Так за дешевым белым ромом, оставлявшим послевкусие медицинского спирта, прошел вечер. К пяти часам бильярд перестал нас занимать, мы оставили кии на столе, положили три шара в картонный прямоугольник и уселись на деревянные стулья как зрители, болельщики или уставшие игроки, каждый со своим высоким стаканом рома в руке, потряхивая их время от времени, чтобы лед хорошо перемешался, и оставляя на стекле отпечатки потных пальцев, испачканных мелом. Оттуда нам был виден и бар, и вход в туалет, и угол, где висел телевизор, и мы даже могли комментировать игру за парой столов. За одним из них четыре незнакомых игрока в шелковых перчатках и с разборными, принесенными с собой киями ставили такие суммы, какие нам вдвоем не доводилось проиграть и за месяц. Как раз тогда, когда мы сидели рядом, Рикардо Лаверде и признался, что никогда никому не смотрел в глаза. Тогда же меня впервые что-то насторожило в нем: какое-то явное несоответствие между его дикцией, его всегда элегантными манерами и его неуклюжим внешним видом, его явной нуждой, самим его присутствием там, где пытаются обрести хоть какую-то стабильность люди, которые по тем или иным причинам ее лишились.
– Как странно, Рикардо, – сказал я. – Я никогда не спрашивал, чем вы занимаетесь.
– Это правда, никогда, – заметил Лаверде. – Я тоже вас не спрашивал. Но это потому, что я решил, что вы преподаватель, как и все здесь, в центре же полно университетов. Вы преподаватель, Яммара?
– Да, – ответил я. – Преподаю право.
– О, это хорошо, – сказал Лаверде с кривой улыбкой. – В этой стране как раз не хватает адвокатов.
Казалось, он собирался добавить что-то еще. Но промолчал.
– Но вы мне не ответили, – настаивал я. – Чем вы-то занимаетесь, чем зарабатываете?
Он молчал. Что-то происходило в его голове в эту пару секунд: только теперь, со временем, я понимаю, что. Он взвешивал, прикидывал, сомневался.
– Я пилот, – сказал Лаверде тоном, которого я никогда раньше не слышал. – Точнее, был пилотом. Можно сказать, пилот в отставке.
– Пилот чего?
– Всего, что летает.
– Это понятно, но все же? Пассажирские самолеты? Вертолеты наблюдения? Я, признаться, не большой знаток…
– Послушайте, Яммара, – прервал он меня спокойно, но твердо. – Я не рассказываю о своей жизни первому встречному. Не путайте бильярд с дружбой, сделайте одолжение.
Я мог бы обидеться, но не стал: в его словах за внезапной и, казалось бы, беспричинной агрессией крылась мольба. После грубого ответа последовали жесты сожаления и примирения, так ребенок отчаянно просит простить его выходку, и я простил ему грубость, как прощают проступок ребенку.
То и дело к нам подходил дон Хосе, управляющий: лысый толстяк в фартуке мясника наполнял наши стаканы льдом и ромом, а потом сразу же возвращался на свою алюминиевую скамейку у бара и снова утыкался в кроссворд в журнале «Эль Эспасио». Я думал о Елене де Лаверде, жене моего собеседника. Однажды сколько-то лет назад жизнь Рикардо изменилась, и он угодил за решетку. Но за что? И разве жена не навещала его все эти годы? И как случилось, что пилот проводит дни и просаживает деньги в бильярдной в центре Боготы? Возможно, тогда впервые мне пришло в голову, интуитивно и как-то само собой, то, что потом не раз приходило на ум, воплощалось в других словах, а иногда даже и не требовало слов: Рикардо не всегда был таким. Раньше он был совсем другим человеком.
Уже стемнело, когда мы вышли на улицу. Я не помню, сколько было выпито в бильярдной, но знаю, что ром ударил нам в голову и тротуары Ла-Канделарии стали такими узкими, что по ним едва можно было пройти. Люди выходили из контор, спешили домой, или в магазины, чтобы купить рождественские подарки, или сбивались в кучки на углах, поджидая автобуса.
