворением такого Единства была и остается Божественная Троица – начало собирающее и безвластное, начало, которое не может быть понято логически. Именно она противостоит европейской рациональной, индивидуализирующей традиции, которая направляет человеческую деятельность на утверждение и поддержание множественности мира.
Идея единства, сложившаяся еще в Киевской Руси и упроченная православным влиянием, стала одной из доминант русского мировоззрения. Она реализовывалась в самых разных сферах. И если в Европе велась работа по культивированию разнообразных форм множественности, то русское миросозерцание, напротив, стремилось к его преодолению. Следствием этого стала значимость субъекта для европейской мысли, когда он своей волей и личностным усилием одновременно продуцирует и создает механизмы для удержания в своем сознании этой бесконечной множественности. Начинается эта множественность с выделения субъектом собственного Я, противостоящего всему остальному миру.
Эта особенность европейского сознания реализуется и на бытовом уровне, в частности обращается внимание на распространение стульев, дающих возможность выделить и обособить каждую отдельную персону, в противовес лавке, которая фактически делает невозможным персонификацию отдельно взятого Я. Та же тенденция прослеживается и в развитии искусства. Основополагающим принципом европейской живописной традиции стала прямая перспектива, которая центрирует мир вокруг субъекта и подчиняет этот мир законам видения субъекта. Она сформировалась в противовес обратной перспективе иконы.
В музыкальных искусствах это связано с древнерусской традицией противопоставления музыки как игры и пения[12]. Для европейской традиции в музыке всегда было значимо выражение эмоционального состояния человека. Но если музыка выражает нечто, это свидетельствует о раздвоенности человека: есть, на пример, какие-то чувства, которые человек испытывает непосредственно, а есть музыкальное их выражение. И получается, что план выражения становится овнешенным по отношению к самому человеку. Этот же принцип реализуется и в европейской философии, в частности в декартовом cogito. Центрирование мира вокруг Я предполагает особую стратегию разговора о мире – описательную, где мир предстает как «картина мира»[13].
Так реализуется одно мироотношение, которое всегда предполагает существование на границах, всегда движение от Я к иному, чужому и чуждому миру, при котором даже собственное Я оказывается внешним по отношению к самому себе (план бытия и план его выражения). Поэтому европейское знание в самом широком смысле этого слова можно охарактеризовать как знание на границах, знание как различение, то есть главное – это устанавливать границы, границы между Я и миром, между Я и иным Я.
Православная традиция рассматривает подобную устремленность ко множественности как следствие греховности человеческого существа. Множественность – это промежуточное, временное состояние, которое нуждается в преодолении и никак не может становиться целью человеческого существования. А главное предназначение человека в том, чтобы выйти из этого состояния множественности, состояния раздробленности. Этот выход начинается с преодоления раздробленности сознания. Первым шагом на этом пути должен быть отказ от противопоставления себя и мира, своего Я и Я другого. Путь достижения этого единства – это путь молитвы, ибо именно она способна преобразовать человеческое сознание. Но это путь немногих – это путь старцев или святых. И на Руси всегда знали о реальности этого пути. Именно он полагался в качестве цели, хотя для многих и недостижимой. Описание молитвенных практик не имеет смысла, поскольку всякое описание предполагает выделение себя в качестве привилегированной точки, которая задает подчиненное пространство, подлежащее описанию, что втягивает нас в очередной виток дробления мира, продуцирование множественности, которое с необходимостью будет уводить нас от Единства. Единство всегда должно осуществляться, оно есть – и только тогда о нем возможен разговор. Поэтому мы лишь фиксируем, что русское православие в качестве определяющей модели рассматривало сознание преображенное, даже знание о котором дает возможность иного понимания мира и, соответственно, иных действий в нем.
Для того чтобы была возможность теоретической реконструкции данной стратегии, мы вынуждены будем, хотя это и не вполне правомерно, зафиксировать опорные точки, без которых невозможно отличное от европейского мироотношение. Центр иного мироотношения – это «преображенное сознание», стремящееся к единству. Оно предполагает отказ от личностного Я как от особой, выделенной субстанции, которая в той или иной форме центрирует вокруг себя остальной мир. Я, представленное как значимая точка зрения, предполагает описательное отношение к остальному миру. Отказ же от такого позиционирования делает возможным отказ и от описательных стратегий в качестве доминирующих культурных форм.
