Он еще раз быстро перечитал письмо, стараясь воспринимать его не как попурри из цитат, но как самостоятельный текст, обращая особое внимание на ритм, параллельные структуры, аллитерацию, однако агрессивный шрифт колол глаза. Не было никакого смысла прослеживать «аргументы» или выискивать литературные достоинства. Палец горел. Нельсон дрожащими руками сложил письмо, затолкал обратно в конверт, сунул в карман и пошел к автобусной остановке.
Кто-то налетел на него сзади. Нельсон резко повернулся. Палец ожгло болью. Студент пробормотал извинения и побежал дальше. Нельсон глубоко вдохнул и выдохнул. Он стоял перед «Пандемониумом», модной кофейней, облюбованной Антони Акулло. Здесь, над дорогим кофе со сливками и этническими пирожками принимались все важные факультетские решения. Здесь Акулло, Вейссман и Викторинис заключали сделки и делили сферы влияния, как Большая Тройка в Ялте.
Нельсон взглянул через запотевшее стекло; пар от его дыхания розовел в свете неоновой вывески «КАПУЧЧИ-НО». Столики за стеклом занимали студенты. Они сидели, нога на ногу, и с утрированной сосредоточенностью смотрели в тетрадки и книги, покуда на столиках остывал дымящийся мокко. В лучшие дни Нельсон частенько сюда захаживал, но чашка кофе в «Пандемониуме» стоила больше, чем весь ленч, который готовила ему Бриджит; оставалось только стоять, прижавшись носом к стеклу, как Малютка Тим[89].
Он уже хотел пойти прочь, когда за студенческими головами, за паром и светом неоновых ламп
различил в глубине Антони Акулло. Декан сидел один. В памяти всплыли слова леди Макбет на сегодняшнем терапевтическом ток-шоу: Милорд, ты просто не реализуешь свой потенциал. Пользуйся случаем. Натяни решимость, как струну. О таких, как мы, никто не позаботится. Витино письмо давило на сердце, палец горел. Не сознавая толком, что делает, Нельсон открыл дверь и вошел в кафе.
Внутри «Пандемониума» все было гладкое и сверкающее: светлый паркет, белые стены. Народ надышал, от одежды на вешалках шел пар, но над сыростью плыл сухой пустынный аромат кофе. За стойкой переливались тропическим многоцветьем яркие бутылки с сиропом, шипел автомат-эспрессо, высокие стальные самовары с кипятком блестели, как больничное оборудование. Молодые люди скидывали рюкзачки, девушки сбрасывали темные пальто. Все вливались в быстро движущуюся очередь к кассе, чтобы потом усесться, соприкасаясь коленями, за крохотные черные столики. По стенам висели яркие оперные афиши, по большей части в красных и черных тонах: «Фауст» Гуно, «Макбет» Верди, «Мефистофель».
Акулло сидел за большим столом в глубине, на соседнем стуле висело его кашемировое пальто. Декан закинул ногу на ногу, так что брючина задралась, показывая светлый шелковый носок. Одна его рука костяшками пальцев упиралась в стол рядом с крошечной чашечкой эспрессо.
Нельсон в своей пролетарской парке прошел через толпу, выдавливая улыбку. Однако, когда он обогнул большую квадратную колонну с афишей «Потерянного рая» Пендерецкого и увидел, что Акулло не один, улыбка его застыла. За колонной, чуть отодвинувшись от стола, сидел и ничего не пил Марко Кралевич. Для сегодняшнего дня он выбрал стиль кантри: ковбойка в красную и черную клетку с пуговицами на карманах и кантом по швам, шнурок на шее, продетый в металлический коровий череп, и ковбойские ботинки с острыми серебряными носами. Колени обтягивали черные джинсы с пряжкой на ремне в форме штата Техас. Новехонькую ковбойскую шляпу он надвинул на лоб, длинный черный плащ, свисая с плеча, лужицей растекался по полу. С черными сросшимися бровями, короткой стрижкой и соломинкой в зубах – поздней осенью в Миннесоте она должна быть на вес золота – Кралевич выглядел как балканская версия Гарта Брукса[90].
Нельсон закачался на пятках, готовый обратиться в бегство. Он не знал, что именно сказать Акулло, но в любом случае не собирался говорить ни о чем при Марко Кралевиче. Однако, когда он уже поворачивал, Акулло поднес чашку к губам и взглядом остановился на Нельсоне. Тот замер. Палец горел. Кралевич смотрел в середину стола, ритмично покачивая соломинкой. Акулло, не сводя с Нельсона глаз, поставил чашку ровнехонько в центр блюдца, снова уперся костяшками пальцев в стол и не сказал ничего.
