bannerbannerbanner
Атлас. Личная библиотека

Хорхе Луис Борхес
Атлас. Личная библиотека

Полная версия

Храм Посейдона

Перевод Б. Дубина

Подозреваю, что никакого бога морей, как и бога земли, не было: оба этих понятия чужды первобытному уму. Было море и был Посейдон, кроме того бывший морем. Потом пришли теогонии и Гомер, который, по словам Сэмюэла Батлера, переплел комические интерлюдии «Илиады» с позднейшими сказками. Время и войны разрушили изваяние бога, но не тронули его второго воплощения, моря.

Моя сестра любит говорить, что дети старше христианства. Несмотря на иконы и купола, то же самое можно сказать про греков. Впрочем, их религия была не столько учением, сколько собранием снов, божества которых подчинялись керам. Храм датируется пятым веком до новой эры – то есть именно тем временем, когда философы усомнились в сущем.

Таинственно все вокруг, но в некоторых вещах эта тайна заметнее. В море, желтом цвете, глазах стариков, музыке.

Начало

Перевод Б. Дубина

Разговаривают двое греков: допустим, Сократ и Парменид.

Условимся не разузнавать их имена; так история будет выглядеть таинственней и безмятежней.

Разговор идет об отвлеченных вещах. Иногда они прибегают к мифам, в которые оба не верят.

Приводимые доводы могут быть ложными и не достигают цели.

Они не спорят. Не хотят ни убедить, ни оказаться убежденными, не думают о победе или поражении.

Они согласны в одном: беседа – возможный путь к истине.

Свободные от мифов и метафор, они мыслят, пытаются мыслить.

Нам никогда не узнать их имена.

Этот разговор двух незнакомцев на земле Греции – величайшее событие в истории мира.

Молитва и магия остались в прошлом.

Полет на воздушном шаре

Перевод Б. Дубина

Одержимость полетом присуща человеку изначально – сошлюсь на сны, сошлюсь на ангелов. Меня дар левитации пока не посещал, и нет ни малейших оснований думать, что за оставшийся срок посетит. Ясно одно: ничего подобного полету в авиалайнере не узнаешь. То, что тебя заперли в аккуратной постройке из металла и стекла, не похоже ни на полет птицы, ни на полет ангела. Ужасающие оракулы бортпроводников с их скрупулезным перечнем кислородных масок, спасательных поясов, боковых дверей и немыслимых воздушных пируэтов не несут и не могут нести в себе никакой загадки. Материки и моря застланы и скрыты облаками. Остается скучать. Другое дело – воздушный шар: он дарит ощущение полета, дружелюбное касание ветра, соседство птиц. Но любые слова предполагают общий опыт. Если кто-то никогда не видел красного цвета, я понапрасну буду сравнивать его с кровавой луной Иоанна Богослова или с гневом, застилающим глаза; если кому-то неизвестно редкое счастье полета на воздушном шаре, ему трудно что-нибудь объяснить. Я сказал «счастье» – думаю, это самое верное слово. Месяц назад, в Калифорнии, мы с Марией Кодамой оказались в скромной конторе, затерянной в долине Напа. Было четыре-пять часов утра; мы догадывались об этом по первым проблескам зари. Грузовик с корзиной на буксире довез нас до еще более глухих мест. Мы высадились в точке, ничем не отличавшейся от любой другой. Служащие отцепили прямоугольную корзину из досок и прутьев, а потом с трудом извлекли из тюка гигантский шар, расстелили его на земле, начали надувать через специальные отверстия в нейлоновой ткани, и шар, по форме напоминая, как на рисунках энциклопедий, перевернутую грушу, стал постепенно расти, пока не достиг высоты и ширины многоэтажного дома. Ни боковой дверцы, ни лестницы не было, нужно было перелезать через борт. Нас оказалось пятеро пассажиров и пилот, который время от времени поддувал газ в полости гигантского шара. Мы стояли, держась за борт корзины. Рассветало; под ногами с высоты ангельского или птичьего полета открывались виноградники и поля.