Стоило нам выйти, и Рикардо Лаверде тут же налетел на даму в оранжевом костюме (во всяком случае, он выглядел оранжевым при желтом свете фонарей). «Смотри, куда прешь, дурень», – сказала женщина, и мне стало ясно, что оставить его одного в таком состоянии было безответственно и даже рискованно. Я предложил проводить его, и он согласился или по крайней мере не возражал.
Через несколько минут мы миновали закрытые двери церкви Ла-Бордадита, а еще через мгновение оставили позади толпу и словно оказались в другом городе, где действовал комендантский час. Задворки Канделарии – место вне времени: только на некоторых улицах в этом районе Боготы можно представить, какой была жизнь столетие назад. Вот тогда-то, во время этой прогулки, Лаверде впервые и заговорил со мной как с другом. Сначала я подумал, что он пытается помириться после его недавней беспричинной грубости (алкоголь частенько вызывает такие раскаяния, эти признания вины); но потом мне показалось без всяких на то оснований, что было что-то еще, что он срочно решил мне сообщить и никак не мог отложить на потом. Я, понятно, навострил уши, как делают все, когда пьяницы начинают рассказывать свои пьяные истории.
– Эта женщина – все, что у меня есть, – сказал он.
– Елена? – уточнил я. – Ваша жена?
– Она все, что у меня есть. Не спрашивайте меня о подробностях, Яммара, о своих ошибках трудно рассказывать. Я ошибался, как и все. Больше того, я облажался. Здорово облажался. Вы еще очень молоды, Яммара, так молоды, что, возможно, вы все еще девственник в смысле ошибок. Я не о том, что вы, возможно, разбили сердце какой-нибудь девушке или, наоборот, увели ее у лучшего друга, это детские забавы. Я имею в виду настоящие ошибки, Яммара, вы едва ли знаете, что это такое. И лучше не знать. Пользуйтесь этим преимуществом, Яммара, пользуйтесь, пока можете: человек счастлив, пока не облажается так, что уже нет никакой возможности все вернуть. Вот это я и собираюсь исправить. Елена приедет, и я снова попытаюсь вернуть все, как было. Она – любовь всей моей жизни. Мы расстались, не хотели расставаться, но пришлось. Жизнь разлучила нас, она иногда делает такое. Я облажался. Облажался, и мы расстались. Но важно не облажаться снова. Яммара, слушайте меня внимательно: можно облажаться, но важно знать, как все исправить. Пусть даже прошло время, может быть, даже годы, но никогда не поздно починить то, что сломалось. Я так и сделаю. Елена приедет, и я все исправлю, ни одна ошибка не навсегда. Все это было давным-давно. Думаю, вы тогда даже не родились. Допустим, в семидесятом году или около того. Когда вы родились?
– Как раз в семидесятом, – ответил я. – Точно.
– Уверены?
– Еще бы.
– Не в семьдесят первом?
– Нет, в семидесятом.
– Ну вот. Тогда много всего произошло. И в последующие годы тоже, конечно, но особенно тогда. Тот год изменил всю нашу жизнь. Я позволил им разлучить нас, но важно не это, Яммара, слушайте меня внимательно, важно не это, а то, что произойдет сейчас. Елена приедет, и вот что я сделаю: я все починю. Это ведь нетрудно, правда? Вы же знаете тех, кому удавалось все поправить на полдороге? Таких много, верно? Что ж, я и собираюсь это сделать. Вряд ли это так уж трудно.
Вот что сказал мне Рикардо Лаверде. Когда мы добрались до его улицы, вокруг стало безлюдно, и, сами не заметив, мы пошли посередине дороги. Запряженная изможденным мулом тележка с ворохом старых газет проехала мимо, и человеку, который держал поводья (ими служили завязанные узлами веревки), пришлось присвистнуть, чтобы не наехать на нас.