Нельсон улыбнулся и взмахнул руками.
– Антони, – начал он, потом заморгал и поправился: – Профессор Акулло.
Декан не шелохнулся.
– Как рука? – спросил он.
– Отлично, – сказал Нельсон – Лучше не бывает.
– Чего надо? – спросил Акулло.
– Простите?
– Какого хрена вам надо, профессор? – Акулло согнул упертые в стол пальцы.
Нельсон переступил с ноги на ногу и посмотрел на Кралевича. Теоретик, глядя пустыми глазами, только передвинул соломинку из одного угла рта в другой. Витино письмо оттягивало карман. Акулло снова согнул пальцы, и Нельсон услышал голос жены: «Пользуйся случаем. Лишь натяни решимость…»
– Я могу помочь вам. То есть факультету. – Он набрал в грудь воздуха. – Я могу помочь факультету.
– Вы можете помочь факультету, – без всякого выражения повторил Акулло.
– Да.
– И как? – Декан снял руку со стола и положил на колено.
– Остановить письма.
Акулло медленно, как бы разочарованно, выдохнул.
– Какие письма?
Нельсон сунул руку в карман, но Акулло чуть заметно скривился и легонько мотнул головой, так что Нельсон вынул обратно пустую руку.
Акулло расцепил пальцы и провел лапищей по роскошным волосам. Кралевич вытащил соломинку изо рта. «Йиппи-йо-ки-йа», – сказал он, не глядя на обоих.
Акулло уперся подбородком в грудь, закрыл глаза и почесал лоб.
– Садитесь. – Он открыл глаза и указал Нельсону на соседний стул.
Нельсон отодвинул стул, уселся на самый краешек и взглянул на Кралевича. Ковбой-теоретик снова с отсутствующим видом жевал соломинку.
Акулло пригвоздил Нельсона холодным взглядом:
– Вы пишете это говно?
– Нет! – Нельсон обернулся на толпу, подался вперед и понизил голос. – Конечно же, нет, – повторил он, бросая взгляд на Кралевича. Поскольку декан никак не отреагировал, Нельсон решил, что Кралевич в курсе. – Но я…
– Что вы?
– Я-я-я, – промямлил Нельсон, – знаю, кто пишет.
Что на него нашло? Нельсон понятия не имел, кто пишет анонимки.
– То есть… – начал он, собираясь взять свои слова обратно, но Акулло поднял руку.
– Кто вам сообщил? Вейссман?
– Нет. Я хотел сказать, что на самом деле не знаю, кто.
Акулло снова поднял руку.
– Вы Нельсон, верно?
Нельсон кивнул.
– Вы думаете, я с этим не справлюсь?
– Нет! – запротестовал Нельсон. – То есть да! Я хотел сказать…
– Вы считаете, что я без вас не обойдусь? У Нельсона перехватило горло.
Акулло наманикюренными пальцами обхватил чашку. Кралевич выплюнул соломинку. Его сербский акцент усиливался и ослабевал, в зависимости от обстоятельств; сегодня он был на пике.
– Моя дикая ирландская роза[91], – произнес теоретик, безбожно коверкая слова.
Акулло взглянул на него, потом на Нельсона.
– Так вы знаете нашего друга…
– Кого? – Нельсон изо всех сил старался не смотреть на Кралевича.
– Нашего друга-литератора. Нашего анонимного автора. Типа, который рассылает письма.
Нельсон честно хотел сказать: я не знаю, кто это, простите, что отнял у вас время, но Акулло жестом остановил его.
– Ладно, не будем называть фамилий. – Акулло поднял чашку и отпил крошечный глоток. Он глянул на Кралевича поверх кофе. – У некоторых слишком длинный язык.
Теоретик тяжело вздохнул, сдвинул шляпу на затылок и поднял глаза к потолку.
– Или Морт вам уже сказал? – Глаза у Акулло просветлели.
– Профессор Вейссман ничего мне не говорил.
– Готов поспорить, Морт все сказал.
– Правда, Вейссман не…
– Морт вам говорил, что я сказал этому козлу?
– Нет. – Сердце у Нельсона колотилось. Палец горел.
