Перевод К. Корконосенко
Никакой другой город, насколько мне известно, не граничит с тайным архипелагом зеленых островов, которые уходят и теряются в неверных водах столь медленной реки, что литература привыкла называть ее неподвижной. На одном из этих островов, которого я не видел, покончил с собой Леопольдо Лугонес, – возможно, он впервые в жизни почувствовал себя наконец-то свободным от таинственной обязанности подыскивать метафоры, прилагательные и глаголы для всех вещей на свете.
Много лет назад архипелаг Эль-Тигре дарил мне образы – наверняка ошибочные – для малайских и африканских эпизодов из книг Джозефа Конрада. Эти образы помогли мне воздвигнуть памятник – определенно, менее долговечный, чем бронза нескончаемых воскресений. Я вспомнил Горация, который до сих пор остается для меня самым загадочным из поэтов, потому что строфы его обрываются, а не заканчиваются, к тому же они не связаны между собой. Вполне допустимо, что его классический разум добровольно воздерживался от экспрессии. Я перечитываю написанное и с горькой и сладкой печалью убеждаюсь: все вещи на свете приводят меня к какой-нибудь цитате или книге.
Перевод Б. Ковалева
Среди прочего, Леопольдо Лугонес оставил нам следующие чеканные строки: Я горец – и мне ли не знать: для души нет дружбы ценней дружбы камня.
Я не знаю, имел ли право Лугонес называть себя горцем, но это сомнение географического характера куда менее важно, чем эстетическая эффективность определения.
Поэт заявляет о дружбе человека и камня; я же хочу обратиться к другому типу дружбы, более существенному и загадочному, – дружбе человека и воды. Она более существенна, поскольку мы созданы не из плоти и крови, а из времени и быстротечности, очевидной метафорой которых служит вода. Об этом говорил еще Гераклит.
Во всех городах есть фонтаны, но они отвечают разным запросам. Их бытование в мусульманских поселениях объясняется древней ностальгией по пустыням, поэты которых, как известно, воспевают колодец или оазис. В Италии фонтаны, по всей видимости, удовлетворяют ту потребность в красоте, которая в принципе свойственна итальянской душе. О швейцарских городах можно сказать, что все они хотят быть в Альпах, и поэтому многие уличные фонтаны стремятся подражать горным водопадам. В Буэнос-Айресе фонтаны украшены очень ярко, они куда более заметны, чем в Женеве или в Базеле.
Перевод Б. Ковалева
В Пеуахо мне дали
клинок, что страх внушал:
неужто к нам вернется
зловещий генерал?
Лишь дерево да кожа —
эфес не защищен;
а стали снится темный,
тигриный снится сон.
Ей снится, что однажды
забвенью вопреки
кинжал в руке послужит
хозяину руки.
В Пеуахо кинжалу
судьбу кузнец ковал:
клинку и смерти мало,
и мир жестокий мал.
В моем кинжале вижу
о днях грядущих весть:
орудий смертоносных
уже не перечесть.
Их столько, что планета
на острие кружит
и смерть сама не знает,
кого и где сразит.
Среди вещей спокойных
спокойно спи, кинжал.
Но знай: вернется скоро
зловещий генерал.
Перевод К. Корконосенко
Мы с Гайде Ланхе беседовали в ресторане в центре города. На сервированном столе оставались крошки хлеба и, возможно, два бокала; очень вероятно, что мы вместе пообедали. Мы, как мне кажется, обсуждали фильм Кинга Видора. В бокалах, допускаю, еще не закончилось вино. Я ощутил приближение тоски, осознав, что повторяю уже сказанные слова, что Гайде это понимает и отвечает мне так же механически. Внезапно я вспомнил, что Гайде Ланхе давно умерла. Она была призраком и не догадывалась об этом. Страха я не почувствовал; я почувствовал, что было бы невежливо сообщить ей, что она призрак, красивый призрак.
Этот сон переплелся с другим сном прежде, чем я успел проснуться.
Перевод К. Корконосенко
Уайльд пишет, что человек в каждый миг своей жизни есть все, чем он был и чем он будет. В таком случае Уайльд в годы благоденствия и литературного успеха уже был Уайльдом из тюрьмы, а еще оксфордским и афинским Уайльдом и тем, почти безымянным, который умрет в Hôtel d’Alsace в Латинском квартале. Теперь этот дом называется L’Hôtel и в нем невозможно отыскать два одинаковых номера. Легче поверить, что его изготовил столяр-краснодеревщик, чем разглядеть в нем замысел архитектора и работу каменщиков. Уайльд ненавидел реализм; паломники, посещающие это святилище, подтвердят, что здесь все перестроено так, как будто это посмертное произведение Оскара Уайльда.