Я помню запах дерьма, хотя и не помню, чтобы животное опорожнилось в тот самый момент, а еще – взгляд ребенка, который сидел сзади на деревянных досках тележки и болтал ногами. А потом я протянул руку, чтобы попрощаться с Лаверде, но она повисла в воздухе, немного напоминая руку с голубями на фотографии, сделанной на площади Боливара, потому что Лаверде повернулся ко мне спиной и, отпирая ворота допотопным ключом, сказал:
– Только не говорите мне, что вы уходите. Заходите и давайте по последнему глоточку, молодой человек, раз уж мы так славно поговорили.
– Но мне пора, Рикардо.
– Пора бывает только умирать, – сказал он немного неуклюже. – Один глоток, не больше, клянусь. Раз уж вы заплатили за билет в это богом забытое место.
Мы стояли напротив старого одноэтажного дома колониальных времен, не из тех, о каких заботятся как о культурном или историческом достоянии, но обветшалого и грустного, одного из тех владений, которые передаются по наследству из поколения в поколение, по мере того, как семья беднеет, пока дело не доходит до последнего в роду, и он продает дом, чтобы выбраться из долгов, или сдает внаем приюту для престарелых или борделю. Лаверде стоял на пороге в том шатком равновесии, которое удается установить только крепко выпившему, и одной ногой придерживал дверь открытой. За ним виднелся коридор с полом, выложенным кирпичом, а затем патио, самое маленькое, какое я когда-либо видел. В центре патио не было традиционного фонтана, вместо него висели веревки для сушки белья, а побеленные стены коридора украшали календари с обнаженными женщинами.
Я бывал раньше в похожих домах и попытался угадать, куда ведет темный коридор: представил комнаты с зелеными деревянными дверями, которые запираются на висячий замок, как сарай; наверное, в одном из таких съемных «сараев» размером три на два метра и жил Рикардо Лаверде. Но было уже поздно, мне предстояло еще сделать конспект лекций на завтра (требование невыносимой университетской бюрократии, у которой не бывает передышек), да и возвращаться по этому району в поздний час значило искушать судьбу.
Лаверде был пьян и готов откровенничать, чего я от него никак не ожидал, и тут я понял, что одно дело поинтересоваться, какие самолеты он пилотировал, но совсем другое – оказаться в его крошечной комнатке и слушать, как он будет плакать о потерянной любви.
Мне никогда не удавалось легко сходиться с людьми, тем более мужчинами. Все, что Лаверде собирался мне рассказать, подумал я тогда, он мог бы рассказать и на следующий день, на улице или в каком-нибудь публичном месте, без панибратства и слез на моем плече, не требуя от меня легкомысленной мужской солидарности. Завтра миру не конец, думал я. И Лаверде свою биографию не забудет. Поэтому сам не слишком удивился, когда сказал:
– Послушайте, Рикардо. Давайте в следующий раз.
Он задумался на мгновение. И произнес:
– Ладно.
Если он и был разочарован, то этого не показал. Повернувшись ко мне спиной и закрывая за собой дверь, буркнул:
– Как-нибудь в другой раз.
Конечно, если бы я знал тогда все, что знаю сейчас, если бы мог предвидеть, как Рикардо Лаверде изменит мою жизнь, я бы дважды подумал. С тех пор я часто спрашивал себя, что бы произошло, если бы я принял его приглашение, что рассказал бы мне Лаверде, если бы я зашел к нему пропустить последний стаканчик, который никогда не бывает последним, как бы это изменило все, что произошло дальше. Но что толку в этих вопросах. И нет навязчивой идеи опаснее, чем гадать и строить предположения о дорогах, которые мы не выбирали.
Мы долго не виделись. В последующие дни я пару раз заходил в бильярдную, но не застал его. Затем, когда мне пришло в голову, что можно навестить его дома, оказалось, что он уехал. Никто не знал, куда и с кем. Но однажды Лаверде расплатился с долгами за игру и выпивку, объявил, что уезжает в отпуск, и на следующий день пропал, как удача у заядлого игрока. Так что и я перестал захаживать в бильярдную, в отсутствие Лаверде место внезапно потеряло для меня всякий интерес.
Университет закрылся на каникулы, вся эта суета вокруг кафедры и экзаменов прекратилась, аудитории опустели (в комнатах и кабинетах ни голосов, ни шума). Как раз в эти дни Аура Родригес, моя бывшая студентка, с которой мы встречались несколько месяцев – по возможности тайно, во всяком случае, с осторожностью, – сказала мне, что беременна.
Аура Родригес. В хаосе ее полного имени звучало еще что-то типа Алхуре и Хадад, а ее ливанские корни читались в темных глазах, в густых бровях, которые сходились мостиком на переносице под нешироким лбом, – набор, который произвел бы впечатление и на кого-то менее влюбчивого и общительного. Ее легкая улыбка, ее дерзкие внимательные глаза обез-оруживали и украшали лицо, которое при всей красоте (а оно было очень, очень красивым), могло стать жестким и даже враждебным, когда она хмурилась, чуть приоткрывая губы в моменты задумчивости или гнева.
Аура мне нравилась, хотя ее жизнь была совсем не похожа на мою, начиная с детства, вырванного с корнем: ее родители, оба с Карибских островов, приехали в Боготу с малышкой на руках, но так и не смогли почувствовать себя своими в этом городе, где полно закулисных интриг и прохиндеев, а спустя несколько лет нашли работу в Санто-Доминго, затем переехали в Мексику, потом ненадолго в Сантьяго-де-Чили, так что Аура покинула Боготу еще маленькой и ее юность напоминала одновременно бродячий цирк и неоконченную симфонию.
Их семья вернулась в Боготу в начале 1994 года, через несколько недель после того, как застрелили Пабло Эскобара; трудное десятилетие закончилось, и Аура так и проживет жизнь, не имея понятия о том, что видели и слышали мы, остававшиеся здесь. Когда же девушка, лишенная корней, пришла на вступительное собеседование в университете, декан задал ей тот же вопрос, который задавал всем абитуриентам: почему именно право? Аура лепетала что-то не очень вразумительное, пока не назвала причину, имевшую отношение скорее к ее недавнему прошлому, чем к будущему: «Чтобы иметь возможность спокойно жить на одном месте, никуда не переезжая».
Адвокаты могут работать только там, где они учились, сказала Аура, и эта стабильность казалась ей необходимой. Она не упомянула тогда, что ее родители уже планировали следующую командировку, и Аура решила, что не поедет с ними.
Так она осталась одна в Боготе, разделив с двумя соседками из Барранкильи квартиру, обставленную немногочисленной дешевой мебелью, где все, начиная с жильцов, было временным.
И начала изучать право. Она стала моей студенткой в первый год моего преподавания, когда я тоже был новичком; и мы не виделись после окончания этого курса, хотя ходили одними и теми же коридорами, частенько посещали одни и те же студенческие кафе в центре и порой кивали друг другу в «Легисе» или «Темисе», юридических библиотеках, где витал дух государственного учреждения, а на полу лежала бюрократическая белая плитка, пахнущая моющим средством.
Однажды мартовским вечером мы встретились в кинотеатре на 24-й улице; нам показалось забавным, что мы оба, не сговариваясь, пришли посмотреть старые черно-белые фильмы (шла ретроспектива Бунюэля, в тот вечер показывали «Симеона-пустынника», и через пятнадцать минут я заснул). Мы обменялись телефонами, договорились выпить кофе на следующий день, а когда встретились, то быстро ушли, не допив кофе, потому что обнаружили посреди банальной беседы, что нам не интересно рассказывать друг другу о своей жизни, а хочется немедленно уединиться где-нибудь и переспать, а потом провести остаток дня, разглядывая тела друг друга, которые оба мы украдкой пытались вообразить с тех самых пор, как впервые столкнулись в холодном пространстве аудитории.
Я помню ее хрипловатый голос и выпирающие ключицы; меня удивили веснушки на груди (я представлял себе чистую и гладкую кожу, как на лице), а еще губы: по какой-то необъяснимой с научной точки зрения причине они всегда были холодными.
Но вскоре взаимное изучение, открытия и несовпадения уступили место другому ощущению, возможно, еще более удивительному, потому что такого никто не ожидал.
В последующие дни мы встречались, не зная передышек, и постепенно стали замечать, что наши миры не слишком изменились из-за наших тайных свиданий, что наши отношения не повлияли на практическую сторону нашей жизни ни так ни сяк, но сосуществовали с ней, как параллельная дорога, как история, разворачивающаяся в телесериале. Мы поняли, как мало мы знали друг друга, во всяком случае, это понял я.
Я долго открывал для себя Ауру, странную женщину, которая спала со мной и вдруг начинала сыпать историями, своими или чужими, создавая для меня совершенно новый мир, где в доме ее подруги пахло головной болью, например, или где у головной боли мог оказаться вкус мороженого из гуанабаны[13]. «Похоже на синестезию[14]», – говорил я ей. Я никогда раньше не видел, чтобы кто-нибудь подносил к носу подарок, прежде чем открыть его, даже если это была пара туфель или колечко, самое обычное колечко.
– Чем пахнет кольцо? – спрашивал я Ауру. – Да ничем не пахнет, это факт. Но ведь тебе это не объяснишь.
Так, подозреваю, мы могли бы прожить всю жизнь. Но за пять дней до Рождества Аура появилась у меня на пороге с красным чемоданом на колесиках, у которого была куча накладных карманов со всех сторон.
– Срок уже шесть недель, – сказала она. – Я хочу, чтобы мы вместе провели каникулы, а потом решим, что будем делать.
В одном из этих карманов лежали электронный будильник и сумочка, в которой оказались не карандаши, как я думал, а косметика; в другом – фото родителей Ауры, которые в то время обосновались в Буэнос-Айресе. Она вынула фотографию, положила ее лицом вниз на одну из двух прикроватных тумбочек и перевернула ее, только когда я сказал: да, давай проведем эти каникулы вместе, это хорошая идея. Затем – я вижу эту картинку, как сейчас, – она легла на кровать, на мою застеленную кровать, закрыла глаза и заговорила:
– Люди мне не верят.
Я подумал, что она имела в виду беременность, и спросил:
– Кто? Кому ты сказала?
– Я про родителей, – ответила Аура. – Когда я рассказываю о них, мне никто не верит.
Я лег рядом с ней, положил руки под голову и стал слушать.
– Не верят, например, когда я говорю, что не понимаю, зачем моим родителям понадобилась я, если им хватало друг друга. Им и сейчас хватает. Они самодостаточны, вот в чем дело. У тебя когда-нибудь так было? Вот ты сидишь с родителями и вдруг понимаешь, что ты лишний, что как будто мешаешь им? Со мной это часто бывало, особенно пока я не стала жить одна, и это странно, когда они смотрят друг на друга таким особенным взглядом или помирают со смеху, а ты не знаешь, над чем они смеются, и, что еще хуже, чувствуешь, что не вправе спрашивать, над чем. Я выучила этот взгляд наизусть давным-давно, и это не взгляд заговорщиков, Антонио, это что-то другое. Я не раз видела его в детстве, в Мексике или Чили, не раз. За обедом, с гостями, которые им не нравились, но которых все равно приглашали, или на улице, когда они встречали кого-то, кто говорил глупости, а секунд за пять до этого я чувствовала, что вот сейчас, сейчас опять будет этот взгляд, и действительно, через пять секунд их брови поднимались, глаза встречались, и я видела на их лицах улыбку, которую не замечал больше никто, они потешались над всеми этими людьми, и я никогда не видела, чтобы кто-то еще так смеялся над кем-нибудь. Как можно улыбаться без улыбки? Они могли, Антонио, клянусь, я не преувеличиваю, я выросла с этими улыбками. Почему меня это так беспокоило? И почему так беспокоит до сих пор?