Акулло улыбнулся воспоминанию.
– Слушайте, вам понравится.
Декан одернул манжеты, сел поглубже, дернул шеей в высоком воротничке и положил руки на стол.
– Я пригласил его к себе в кабинет. Мы были одни: я и Вы Знаете Кто.
– Вообще-то не знаю, – начал Нельсон.
– Без фамилий. – Было видно, что рассказ доставляет Акулло удовольствие. – Так вот, этот хрен моржовый садится напротив меня. Не дальше, чем вы сейчас. Я беру со стола один из этих говенных листков – как будто он раньше их не видел – и говорю: «Это что? За кого вы себя принимаете, Эзра Паунд сраный?»
Декан рассмеялся, показывая волчьи клыки. Кралевич оттопырил губы и повел ими из стороны в сторону.
– Этот мудак мне говорит: «Я тут ни при чем. Это не я». – Акулло снова захохотал, буравя Нельсона взглядом. – А я отвечаю: «Не принимайте меня за идиота. Я что, по-вашему, с луны свалился? Может, вы перебрали ирландского виски, мой друг. Может, у вас вместо мозгов теплый ирландский портер».
«Куган?» – в изумлении подумал Нельсон.
– А он: «Иисус, Мария и Езеф». – Ирландский акцент выходил у Акулло лучше, чем у Кугана. – «Клянусь вам, Антони, покойницей мамочкой, да будет земля ей пухом, и Пресвятой Матерью Божьей, это не я. Ищите другого».
Куган? Нельсон с трудом верил своим ушам. Поэт шумит и дурашничает, но он не сволочь. Не расист.
– Слушай меня, ирландский ублюдок. – Акулло закинул ногу на ногу и подался вперед, как будто сейчас схватит Нельсона за грудки. Кралевич впервые взглянул на Нельсона. Его руки, обхватившие колени, подрагивали.
– С Антони Акулло не шутят. А особенно долбаные расисты. Молчать! – угрожающе рявкнул декан, хотя и Нельсон, и Кралевич не раскрыли рта. – У вас есть два выбора. Можете уйти по-тихому, и тогда мы сохраним вам пенсию. Или идите к адвокату. Ну как, Эзра? Что решили?
Акулло оттолкнулся от стола и тяжело вздохнул. Он вытащил из нагрудного кармана бежевый, в тон галстуку, носовой платок и взмахнул им в воздухе.
– Я дал ему немного поговорить. «Это нечестно, я их не писал, блям, блям, блям», потом сказал: «Все, приятель. Что вы решили?»
Акулло промокнул губы, посмотрел на платок, сложил его и бережно убрал в кармашек.
– Знаете, что он мне сказал? Уссаться можно. Он сказал: «Увидимся в суде». И знаете, что я ему ответил, Нельсон? Морт вам говорил?
Нельсон мотнул головой. Акулло закинул ногу за ногу, положил руку на колено и улыбнулся.
– Доставьте мне удовольствие, – сказал он. Нельсон только сморгнул.
– Доставьте мне удовольствие, – повторил Акулло.
– Ух, – протянул Нельсон.
Акулло прикрыл глаза и с ложной скромностью пожал плечами. Кралевич расстегнул нагрудный карман и вытащил матерчатый мешочек.
– Этот город, – промолвил он, – недостаточно велик для нас двоих[92].
Палец горел.
– Давайте я с ним поговорю, – сказал Нельсон.
Акулло скептически взглянул на Нельсона. Кралевич вытащил из мешочка бумагу, табак и начал сворачивать самокрутку.
– Думаете, у вас получится лучше?
– Нет, – пробормотал Нельсон, – просто я довольно хорошо его знаю.
Это была неправда. Он беседовал с Куганом только один раз, после университетской вечеринки, когда усаживал поэта в такси, и сказал собственно: «Не ушибите голову». Как раз когда дверца закрывалась, Куган нагнулся и сблевал Нельсону на ботинки.
– Я сделаю так, чтобы он больше не писал.
– Это он вас ко мне отправил? – спросил Акулло.
– Нет! – в ужасе вскричал Нельсон. Впрочем, почему бы Акулло не думать, что он, Нельсон, посол Кугана?
– Нет, – повторил он чуть более уклончиво. Может, и не беда, если Акулло будет так думать. – Он не знает, что я здесь. Мне просто хочется помочь факультету.
– Вам просто хочется помочь факультету.