«Я хотел узнать другую сторону сада», – сказал Уайльд Андре Жиду в конце жизни. Ни для кого не секрет, что Уайльд познал заключение и позор, но было в нем что-то юное и божественное, отменявшее все невзгоды, и известная баллада, задуманная в патетическом ключе, – не самое потрясающее из его творений. То же могу сказать и о «Портрете Дориана Грея», этом ненужном переиздании куда более прославленного романа Стивенсона.
Какое послевкусие оставляют нам книги Оскара Уайльда?
Это таинственный вкус счастья. Он напоминает другой праздничный вкус – шампанское. Давайте же с радостью и благодарностью вспомним Уайльдов «Дом блудницы», «Сфинкс», эссе и диалоги об эстетике, его волшебные сказки, лапидарные библиографические заметки и неисчерпаемые комедии, в которых очень глупые люди блещут остроумием.
Стиль Уайльда был декоративным стилем одной из тогдашних литературных сект, The Yellow Nineties[13]. Они стремились к музыкальности и зримости. Уайльд упражнялся в этом стиле не без улыбки, как мог бы упражняться и в любом другом. Технический разбор творчества Уайльда для меня невозможен. Думать о нем – это как думать о близком друге, которого мы никогда не видели, но знаем по голосу, и по которому тоскуем каждый день.
Перевод Б. Дубина
Я стою на одном из перекрестков улицы Раймунда Луллия на острове Мальорка.
Эмерсон считал, что язык есть окаменевшая поэзия; чтобы оценить его мысль, достаточно вспомнить, что все отвлеченные слова – на самом деле метафоры, включая слово «метафора», по-гречески означавшее «перенос». Для тринадцатого века, исповедовавшего культ Писания, иначе говоря – совокупности слов, одобренных и отобранных Святым Духом, подобная мысль невозможна. Разносторонне одаренный человек, Раймунд Луллий наделил Бога несколькими атрибутами (благостью, величием, вечностью, всемогуществом, премудростью, волей, праведностью, славой) и изобрел своеобразную логическую машину, состоявшую из деревянных концентрических дисков, которые покрыты символами божественных атрибутов и при вращении их исследователем порождают трудноопределимое, почти бесчисленное количество понятий богословского порядка. Точно так же он поступил со способностями души и свойствами предметного мира. Как и следовало предположить, из всей этой затеи ничего не вышло. Через несколько веков Джонатан Свифт высмеял ее в третьей части «Путешествий Гулливера»; Лейбниц ее оценил, но от создания машины, разумеется, воздержался.
Напророченная Фрэнсисом Бэконом экспериментальная наука привела сегодня к возникновению кибернетики, позволившей человеку ступить на Луну и создавшей компьютеры, которые, если будет позволено так выразиться, представляют собой позднее потомство горделивых кругов Луллия.
Словарь рифм, заметил Маутнер, это еще одна разновидность логической машины.
Перевод Б. Дубина
Тут сходятся две реки: прославленная Рона и почти неизвестный Арв. Мифология – не пустая выдумка словарей, а неистребимое обыкновение души. И две сливающиеся реки – это, в некотором смысле, два древних слившихся в объятии божества. Это, должно быть, чувствовал Лаварден, принимаясь за свою оду, но между тем, что́ он чувствовал, и тем, что́ увидел, встала риторика, которая превратила широкую глинистую реку в перламутры и жемчуга. Как бы там ни было, все относящееся к воде сродни поэзии и не перестает нас волновать. Море, вклинившееся в сушу, это fjord или firth – имена, которые рождают бесконечное эхо; реки, впадающие в море, вызвали к жизни великую метафору Манрике.
На этом месте похоронены останки Леонор Суарес де Асеведо, моей бабушки с материнской стороны. Она родилась в Мерседес во время мелкой стычки, которую в Уругвае называют теперь Великой Войной, и скончалась в Женеве в 1917 году. Бабушка жила памятью о кавалерийской доблести ее отца посреди горной долины под Хунином и уже почти выдохшейся, оставшейся только словами ненавистью «к трем величайшим тиранам Ла-Платы – Росасу, Артигасу и Солано Лопесу». Под конец она совсем измучилась; мы стояли вокруг ее кровати, а она еле слышно уронила: «Дайте вы мне спокойно помереть» – и добавила крепкое словцо, которое я тогда в первый и последний раз от нее услышал.