В ее словах не было печали, а было раздражение или, скорее, гнев человека, обиженного невниманием или небрежностью, да, именно так, гнев того, кто позволил себя обмануть.
– Я кое-что вспоминаю, – сказала она потом. – Мне было лет четырнадцать или пятнадцать, мы уже собирались уезжать из Мексики. Была пятница, уроки, но я решила прогулять с девчонками, которым было неохота идти на географию или математику. Мы шли через парк Сан-Лоренсо, впрочем, название не имеет значения. И вдруг я увидела человека, очень похожего на моего папу, за рулем какой-то чужой машины. Он остановился на углу, оглядывая улицу, и женщина, очень похожая на маму, села в машину, но она была одета, как мама никогда не одевалась, и у нее были рыжие волосы, не как у мамы. Это произошло по ту сторону парка, им ничего не оставалось, как очень медленно повернуть и проехать прямо перед нами. Не знаю, о чем я думала, но я стала махать им, чтобы они остановились, я была уверена, что это они. Они притормозили, я на тротуаре, машина на проезжей части, и вблизи я сразу увидела, что это они, папа и мама. Я улыбнулась им, спросила, что происходит, и тут начался кошмар: они посмотрели на меня и заговорили так, будто они меня не знают и никогда раньше не видели. Как если бы я была просто чужой девочкой.
Потом я поняла, что они играли. Типа, муж встречается с какой-то дорогой шлюхой. Они играли и не хотели, чтобы я испортила им игру.
А вечером было все как обычно: поужинали, смотрели телевизор, все такое. Они ничего не сказали.
Несколько дней я думала о произошедшем в полной растерянности и испытывала такой страх, которого раньше не знала, но чего тут бояться, разве это не бред?
Она глубоко вздохнула (не разжимая губ) и прошептала:
– А теперь у меня будет ребенок. И я не знаю, готова ли я, Антонио. Не знаю, готова ли я.
– Я думаю, что да, – ответил я.
Насколько я помню, я тоже ответил шепотом. А потом добавил:
– Перевози ко мне вещи, – сказал я. – Мы готовы.
Аура заплакала тихо, но навзрыд, и успокоилась, только когда заснула.
Погода в конце 1995 года была обычной для района саванн – с ярко-синим небом, какое бывает в высокогорье Анд, когда температура по утрам опускается до нуля и сухой воздух выжигает кофейные плантации, зато остаток дня выдается таким солнечным и жарким, что обгорает кожа на затылке и скулах.
Все это время я посвящал себя Ауре с постоянством – нет: с одержимостью подростка. Мы целыми днями гуляли по совету доктора и подолгу спали (она), читали скучные исследования (я) или смотрели дома пиратские фильмы, которые на несколько дней опережали редкие официальные премьеры (оба). Вечерами Аура сопровождала меня на предрождественские вечеринки, которые устраивали мои родственники или друзья, мы танцевали и пили безалкогольное пиво, зажигали фейерверки и петарды, запускали салют, который взрывался всеми цветами в желтоватом ночном небе, которое никогда не бывает идеально черным. И ни разу, ни разу я не задался вопросом, что делает сейчас Рикардо Лаверде, молится ли он тоже на предрождественских вечеринках, запускает ли салют, взрывает ли шутихи, делает ли он это один или вместе с кем-то.
Однажды облачным, пасмурным утром после такой вечеринки мы с Аурой прошли первое ультразвуковое обследование. Аура уже была готова отменить его, и я чуть не согласился, но в таком случае нам пришлось бы ждать еще двадцать дней, чтобы получить первое известие от ребенка со всеми вытекающими из этого рисками. Это было не обычное утро, не такое 21 декабря, как любое другое 21 декабря любого другого года: на рассвете все радиостанции, телеканалы и газеты сообщили, что борт 965 компании «Американ Эйрлайнс» из Майами, выполнявший рейс до международного аэропорта имени Альфонсо Бонильи Арагона в городе Кали, разбился накануне ночью на западном склоне горы Эль-Дилувио.
На его борту находились сто пятьдесят пять пассажиров, многие из которых даже не собирались в Кали, а намеревались улететь оттуда последним ночным рейсом в Боготу. На момент выхода новостей было известно только о четверых выживших, все с тяжелыми травмами, и это число останется неизменным. Нам сообщили неизбежные подробности – что это был «Боинг-757», что ночь была ясной и звездной, и в новостях на всех станциях твердили об ошибке пилота. Я сожалел об аварии и со всем сочувствием, на какое был способен, думал о людях, которые собирались провести праздники со своими родными, но, сидя в креслах падающего самолета, вдруг поняли, что ничего этого не будет и они доживают свои последние секунды. Но это мое мимолетное рассеянное сопереживание, конечно же, тотчас же забылась, когда мы вошли в тесный кабинетик, где спустя несколько минут Аура, лежавшая без рубашки, и я, стоявший за ширмой, получили известие, что у нас будет девочка (Аура и раньше каким-то волшебным образом была уверена, что это девочка) и что она, на тот момент размером всего семь миллиметров, абсолютно здорова. На черном экране виднелось что-то вроде светящейся вселенной, неясно мерцающего созвездия, которым, как сказала нам женщина в белом халате, и была наша дочка: островок в море, и каждый из этих семи миллиметров уже был ею. В электрическом свечении экрана я увидел улыбку Ауры, и, думаю, эту улыбку я не забуду, покуда жив. Потом она положила палец на живот и размазала синий гель, которым пользовалась медсестра. Затем она поднесла палец к носу, понюхала его и классифицировала в соответствии с правилами своего мира, и это зрелище доставило мне абсурдное удовольствие, как если бы я вдруг нашел на улице золотую монету.
Не помню, чтобы я думал о Рикардо Лаверде там, во время УЗИ, когда мы с Аурой слушали, совершенно ошеломленные, торопливый стук сердца. Не помню, чтобы вспоминал о Рикардо Лаверде, когда мы с Аурой составляли список женских имен прямо на том белом больничном конверте, в котором нам вручили отчет об исследовании. Не помню, чтобы думал о Рикардо Лаверде, когда громко читал вслух, что плод находится внутри матки, что дно матки приподнято и что наша девочка «правильной овальной формы», над чем Аура громко расхохоталась на весь ресторан.
Не думаю, что я вспоминал о Рикардо Лаверде, когда мысленно перебирал всех знакомых отцов девочек, чтобы попытаться понять, оказывает ли их рождение какое-либо определенное влияние на людей, или мысленно подыскивал воображаемых консультантов, на советы которых можно было бы опереться, потому что уже тогда почувствовал: то, что меня ожидало, было самым ярким, самым таинственным, самым непредсказуемым из всего, что мне предстояло пережить. Сказать по правде, я не помню с уверенностью, какие мысли приходили мне в голову тогда и в последующие дни, когда мир совершал медленный ленивый переход от одного года к другому – кроме мыслей о моем предстоящем отцовстве. Я ждал дочку, в свои двадцать шесть лет я ждал дочку, и в этом юношеском головокружении единственным, о ком я думал, был мой отец, у которого к моим годам уже родились мы с сестрой, и это при том, что первенца мама потеряла. Я тогда еще не знал, что один старый польский писатель давным-давно рассуждал о той разделительной черте[15], за которой молодой человек становится хозяином своей собственной жизни, но это было именно то, что я чувствовал, пока моя маленькая девочка росла в утробе Ауры. Она вот-вот собиралась превратиться в новое неизвестное существо, ее лица я еще не видел, о ее способностях ничего не знал, но уже понимал, что после этой метаморфозы не будет пути назад.
Другими словами, и без особой мифологии: я чувствовал, что что-то очень важное и очень хрупкое свалилось на мои плечи, и не был уверен, что мои способности соответствуют этому вызову. Меня сейчас не удивляет, что в те дни у меня были весьма смутные представления о происходящем вокруг, поскольку моя капризная память лишила всякого смысла и актуальности все, что не было связано с беременностью Ауры.