Пространству не было предела; беззаботный ветер, несший нас, как неторопливая река, овевал нам лоб, шею, щеки. Все мы, по-моему, почти физически чувствовали счастье. Я пишу «почти», поскольку ни счастье, ни горе не бывают только физическими, к ним всегда примешивается прошлое, окружающее, испуг, другие чувства и мысли. Наш полуторачасовой полет, кроме всего прочего, был еще и путешествием по утраченному раю девятнадцатого столетия. Лететь на шаре, придуманном братьями Монгольфье, означало вернуться к страницам По, Жюля Верна, Уэллса. Я вспомнил, что у этого последнего селениты, жившие в недрах Луны, перелетали с одного яруса на другой с помощью вот таких же воздушных шаров и не испытывали ни малейшего головокружения.

Сон в Германии

Перевод Б. Ковалева

Сегодня утром я увидел сон, который меня потряс, и я решил изложить его на бумаге.

Ты появляешься на свет. Перед тобой пустыня, а за ней пыльные классы или, возможно, пыльные склады, заполненные параллельными рядами очень старых школьных досок, длина которых измеряется лигами или целыми лигами лиг. Сколько складов – неизвестно, но их, без сомнения, много. В каждом по девятнадцать рядов школьных досок, на которых кто-то мелом написал слова и арабские цифры. Дверь каждого класса раздвигается на японский манер, и каждая дверь проржавела. Надписи начинаются с левого края доски, и вначале написано слово. Ниже еще одно, и все они следуют алфавитной строгости энциклопедических словарей. Первое, скажем, «Аахен», название города. Второе, написанное точно под ним, – «Аар», река в Берне, третье – это «Аарон» из колена Левия. Затем идут «абракадабра» и «Абраксас». За каждым словом следует число – сколько раз тебе отмерено увидеть, услышать, вспомнить или произнести это слово в течение жизни. Существует число, неизвестное, но определенно конечное, отмечающее, сколько раз между колыбелью и могилой ты скажешь «Шекспир» или «Кеплер». И на последней доске самого отдаленного класса начертано слово «zwitter» – «гермафродит» по-немецки, а чуть ниже отмерено, сколько раз ты увидишь город Монтевидео – и продолжишь жить. Ниже отмерено, сколько раз ты произнесешь тот или иной гекзаметр – и продолжишь жить. И отмерено, сколько ударов собственного сердца ты услышишь, – а после этого умрешь.

Но когда это случится, буквы и цифры сотрутся не сразу. (В каждый миг твоей жизни кто-то изменяет или стирает какое-нибудь число.) И все это подчинено замыслу, который нам никогда не постичь.

Афины

Б. Дубина

В первое утро моего первого дня в Афинах мне привиделся такой сон. На длинной полке передо мной выстроились книги. Это были тома Британской энциклопедии, моего утраченного рая – одного из многих. Я вытащил первый подвернувшийся под руку. Отыскал статью «Кольридж», в ней был конец, но отсутствовало начало. Отыскал статью «Крит» – то же самое. Тогда я отыскал слово «chess»[6]. Тут сон переменился. На сцене театра, заполненного внимательными зрителями, я разыгрывал партию в шахматы с моим отцом, в то же время бывшим тем самым Псевдо-Артаксерксом, которому отрезали уши (это обнаружила, пока он спал, одна из его жен, тихо – чтобы не разбудить – погладившая его по голове) и которого потом убили. Я переставил фигуру, а противник своих фигур даже не коснулся, но магическим способом стер с доски одну из моих. Так повторилось несколько раз.

Тут я проснулся и сказал себе: «Я в Греции, краю, где все началось, если только мир, в отличие от статей моей сновиденной энциклопедии, имеет начало».

Женева

Б. Дубина

Из всех городов планеты, из стольких разных и дорогих человеку родных мест, которые он ищет и находит среди своих странствий, Женева, по-моему, больше других создана для счастья. После 1914 года я обязан ей тем, что открыл для себя французский, латынь, немецкий, экспрессионизм, Шопенгауэра, учение Будды, даосизм, Конрада, Лафкадио Хирна и ностальгию по Буэнос-Айресу. А еще любовь, дружбу, стыд и желание покончить с собой. Память приукрашивает все, даже невзгоды. Я перечислил личные причины, приведу одну общую. В отличие от других городов, Женева не испорчена самомнением. Париж никогда не забывает о том, что он – Париж; даже скромный Лондон знает, что он – Лондон, и только Женева как будто не сознает того, что она – Женева. Великие тени Кальвина, Руссо, Амьеля и Фердинанда Ходлера никуда не исчезли, но никто здесь не напомнит о них путнику. Женева, отчасти похожая в этом на Японию, сумела стать новой, не утратив себя прежней. Крутые улочки Старого города остались теми же, теми же остались купола и фонтаны, но рядом с ними существует другой, огромный город с книжными магазинами, с лавками западных и восточных товаров.