– Обещаю, – сказал Нельсон, – что больше он писать не будет.
– Нет. – Акулло поднял указующий перст. – Не пойдет. Ему крышка. Он – история. Или он уходит, или его вышвырнут. Пусть решает. Так и передайте.
Нельсон открыл и снова закрыл рот. Все происходило слишком быстро. Он всего лишь хотел помочь Вите – и вдруг оказался втянутым в маленькую драму.
Он взглянул на Кралевича: попковбойский деконструктор облизнул бумагу и заклеил самокрутку.
– Если этот козел хочет судиться, я готов, – сказал Акулло, – но коли вы его друг, то передайте ему вот что. Всем будет лучше, если он просто уйдет. Вы поняли, Нельсон?
– М-да.
Уходи, сказал он себе, пока не увяз по самые уши. Извинись, что отнял время, и уходи.
– Я вам еще кое-что скажу. – Акулло снова обхватил ладонью колено. – Тот, кто убедит нашего друга уйти по-тихому, окажет факультету неоценимую услугу, capiche[93]? Вы ведь этого хотели? Помочь факультету?
Нельсон заморгал. Палец болел почти нестерпимо. Вот как Антони Акулло представляет себе коллегиальный дух. Нельсон для него ничто. Меньше аспиранта, потому что у него нет будущего. Сейчас декан увидел возможность его использовать, отсюда и весь интерес. Однако Нельсон не мог шелохнуться. Акулло пригвоздил его взглядом.
Кралевич поднял толстую самокрутку и смял ее в пальцах – табак и обрывки бумаги посыпались на пол. Впервые теоретик посмотрел прямо на Нельсона. Акцент его куда-то исчез.
– Неужели никто не избавит меня от этого неуемного попа[94]?
Нельсон скривился от боли. Он заморгал сначала на Кралевича, потом на Акулло. Сам того не желая, он напросился на роль в драме – проходную роль, без собственного имени. «Входит убийца», – гласит авторская ремарка.
– Я не… – пролепетал Нельсон, – я хотел сказать, что не…
– Тот, кто поможет с этим справиться, будет мне другом, Нельсон. Подумайте. – Акулло взялся за чашку. – Спасибо, что заглянули.
Нельсон встал, едва не опрокинув столик на гнутых ножках. Кралевич широко, по-балкански, улыбнулся и описал ладонью большой полукруг.
– Здорово, приятель, – сказал он. Нельсон захлопал ресницами, не находя слов.
– «Здорово» – это «привет», – пояснил Марко Кралевич. – Иногда это означает «пока».
Нельсон вышел в морозный свет фонарей. Голова кружилась, в висках стучало. Боль в пальце ослабела, хотя и не прошла совсем. Сыпал снег. Машины со свистом проносились по жидкой каше, их красные габаритные огни отражались в асфальте. Парочки под ручку спешили в кинотеатр за углом.
Нельсон посмотрел на часы и ругнулся: два часа назад ему следовало ехать в автобусе к макаронам с сыром или тунцовому супу. Бриджит будет злиться: ей пришлось одной кормить и укладывать девочек. Он застегнул парку и пошел к автобусу, но тут вспомнил, что забыл на работе портфель с девятью десятками студенческих сочинений, которые надо проверить к понедельнику. Нельсон простонал и затрусил к площади между двумя рядами одинаковых фонарей. Бриджит он позвонит с работы, скажет, что у него была важная встреча с деканом и речь шла о возможном… продвижении? профессиональном спасении? Он даже не знал, как отблагодарит его Акулло. Все, что от него требовалось, – разрушить карьеру другого человека.
Нельсон запыхался и прислонился к обклеенному плакатами киоску, прижал руку к линялой рекламе «Нет-Радио» и попытался раздышаться. Дыхалка стала совсем никудышная. Он медленно пошел вокруг киоска, держась за стену рукой. Если надо сделать грязную работу, почему ее не поручили Кралевичу? Ему бы понравилось. У него и все нужное есть. Нельсон поежился, вспоминая нож на Обеденном семинаре. Но уже тогда Куган начал первым. Нечего жалеть Кугана. Если он пишет анонимки, ему не место на факультете. Нельзя позволить, чтобы расист влиял на юные, формирующиеся умы. Он, собственно, и поэт уже не ахти. Исписался.
Теперь Нельсон снова смотрел на магазины и киоски Мичиган-авеню. Рука скользила по рекламным листкам и плакатам с лозунгами: британцы вон из Ирландии, израильтяне – из Газы, сербы – отовсюду кроме Сербии. Как они узнали, что это Куган? Что, если они ошиблись? И даже если они правы, что стоит научная свобода, что стоит постоянная должность, если человека можно уволить за мнение, пусть даже гнусное?
Снег падал на ресницы, залеплял глаза. «Это не мое дело, – думал Нельсон. – Пусть увольняют Кугана, пусть Акулло с ним судится, пусть Кралевич застрелит его среди бела дня. Анонимки прекратятся независимо от моего вмешательства. А у меня на совести не будет профессионального убийства».
Нельсон обогнул киоск и столкнулся нос к носу с Тимоти Куганом. Поэт вытаращил глаза и отпрянул назад. Куган был в заснеженном черном пальто до колен, подбородок замотан черным шарфом. Оба заметались из стороны в сторону, как комики в немом кино, потом Куган засопел и двинулся в обход киоска. Боль в пальце сфокусировалась, как в сварочном аппарате, Нельсон закусил губу, чтобы не вскрикнуть, и запрыгал на тротуаре, размахивая рукой. Шаги Кугана быстро удалялись по Мичиган-авеню. Нельсон приплясывал от нерешительности. «Не будет беды, если я с ним поговорю, – решил он. – Может, он не писал анонимок, и Акулло будет так же рад это узнать».
Нельсон обежал киоск и бросился за поэтом.
– Профессор Кутан! – крикнул он как можно бодрее. Поэт на автопилоте прошел еще несколько шагов и
обернулся: руки в карманах, голова ушла в шарф. Нельсон, улыбаясь, догнал его.
– Послушайте, – сказал он, – можно угостить вас стаканчиком?
Кутан осовело взглянул на Нельсона. Было почти слышно, как ворочаются его перегруженные алкоголем мозги.
– Конечно. – Куган пожал плечами. Нельсон пошел рядом, подстраиваясь под его шаг. Они переждали на тротуаре, пока впереди пронесется стайка машин. Снег падал между ними, как занавес. Куган искоса взглянул на Нельсона.
– Кто вы? – спросил он через шарф.
– Друг[95], – отвечал Нельсон Гумбольдт.
Несколькими часами позже, в проулке, Нельсон и Куган писают на стену.
– А-а-ах! – выдыхает Куган. От кирпичей перед ними идет пар. – Простые радости бедняков.
На стене, в нескольких дюймах от Нельсонова носа, надпись из аэрозольного баллончика – многолетней давности памятник студенческого радикализма: «Да здравствует ИРА!»
– Я упоминал, – говорит Нельсон, – что моя жена – ирландка?
Он что-то собирается спросить у Кугана, собирается спросить весь вечер, но шестеренки прокручиваются вхолостую, и он не может вспомнить, в чем, собственно, вопрос. Куган оказался классным прикольщиком, отличным мужиком, джентльменом и к тому же образованным, как сволочь. Нельсона качает, струя мочи прыгает вправо-влево, словно из брандспойта. Нельсон притворяется, что тушит пожар.
– Смотри, куда целишь, Клинк, иезуит несчастный! – Куган щиплет его за руку. – Я уже крещен!
Больше ничего Нельсон не помнит. Который час. Какой день. Где он находится.
– Ой! – вскрикивает Нельсон, когда до его замедленного сознания доходит наконец боль от щипка.
Куган отступает на шаг и с церемонной важностью заправляет свои причиндалы.
– Застегнись, Клинк. Ночь молода.
Из проулка на улицу: Куган впереди, Нельсон в нескольких шагах сзади. Они уже далеко от университетского городка, в безвкусно облагороженных улочках Гамильтон-гровз, недавних рабочих кварталах. Выметенные подчистую продмаги и заколоченные обувные лавчонки чернеют между залитыми неоном спортивными барами и молодежными бистро. Нельсон на ходу медленно поворачивается вокруг своей оси, силясь понять, куда же они идут, цепляется одной ногой за другую и чуть не падает. Кутан в нескольких шагах впереди, перед скошенным окном дорогого салуна. Сразу за стеклом двое молодых гладкорожих яппи, мужчина и женщина, едят крылышки на вертеле, запивая их текилой с лимонным соком. Куган сворачивает с тротуара, привлеченный, как мотылек огнем, их буржуазным варварством: молодая пара изящно ест вилкой то, что принято держать руками.
– Мир перевернулся, Клинк, – кричит Куган через плечо. – Спорю, этот кретин ест лазанью голыми руками.
При их приближении мужчина и женщина переглядываются. За этим они и ехали сюда из самого Миннеаполиса – посмотреть колоритных гамильтон-гровзских чудаков в их природной среде. Куган не подводит. Он опирается рукой на стекло, пригвождает женщину взглядом и громко декламирует:
Одна журналистка из Дрездена
На вилке визжала как резаная,
Но мясо у ней
Становилось нежней,
А также вкусней и полезнее.
Сеньор яппи вскакивает, потрясая куриным крылышком, но сеньорита яппи удерживает его рукой. Куган уже отвернулся от стекла.
– Запиши это для вечности, Клинк, – говорит он. – Я готовлю полное собрание своих сочинений.
Нельсон и Куган пьют темный горький «Гинесс» в ирландском баре «Слив Блум», под вывеской из скрещенных ключей. Кугана здесь знают, но тем не менее обслуживают. В пятницу вечером здесь играет живая музыка: тощий мужчина с гитарой и худая длинноносая женщина со скрипкой. Куган заказывает песню, вместе с Тощим и Длинным Носом поет первый куплет «Отчаянного парня из Каслмейна»[97] и рыдает следующие семь.
– В конце он погибнет, – шепчет Куган посреди песни, – но и этих козлов уложит.
Нельсон осознает главным образом то, что комната кренится.
Из-за стола в сортир. Неровные скрипучие доски раскачиваются, как по бурному морю из Ларна в Странрар[98]. Воткнувшись носом в исписанную фломастером стену над толчком, Нельсон задумывается над Вопросом без Ответа. О чем же он хочет спросить Кугана?
– Зачем я здесь? – спрашивает он у склизкой, в подтеках засохших соплей, стены.
Садясь за стол, в нейлоновом хрусте, он спрашивает снова:
– Зачем я здесь?
Куган давится пивом; веер «Гинесса», подогретого до 36,6° Цельсия, разлетается вокруг. «Черт, – думает Нельсон, – неужели я сказал это вслух?»
– Толковый вопрос, черт побери. – Куган икает. – Умный ты малый. Небось у тебя на занятиях животики надорвешь.
– Но зачем я здесь? – повторяет Нельсон. Его парка блестит импортным пивом. – Не помню.
– Экзистенциальное сомнение, верно? – Куган утирает рот ладонью. – Хотите экзистенциального сомнения? Пожалуйста!
Он поднимает стакан и подается вперед.
– Мне надо было родиться елизаветинцем, Клинк. Даже если бы для этого надо было стать треклятым англичанином. Вот были поэты!… Бен Джонсон клал кирпичи, и воевал, и угодил в тюрягу. Кит Марло был шпион, бабник, и его зарезали в кабаке. В драке из-за счета! Вот – достойная поэта смерть!
Куган пьет и облизывает губы.
– А что грозит мне? – хрипит он. – В худшем случае я теряю мой говенный бессрочный контракт. Мы живем в малодушное время, Клинк. Мне должно быть стыдно.
Нельсон слышит тихое хрустальное «дзынь!», словно ложечкой задели бокал, но на столе только два пластмассовых стаканчика и такая же бутыль. «Вам должно быть стыдно, – думает Нельсон, и зажимает рукой рот. – Не сказал ли я это вслух?»
Куган стучит бутылью по столу.
– Молли! – орет он. – Молли Молли Молли!
Музыка давно смолкла, Тощий и Длинный Нос куда-то слиняли. Когда это произошло?… Официантка стоит в шаге от стола, раскинув руки.
– Кто здесь Молли? – спрашивает она.
«Хороший вопрос, – думает Нельсон. – Онапохожа не на ирландку, а скорее уж на испанку – черноволосая, черноглазая, смуглокожая. Стоит, покусывая губы и покачивая бедром, фартучек перехватывает милый стан, как набедренная повязка. Милый стан. – Нельсон зажимает рукой рот. – Не сказал ли я это вслух?»
– Это Клинк. Острый клинок, Клинк. – Куган хриплым театральным шепотом добавляет: – Только упаси тебя Бог спросить про его мать.
Официантка переводит безразличный взгляд на Нельсона.
– Ни гугу, – говорит она.
Молчание. Нельсон с Куганом переглядываются и прыскают со смеху. Нельсон смеется так, что пиво брызжет у него из носу.
– И что твой муж-иудей? – спрашивает Куган официантку.
Дзынь! Что-то всплывает из пивного моря в мозгу у Нельсона, что-то, имеющее отношение к иудеям. И тому, чего Куган должен стыдиться.
– Мне кажется, ребята, вам хватит, – говорит официантка.
– Еще нет. – Куган делает слабую попытку дотянуться до ее задницы. Официантка резво отпрыгивает, Куган еле успевает ухватиться за край стола.
– Господи! – Куган почти ничком падает на скамейку и одним глазом смотрит поверх стола. – Он что, наблюдает за нами, Клинк?
– Кто?
– Бармен, ты, изнуренный иезуит, – шепчет поэт. – Статный, дородный, как там его бишь.
Нельсон оборачивается. Куган снова шипит:
– Не так очевидно, черт тебя побери.
Поэтому Нельсон смотрит в потолок. Смотрит в свой стакан. Смотрит на часы. Смотрит на пустую эстраду. Потом, зевнув, взглядывает на бармена, который стоит, опершись на стойку. Здоровенный детина… наблюдает.
– Ну? – спрашивает Куган почти что из-под стола.
– Ага, – говорит Нельсон. – Он за нами наблюдает. Куган приподнимает голову и снова ныряет под стол.
– Черти лохматые, Клинк, это же Буян Бойлан! Он самый!
Поэт почти горизонтально выскакивает из-за стола. Локти и колени выпирают из просторного пальто под самыми разными углами, как будто два хорька дерутся в мешке. Нельсон совершает более грациозный, нейлоно-шуршащий исход, но не может сделать ни шагу дальше, потому что во все стороны – вниз. Комната кружится: проносится Куган, ревя, проносится бармен. Нельсона приподнимает на цыпочки и бросает под откос пола. Он выплывает на улицу, под снег, скользя боком, как хоккеист.
– П.М.Б.И.Ж! – ревет Куган. – Поцелуй Мою Благородную Ирландскую Жопу!
На трескучем морозе они цепляются друг за друга, чтобы не упасть, их общая синяя тень раскачивается в свете фонарей – горбатое четвероногое о двух головах. Кожу стягивает от холода, горло перехватывает. Он держит Кугана или Куган – его? Да какая разница!
– Ирландки, – задыхаясь, выговаривает Куган, – режут так, что не успел заметить, а уже потерял половину крови.
– Забавно. – Нельсон пытается совладать со своими ногами. – Она не похожа на ирландку.
– Черная ирландка, – Куган постепенно, палец за пальцем, отдирает себя от Нельсона, – самая страшная. Дочь прелестной лимерикской девы и сумрачного испанского моряка, смытого с Армады – смешение кровей, чьи истоки можно проследить аж до Марокко.
– Я упоминал, – говорит Нельсон, – что моя жена – ирландка?
– У меня была одна евреечка… – Куган наконец отцепляется окончательно. – Кстати о средиземноморцах. Бархатные губки. Могла засосать бильярдный шар через двадцатиметровый садовый шланг.
У Нельсона щиплет уши. Или это от холода?
– Почему вы сказали, что она была еврейка?
– Потому что она ею была. – Поэт, шатаясь, бредет по тротуару. – Дщерь Израиля. Иудейской веры, не христианской. Разве не один хер?
В замедленной съемке Кутан поворачивается и замахивается на Нельсона кулаком. Нельсон в замедленной съемке пригибается. Он приперт к стенке, парка зацепилась за выступающий кирпич.
– Было время, – говорит Куган, тыча в Нельсона пальцем, – когда преподавание поэзии давало лицензию на распутство.
Он подскакивает – надувной клоун, которого нельзя уронить.
– Каждый семестр новый урожай целок. – Поэт воздевает очи к золотому прошлому. – Я глядел на аудиторию, полную свеженьких мордашек, и выбирал, как шоколадку из коробки. Это прилагалось к контракту. Как бесплатные книжки. Как двухмесячные каникулы. Как место на гребаной парковке…
Он тяжело вздыхает, и даже на холоде Нельсона обдает пивным духом.
– Никто не жаловался. Никто не замечал. Никто не обижался. Каждый получал свое. Барышни могли рассказывать внукам, что отдали цветок своего целомудрия настоящему ирландскому поэту, а у меня было больше телок, чем у Мика Джаггера.
Куган толстыми пальцами сгребает Нельсона за куртку. «Поэт по имени Тим», – говорит он.
Студенток склонял на интим.
Феминистки гурьбой
Закричали: «Долой!
Мы Тиму интим запретим».
Глаза у Кугана молящие, затуманенные. Волны его убийственного дыхания обдают лицо Нельсона. В мозгу ритмично пульсирует: дзынь! дзынь! дзынь!
– У меня две дочери, сэр, – с трудом выговаривает Нельсон, и в голове включается сирена. Который час? Где я? Бриджит захочет знать. Кстати об ирландках.
– Тогда держите их подальше от таких, как я, сэр. – Куган наконец фокусирует взгляд на Нельсоне. – Не учите своих дочерей поэзии, Клинк, мой вам совет.
Он поворачивается, выбрасывает назад руку и отдирает Нельсона от стены.
– Нечего прохлаждаться! – кричит он. – Вперед, враскачку к Вифлеему! Маршируй или умри, Клинк, маршируй или умри[99].
По темным улицам от студенческих баров и буржуйских салунов, туда, где за бетонными оградами и колючей проволокой смутно маячат промышленные громады. Фонарей в два раза меньше, половина из них разбита. Запыхавшись, гуляки входят в желтушный свет безымянной рабочей рюмочной, в низкую, сырую, без окон бетонную коробку. Мигающие неоновые вывески с тевтонскими именами народного пива: Хамм, Шлиц, Пабст. Перед дверью – ревущая газовая горелка. Неопределенного возраста серые личности в бесформенных пальто у стойки. Нельсон и Куган плюхаются в закутке под пыльной неоновой рекламой, которую не зажигали со времен президентства Никсона.
С угрюмым барменом шутки плохи.
– «Гленфиддих»? – неуверенно спрашивает Куган.
– «Джим Бим», – отвечает бармен, и Куган покупает всю бутылку, чтобы хоть немного его задобрить.
Бутылка и два щербатых стакана на липком, в кругах от пива, столе. Кончились студенческие хиханьки. Время легкомысленного пива позади. Пора пить по-серьезному, когда человек выползает из собственного фундамента и тихо исчезает без следа. Следуя ритуалу, Куган парится в пальто, исходя бурбоном и потом.
– Ты меня ненавидишь, да, Клинк?
Его помертвевший взгляд. Убийственное дыхание над столом.
– Нет же, – возражает Нельсон. – Правда.
Правда и другое: он не хочет, чтобы Куган учил его дочерей. Далекий звон в голове.
– Правда, – говорит Куган почти без акцента, – это знатно.
Он разражается скрипучим смехом и замолкает, только опрокинув в глотку стакан.
Нельсон поднимает бутылку, чтобы налить себе, Кугану, обоим, но горлышко бутылки все поворачивается и поворачивается. Наконец бутылка со звоном встречает щербатый ободок, бурбон льется, частью – в стакан.
– Ты меня ненавидишь, – упорствует Куган, – поэтому ты и здесь, изначально. Такова твоя натура, как сказала скорпиону лягушка. Не только твоя, Клинк, но и всей вашей никчемной иезуитской своры. Придурков. Паразитов. Попов. Кретинов. Кррритиков.
Куган заходится в приступе кашля. В мозгу у Нельсона кто-то маленький сидит за зеленоватым экраном эхолота, который ритмично попискивает: дзынь… дзынь… дзынь… Ему надо было еще тогда, у киоска, взять поэта за руку и сказать ему, как мужчина мужчине… Что? Что-то на мгновение всплывает и тут же вновь уходит на дно.
– Все началось с Платона, – надрывается Куган, – я хочу сказать, ненависть к поэтам. Это он подводил нас к границе своего малипусенького государства и говорил: уебывайте. Если, конечно, мы не пишем гимны богам и хвалебные песни великим людям. А иначе вали отсюда, приятель.
Дзынь! Эхо? Что-то на глубине.
– Никто больше не верит Платону, – уверяет Нельсон. Глотка у него горит. Какая сволочь сказала, что бурбон пьется легко? – Он фалло… фалло…
Нельсон тянется к бутылке и промахивается.
– Но ты ведь по-прежнему читаешь старого ублюдка, да? Это все тот же дебильный довод, только вы обслюнявили его новым жаргоном. Стихи не могут быть стихами, они должны воспитывать, возвышать.