31 декабря по дороге на новогоднюю вечеринку Аура просматривала список имен, желтую страничку с красными горизонтальными линиями и зелеными полями по бокам, уже полную пометок, подчеркиваний и комментариев на полях, которую мы повсюду таскали с собой и доставали, когда делать было нечего совершенно – в очереди в банке, в залах ожидания или когда застревали в знаменитых пробках Боготы, когда другие читают журналы, или прикидывают, чем могли бы заниматься окружающие их люди, или фантазируют, как могла бы сложиться их собственная жизнь. Из длинной колонки вариантов осталось всего несколько имен, да и те будущая мама, сомневаясь, сопроводила пометками: Мартина (но это имя теннисистки), Карлотта (но это имя императрицы).
Мы двигались по шоссе на север и проезжали как раз под мостом над 100-й улицей, когда впереди случилась авария. Движение транспорта почти полностью прекратилось. Казалось, Ауру все это не волновало, она была полностью поглощена размышлениями об имени нашей девочки.
Откуда-то доносилась сирена скорой помощи; я посмотрел в зеркало, пытаясь разглядеть красную мигалку, просящую уступить дорогу, но ничего не увидел.
И тут Аура спросила:
– А как тебе Летисия? Кажется, так звали мою прабабушку или еще кого-то из предков.
Я на пробу произнес это имя пару раз, его протяжные гласные, его согласные, в которых слышалась и ранимость, и твердость.
– Летисия, – сказал я. – Да, мне нравится.
Итак, в первый рабочий день нового года я вошел в бильярдную на 14-й улице уже совсем другим человеком, и, когда увидел Рикардо Лаверде, очень хорошо помню, что сам удивился своим ощущениям: сопереживанию ему и его жене, сеньоре Елене Фритц, и сильному желанию, такому сильному, что я и сам такого от себя не ожидал, чтобы их встреча во время праздников обернулась к лучшему. К моему появлению он уже играл, поэтому я присоединился к компании за другим столом и тоже вступил в игру. Лаверде не смотрел на меня; он вел себя так, словно мы виделись накануне вечером. Я подумал, когда посетители разойдутся, мы закончим день, как обычно. Мы с Рикардо Лаверде поздороваемся, сыграем партию-другую, а затем, надеюсь, возобновим предрождественский разговор. Но все сложилось не так. Когда он закончил играть, то поставил кий к стойке и направился было к выходу, но потом передумал и подошел к столу, за которым я уже тоже заканчивал партию. Кроме испарины на лбу и выражения усталости на лице, в нем не было ничего, что могло бы вызывать у меня беспокойство.
– С Новым годом! – сказал он издалека. – Как прошли праздники?
Но ответить не дал, точнее, прервал мой ответ, что-то в его тоне и жестах заставило меня счесть его вопрос риторическим, одним из тех пустых знаков вежливости, которые приняты между жителями Боготы, но не предполагают обстоятельного или искреннего ответа.
Лаверде вытащил из кармана старомодную черную кассету с оранжевой наклейкой и единственным словом «BASF» на ней. Он показал ее, не отрывая руку от тела, как обычно делают продавцы нелегальных товаров, предлагая изумруды на площади или пакетик с наркотиками рядом со зданием суда.
– Яммара, мне надо это послушать, – сказал он. – Вы не знаете, кто мог бы одолжить мне магнитофон?
– У дона Хосе нет магнитофона?
– У него ничего нет, – ответил он. – А это срочно.
И он дважды постучал пальцем по пластику кассеты.
– Кроме того, это личное.
– Есть одно место в паре кварталов отсюда, попробуем, за спрос денег не берут.
Я говорил о Доме поэзии, бывшей резиденции поэта Хосе Асунсьона Сильвы[16], которая теперь стала культурным центром, где проводились чтения и семинары. Я туда частенько захаживал.