Перевод Б. Дубина
Пространство можно разделить на вары, ярды или километры; время нашей жизни таким меркам не подчиняется. Я только что получил ожог первой степени, и врач сказал, что мне придется безвыходно провести в этом безличном номере мадридской гостиницы десять-двенадцать дней. Но я ведь знаю, что подобная сумма невозможна; знаю, что каждый день состоит из мгновений, которые и есть единственная реальность и каждое из которых несет свой особенный вкус меланхолии, счастья, подъема, скуки или страсти. В одной из строчек своих «Пророческих книг» Уильям Блейк говорит, что в каждой минуте заключено шестьдесят с лишним золотых дворцов и шестьдесят с лишним железных ворот; скорее всего, моя цитата рискованна и неточна, как ее источник. Ровно так же и Джойс в своем «Улиссе» вкладывает долгие дневные маршруты «Одиссеи» в один совершенно обычный дублинский день.
Обожженная нога отставлена в сторону и дает о себе знать: это похоже на боль, но это не боль. Я уже чувствую тоску по той минуте, когда затоскую по этой минуте. От неверного времени пребывания здесь я удержу в памяти единственный образ. И знаю, что сам удивлюсь этому воспоминанию, вернувшись в Буэнос-Айрес. Думаю, ночь будет ужасной.
Перевод Б. Ковалева
По этой лестнице мне доводилось подниматься бесчисленное количество раз; наверху меня ждал Ксуль Солар. В этом высокого роста скуластом и улыбчивом человеке прусская, славянская и скандинавская кровь смешалась с кровью ломбардцев и латинян: его отец, Шульц, был из Балтии, а мать – из северной Италии. Однако более существенно другое смешение: языков, религий и, по всей видимости, всех звезд во Вселенной, поскольку был он астрологом. Люди, особенно в Буэнос-Айресе, живут, безропотно принимая то, что они называют реальностью; Ксуль же, напротив, жил преобразованием и переделыванием всего на свете. Он изобрел два языка; один, креольский, был по существу кастильским, обогащенным неожиданными неологизмами и чуть менее неуклюжим. Слово «игрушка» приобретало значение «гнилой груши»; ему нравилось говорить, например, «целлуются» и «полюбливаются»; он также употреблял слово «бесчувствоваться», а в разговоре с одной ошеломленной аргентинской дамой как-то бросил: «Мне нравится Лао», – и добавил: «Как? Разве вы не знаваете, кто такой Лао-цзы?» Другой язык был панъязыком, основанным на астрологии. Он также изобрел игру игр, разновидность сложных двенадцатеричных шахмат, в которую следовало играть на доске, состоящей из ста сорока четырех квадратов. Однако всякий раз, объясняя мне принципы игры, он чувствовал, что она выходит слишком элементарной, и усложнял правила еще сильнее, поэтому я так никогда и не научился в нее играть. Мы вместе читали Уильяма Блейка, особенно «Пророческие книги». Он старался разъяснить мне Блейковскую мифологию, но я не всегда соглашался с его трактовками. Он восхищался Тёрнером и Паулем Клее, а в 1920-е годы имел наглость не восторгаться работами Пикассо. Я подозреваю, что поэзию он чувствовал хуже, чем язык, но важнее всего для него были живопись и музыка. Он построил полукруглое пианино. Для него не имели значения ни деньги, ни успех; он жил подобно Блейку или Сведенборгу – в мире духа. Он исповедовал политеизм; одного Бога ему было мало. В Ватикане он восхищался могущественной римской организацией с филиалами практически во всех городах, что можно отыскать в атласе. Я не знал более разнообразной и восхитительной библиотеки, чем была у Ксуля Солара. Он познакомил меня с «Историей философии» Дойссена, которая, в отличие от других, начинается не с Греции, а с Индии и Китая и в которой есть глава, посвященная Гильгамешу. Он умер на острове в архипелаге Эль-Тигре.
Он сказал жене, что, пока она будет держать его за руку, он не умрет. Как-то ночью ей пришлось ненадолго отлучиться и, когда она вернулась, Ксуль был уже мертв.
Каждый выдающийся человек рискует быть запечатленным в анекдотах; теперь я помогаю свершиться неизбежному.