Осуществление «преображенного сознания» и одновременно отличие от сознания, продуцирующего множественность, можно увидеть, сравнивая визуальные ряды западного и восточного христианства. Европейская традиция, взяв в качестве основополагающего личностное начало, переводит изобразительный ряд христианства в план религиозной живописи. Это означает, что отныне священные смыслы будут контролироваться личностным человеческим началом согласно законам прямой перспективы. Русское православие, напротив, придерживается и развивает иконописную традицию, для которой личностное начало не играет никакой роли. Обратная перспектива в качестве центральной, структурирующей точки предполагает не художника/зрителя (внешнего, независимого наблюдателя), а то, что изображено, – Бога, который вовлекает в свое пространство, в пространство иконы людей, стоящих перед ней. Не случайно в религиозной живописи всегда дается авторская трактовка сюжетов и образов Спасителя и святых: богомаз же следует не своей воле, а только канону и божественному провидению.
Соответственно, можно зафиксировать два способа организации пространства: с одной стороны, по законам человеческого видения, а с другой стороны – точка отсчета не определяется человеком. В первом случае человек структурирует мир в соответствии со своим видением, во втором случае сам человек вовлекается в пространство Единого и принадлежит ему. Существование подобных различий и работу «преображенного сознания» можно проследить также в певческой христианской традиции.
В русском православии музыка и пение противостоят друг другу. Они противостоят потому, что реализуют разные возможности сознания. Музыка, музицирование понимаются как игра, которая продуцирует бесконечное число вариантов выражения эмоциональных состояний, что исключает восприятие мира как единого целого и предполагает множественность. Эта множественность находит свое выражение в неизбежном разделении на непосредственные эмоциональные состояния человека и музыкальные выразительные средства и возможности, а также критерии качества этого выражения. Таким образом, музыка отчуждается от исполнителя: она обладает внешним по отношению к нему содержанием и критериями качества. Бесконечное разнообразие музыки – это ответ на существующую множественность мира, а игра – единственный способ ориентироваться в этой множественности. Музыка, таким образом, оказывается одним из вариантов игрового сознания и делает невозможным его изменение.
Пение, согласно православной традиции, существует только как богослужебное пение. В отличие от музицирования, которое реализует изменчивость мира и соответствует ему, пение стремится к единству, Единому и всегда обращено к Богу. В момент осуществления пения приостанавливается продуцирование множественности, поскольку православное пение не допускает различения человеческих чувств, формы их выражения, помыслов и желаний. Иначе говоря, оно запрещает всякого рода эстетизм, то есть оценивающее внешнее наблюдение. Богослужебное пение – это единство аскетического молитвенного подвига и искусства звукоизвлечения. Молитвенное движение становится причиной движения голоса, поэтому правильное пение следует из правильной жизни, а правильная жизнь есть уже пение. И не случайно отцы церкви Григорий Нисский и Василий Великий уподобляли человека музыкальному инструменту[14].
И если музицирование не нуждается в преобразовании сознания и направлено на выражение бесконечной палитры его состояний при помощи звуков, то пение – это, прежде, всего владение сознанием, а цель богослужебного пения и есть преобразование сознания, воссозданная структура которого осуществляется в звуке. Эта оппозиция музыки и пения демонстрирует не только различные возможности работы сознания (выражение и осуществление), но различие ценностных приоритетов: европейское христианство (как католичество, так и протестантизм) ориентированы на музыкальное выражение религиозных чувств, русское православие – на осуществление богослужебного пения, приобщение к Единому. Можно сказать, что европейская и русская традиции осуществляли различные формы работы с миром. Первая была ориентирована на его описание и умножение множественности, другая же – на непосредственное движение к Единству.
Имея видимость сходных условий формирования, русская и европейская мыслительные традиции развивались в противоположных направлениях. Европейский алгоритм построен на приоритете движения во вне, как экспансия: территориальная, культурная, научная, языковая и т. д. В России же доминировало обращение во внутрь, прежде всего в глубину самого себя, к Богу. Русское мироотношение – это не завоевание внешнего пространства, не распространение своего за счет чужого, а превращение чужого в свое, которое не разрушает жизнь иных народов и не переопределяет их. Так стали своими для русской культуры немецкий самовар, японская матрешка и Новый Иерусалим на Истре.
Эти установки нашли свое отражение и в русской философской мысли. Славянофилы, в частности Хомяков, говорят о «соборности» как варианте осуществления такого Единства. Соборность – это такое состояние нашего сознания, которое воссоздает Единство и делает его возможным. Эта нацеленность на реальное, живое внеличностное Единство, подпитываемое совершаемыми молитвенными практиками, отличает самобытную русскую философию. И если Хомякову удалось лишь обозначить это особое состояние русского сознания и мироотношения, то Розанову в последствии удалось воссоздать это единство непосредственно в самих философских текстах. Произведения Розанова построены таким образом, что повествование воспринимается не последовательно предложение за предложением, мысль за мыслью, которые логически следуют друг за другом, а как повествование, существующее как бы поверх текста, которое осваивается сразу, одномоментно, и понимание либо осуществляется, либо нет, а если этой вспышки понимания не случилось, то все объяснения окажутся несостоятельны. Такое понимание предполагает включенность, существование единого пространства автора и читателя, которое делает их не единомышленниками, «ибо мысль разделяет», но соучастниками действа, именуемого философией.
Фиксация этих разнонаправленных движений позволяет предположить, что и европейские, и русские стратегии философствования не только различны, но и диаметрально противоположны. Именно это движение может стать той опорной точкой, которая позволит нам говорить о русской философии как об особом способе философствования. Соответственно, критерии философствования, разработанные и утвердившиеся в Европе, могут быть неприемлемы для русской философии.
Мысль о принципиальном несовпадении русских и европейских мыслительных установок достаточно активно обсуждалась в среде славянофилов. В работах В. Эрна она приобрела наиболее обобщенную форму, в частности в сборнике «Борьба за Логос», опубликованном им в 1911 году[15]. В. Эрн выделяет логизм и рационализм как два основных принципа европейского философствования. С его точки зрения, рационализм воспринимает весь мир через категорию вещи, то есть как безличностное сущее в крайне узком пределе конструируемых, «механических» свойств. Из этого следует механицизм и универсальный детерминизм западноевропейского рационализма в качестве единственно возможного метода философствования. Всякая вещь лишается внутренней жизни, ее самостоятельного бытия и превращается в простую категорию познающего субъекта. А если вещь берется только как чистая категория, то она уже не бытие, а всего лишь схема бытия. Именно к категориальным схемам (математическим, динамическим, трансцедентальным, диалектическим и т. д.) рационализм и старается свести все сущее. Схема, внутренне отрешенная от вещи и чуждая ей, понимается как момент внешнего упорядочивания по отношению к этой вещи, как долженствование, норма. Воспринимая мир в схеме однородного пространства и располагая историю в схеме однородного времени, рационализм говорит о существовании универсальной непрерывности. Все это усугубляется тем, что рационализм есть мировоззрение абсолютно статическое. Ему некуда двигаться. В своем чистом виде он непременно вне-человечен и вне-жизненен. Отсюда роковые пределы и грани.
Логизм же, с точки зрения В. Эрна, воспринимает весь мир через символ Личности, видя в нем образ и подобие Божие. Он воспринимает всякое явление космической и человеческой жизни органически, как относительно самостоятельный организм, нечто саморастущее, и тем самым утверждает философию свободы. Логизм объявляет иллюзией и механицизм, и универсальный детерминизм. Его метод – тотальный онтологизм, признающий метафизически Сущим и человека, и мир, и Церковь, и Бога, а также символизм, где каждое слово выступает как имя собственное. В этом логизм оказывается близок к искусству и религии. Он органичен и динамичен, выступает как сама жизнь in actu.
Выполняя это разведение, В. Эрн исходит из двух важнейших посылок. Первая посылка – принцип соотнесения. Узнать что-то о логизме и рационализме можно, сопоставляя их сущностные черты между собою при помощи второй посылки. Вторая посылка – принцип универсальности. Логизм и рационализм – лишь доминанты западного и восточного европейского философствования, универсальные по способу действия. Они никогда не могут быть локализованы национальными, региональными, языковыми особенностями. Эта вторая посылка является основой позднего славянофильства, которая универсализирует национальные познавательные установки, распространяя их действие в качестве доминанты на всю греческую, восточноевропейскую традицию и далее, прослеживая их следы везде, во всем мире, то есть далеко за пределами своей власти, своего домена. В лице В. Эрна русская философская мысль осуществляет универсалистскую экспансию, вполне соизмеримую с той экспансией, которая свойственна и древней философии греков, и новоевропейскому рационализму. Логизм, по представлениям самого В. Эрна, имеет «ноуменальные корни», а по сему он предлагает посторониться на магистральных путях европейской философии, на путях всеевропейской философии – не больше и не меньше. Логизм В. Эрна «органично» прорастает во всем мире и в качестве доминирующей установки древнегреческой философии, и в качестве доминирующей установки восточно-христианской традиции философствования. А ведь он – в качестве подлинной мысли с ее автономией и свободой – не может противостоять ничему растущему, если, конечно, логизм «положительно» свободен, а, следовательно, не может быть ничему противопоставлен, в том числе и рационализму.
И возникает парадоксальная ситуация. В. Эрн упрекает трансцендентальную мысль в ее бесчеловечности: она свободна от всего реального, человеческого, национального. Такая мысль «пачкается», если ее мыслит феноменальное существо – человек. По характеру упреков становится ясно, что именно внутри феноменального открывается нам ноуменальное. «В себе, в метафизической глуби своего существа»[16] обретаем мы истину – уникально и личностно. Но если это так, то нужно смириться с тем, что пути к ноуменальному всегда не универсальны. Персонализм, который развивает В. Эрн, запрещает для логизма универсальную экспансию, запрещает проецирование русского опыта за его пределы – в древнегреческий и восточно-христианский мир, запрещает обличительный тон и критику рационализма. В свете Личности мир принципиально личностен и феноменален. Таков основной тезис философии В. Эрна. Но как же тогда русское, персонифицированное, самобытное философствование оказывается тем, что может себя обнаруживать в мире и истории. Ведь ноуменальное у В. Эрна всегда уникально, индивидуально. Оно – само творчество и свобода. Взгляд В. Эрна ориентирован как бы поверх феноменального и при этом из его собственных глубин. Но этих глубин ему и не достает, и он прибегает к соотнесению несоотносимого и индивидуального, к универсализации принципиально неуниверсализируемого. Ноуменальность (в том смысле, в каком ее понимает В. Эрн) запрещает разоблачительный пафос его философствования. В результате борьба за Логос оказывается поражением Логоса.
Таков своеобразный итог славянофильства, которое в лице В. Эрна в конечном счете подгоняет проблему национального самоопределения под штампы культа европейского универсализма, созданного греческой мыслью. Идеи В. Эрна свидетельствуют об агрессивных устремлениях философии поздних славянофилов, стремившихся под влиянием греческой философской традиции придать своей мысли тотально-универсальный характер, сделав ее мыслью, господствующей в христианском мире, по аналогии с западным рационализмом, который вырос из традиции следования греческим образцам универсального философствования. Устремление философии славянофилов к самоопределению реализовалось также в русле греческого принципа универсальности мысли, хотя и содержало внутри себя иную возможность. Само стремление к универсальности русской мысли, к ее исходной соизмеримости с чем-то отличным от нее было роковой ошибкой философствования славянофилов.
Возникла парадоксальная ситуация. Именно направление славянофилов впервые начало теоретический рефлексивный разговор о самобытной русской философии, о ее особенностях и несводимости к западноевропейской философской традиции. Именно они обратили внимание на различие изначальных мировоззренческих установок, которые позволили сформироваться различным способам видения мира и отношения к нему. Но, в конечном счете, в лице поздних славянофилов они попытались универсализировать принципы русского способа философствования. Отход от идеи локальности и бесподобности русской мысли возвращает их в лоно европейской мыслительной традиции, которая по своим мировоззренческим установкам стремится к созданию внешних универсальных критериев. И русские славянофилы, понимая несводимость русской философии к европейской традиции, попадают под ее обаяние и создают тексты, которые напрямую ей соответствуют. В работах славянофилов нарушается главное, что выделяет русскую самобытную традицию, – утрачено реальное Единство мысли и ее выражения.
Русская самобытная философия трудно узнаваема, если она выделяется исключительно на своих пределах, на поверхности своего существования. Опыт границ, сопоставлений может дать нам лишь внешние, поверхностные различия. Суть русской самобытной философской традиции оказывается скрытой подобными сопоставлениями. Единственный способ ее усмотрения – это отказ от идеи предельности при ее рассмотрении.
Выделив особенности формирования русской мыслительной традиции и обозначив их принципиальную несводимость к европейской традиции в целом, мы оказываемся перед вопросом – на каких локальных основаниях можно реконструировать особенности самобытной мысли? Поскольку национальный образ мира может быть запечатлен в различных формах, он, безусловно, будет запечатлен и в философских концептах. Но, очевидно, потребуются иные средства для ее реконструкции.
Особенности русской мыслительной традиции можно выявить, обратившись к русскому языку. Язык уже сам по себе обладает определенным смыслом, который определяет мысль, возможности и формы ее бытия. Язык сам по себе есть смыслополагающая сущность, а люди – носители языка – следуют за этим смыслом, ибо мыслительная традиция согласуется с языком по бытию и не может быть от него отделена.
Обращение к русскому языку необходимо еще и потому, что именно он остается той связующей нитью, которая соединяет в единую целостность очень разные эпохи существования нашего государства. Единство языка позволяет нам сегодня говорить о возможности сохранения и развития русской философии как самостоятельного явления мировой культуры. Сегодня мы живем в постсоветском внерелигиозном пространстве – те духовные силы, которые всегда подпитывали Россию, глубоко спрятаны. А что позволяло удерживать традицию (хотя бы в свернутом виде), не давало ей окончательно заглохнуть в период расцерковления? Что позволяло нашему сознанию не забыть его возможности и направленность в то время, когда молитвенные практики были почти забыты? У нас в России есть замечательный хранитель – русский язык, который способен аккумулировать в себе духовные содержания, сохранять, раскрывать и развивать их в благодатное время. И это не тексты, а сама структура языка, которая воспроизводит в нас определенные установки сознания, что в конечном счете позволяет сбываться русской философии.