Я знаю, что рано или поздно обязательно вернусь в Женеву. Может быть, после смерти.

На улице Пьедрас-и-Чили

Перевод Б. Ковалева

 
Я здесь бывал, должно быть, и не раз.
Теперь не вспомнить. Мне сегодня мнится,
что ближе Ганг неведомый струится,
чем вечер тот и тот рассветный час.
Превратности судьбы уже не в счет.
Они лишь мягкой глины часть былого:
его искусство лепит, время трет
и в нем авгуру не понять ни слова.
Не то клинок таила тьма, не то
хранила розу. И скрывает их
в ночных краях теней переплетенье.
Лишь пепел мне остался. Прах. Ничто.
И, сбросив маски дней пережитых,
я после смерти обрету забвенье.
 

Бриошь

Перевод К. Корконосенко

Китайцы полагают (некоторые китайцы полагали, отдельные полагают так до сих пор), что каждая новая вещь, появляясь на земле, отображает на небе свой архетип. У Кого-то или у Чего-то теперь есть архетип меча, архетип стола, архетип пиндарической оды, архетип силлогизма, архетип песочных часов, архетип механических часов, архетип карты, архетип телескопа, архетип весов. Спиноза утверждал, что всякая вещь стремится к сохранению своего бытия: тигр желает быть тигром, а камень – камнем. Сам я заметил, что всякая вещь стремится к тому, чтобы стать собственным архетипом, – и иногда это получается. Достаточно влюбиться, чтобы решить, что другой – или другая – уже не человек, а архетип. Эту большую бриошь Мария Кодама купила в кондитерской «Aux Brioches de la Lune»[7], принесла мне в отель и сказала, что это – Архетип. Я сразу же понял, что она права. Взгляните на фотографию и судите сами.

 

Памятник

Перевод Б. Дубина

Принято думать, что скульптор рыщет в поисках темы, но такая мысленная охота – занятие не столько для художника, сколько для фокусника. Правдоподобней предположить, что художник – это человек, который неожиданно прозревает. Ведь для того, чтобы не видеть, не обязательно быть слепым или закрывать глаза: многое видишь по памяти, так же как думаешь по памяти, повторяя привычные образы или привычные мысли. Я уверен, что художник, имени которого я не запомнил, вдруг увидел то, чего с начала мира не видел ни один живущий. Он увидел пуговицу. Увидел это повседневное приспособление, доставляющее столько трудов пальцам, и понял: чтобы передать откровение, явившееся ему в образе этой простейшей мелочи, нужно увеличить ее до невероятных размеров и создать огромный светлый круг, который мы и видим теперь на этой странице и в центре одной из площадей Филадельфии.

Эпидавр

Перевод Б. Дубина

Как тому, кто смотрит на битву издали, как тому, кто втягивает соленый воздух, и слышит работу волн, и предчувствует море, как тому, кто открывает для себя страну или книгу, мне позавчерашним вечером посчастливилось оказаться на представлении «Прикованного Прометея» в высоком театре Эпидавра. Я, совсем как Шекспир, не знаю греческого, за исключением множества слов, обозначающих инструменты и науки, неведомые грекам. Вначале я попробовал вспомнить испанские переводы трагедии, которые читал больше полувека назад. Потом подумал о Гюго, о Шелли, о какой-то гравюре прикованного к скале титана. Потом попытался разобрать то одно слово, то другое. Подумал о мифе, который стал частью общей памяти человечества. И тут, неожиданно и вопреки всему, меня захватила двойная музыка оркестра и языка, чьего смысла я не понимал, но чью древнюю страсть почувствовал.

Независимо от стихов (актеры их, кажется, даже не скандировали), независимо от прославленного сюжета, та глубокая река той глубокой ночью стала моей.

6Шахматы (англ.).
7«Лунные бриоши» (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru