bannerbannerbanner
«Расцеловали!»

Глеб Иванович Успенский
«Расцеловали!»

Полная версия

2

– Ах, родимый ты мой! Что ж ты так рано вышел? И чего ж с дороги-то не отдохнул? – ласковым, даже с какою-то, казалось, нежною дрожью, голосом говорил старичок, несший мои вещи. Он плелся позади меня, грузно шлепая по лужам, тяжело дыша и шатаясь на ногах из стороны в сторону, не то от старости и слабости ног, не то от тяжести чемодана.

Ласковый, радушный голос и речь старика приятно подействовали на мою взбешенную «каторжником» душу. Я невольно оглянулся на него, но было темно, да и старик шел нагнувшись под тяжестью моего чемодана.

– Хошь чаю-то попей в вокзале! Чай-то там есть… Погрейся! Да уж и меня, родненький мой, угости, старичонка!

– Пойдем, будем чай пить! – с удовольствием сказал я.

– Ах ты, Христов человек! – еще с большею нежностью и задумчивостью проговорил добрый старик. – Ах, и душа же у тебя добреющая! Вот христианская-то душа у тебя!.. Чаем хочет старичонка побаловать!

Все это было сказано нежно, ласково до чрезвычайности, но мне показалось в этих ласковых речах что-то глубоко ядовитое, хотя я решительно не мог понять, почему мне так показалось. Мне хотелось взглянуть в лицо этого человека, что я тотчас же и сделал, когда мы вошли в вокзал. Оказалось: седой, худой старик с густыми, нависшими на глаза бровями, не дававшими возможности видеть выражение этих глаз. На первый взгляд они показались мне кроткими и старчески-тусклыми. Лицо было изможденное, и щеки глубоко ввалились, как бы прилипли к челюстям; жиденькая, трясущаяся бороденка также ничего типического к его непонятному лицу и непонятному выражению глаз не прибавляла. Но мне показалось, что он как будто неохотно смотрел прямо в глаза, как-то косил ими и даже, заметив, что я хочу его рассмотреть, тотчас по приходе в вокзал и сложив мои вещи на скамейку, поспешил, не оборачиваясь ко мне, совсем повернуться лицом в угол, где был большой образ с лампадой. Он «истово» молился на образ, «истово» поклонился и направо и налево, затем в отдельности засвидетельствовал почтение поклоном буфетчику, присовокупив: «отцу и благодетелю!», проходившему обер-кондуктору, начальнику станции и каждому из них отвешивал поклоны и непременно также присовокуплял то эпитет «благодетеля», то «владетеля», «первоначальника». И в этом, повидимому чистосердечном, низкопоклонстве было что-то «не то», не настоящее.

Едва заметное нежелание «прямо смотреть в глаза» так смутило меня в этом старике, что я уж и сам не решился взглянуть на него «испытующим взглядом» и, разливая по чашкам чай, когда мы, наконец, уселись за столик у буфета, старался смотреть на чайник и на чашки, а не на старика. А старик опять задребезжал своим ласковым и в то же время непрерывно раздражающим голосом:

– И что же, благороднейший мой господин, не пожелали вы в номерах-то наших поезду-то дождаться? И потеплее бы, и поуютней бы.

– Хозяин сказал, что запирает и что ночью некому будет отпереть, – ответил я ему довольно сухо.

– Запирает!.. И не может отпереть?.. Вот какой благороднейший человек хозяин-то наш! Ведь надо же такую иметь доброту в себе! И придумать этак!..

Что-то уж совсем «скверное» слышалось в каждом слове.

– Подивитесь, – сказал старик, обращаясь к буфетчику, – каков наш орел-то премудрый и предобрейший!

– Какой орел? Радивонка-то ваш, разбойник?

– Вла-де-тель наш! попечитель и благодетель! Родивон Иванович! А кто такой разбойник, это уж, видно, вам знать… Разбойник! Ишь ведь что! Чудак ты этакой! Тут надобно понимать ангельскую доброту, – вот как, а не то чтобы… Посуди ты сам: приехал Иван Иванович Изотов, требует номер, а номеров нету. А Родивон Иванович, благодетель наш, столь добр, добросерд, что не может он покинуть человека! Что бы Ивану-то Ивановичу Изотову на дворе-то или бы здесь делать? Ведь он какой человек? Так доброта-то Родивону Иванычу не дозволяет этого! Вот он и вытеснил этого самого господина преприятного!

И он указал на меня, тотчас же торопливо и как-то особенно звонко проговорив:

– И деньги ими, благороднейшим-то господином вот этим (опять указал он на меня), были заплачены за сутки! И то он, Родивон-то Иванович, благодетель-то мой, сердцем своим не поколебался, а за друга своего, за добродетельнейшего Ивана Ивановича Изотова, постоял твердо и господина проезжающего выпроводил вон!

При этих словах я уже не мог не взглянуть на старика. Не то плут, не то сумасшедший, не то что-то вообще загадочное и, главное, злобное несомненно было в нем. Злобное ясно слышалось уже теперь в этих ласковых нежных нотах; не нежность слышалась в дрожании его нервной и ласковой речи, а именно злость, и злость лютая.

– Да как же-с? – взглядом мертвых, тусклых, глубоко спрятавшихся куда-то глаз ответил старик на мой взгляд, поняв, какой именно вопрос в нем заключается. – Ведь это надо какую иметь доброту, чтобы, например, ради ближнего своего вон этак-то, как с вами, поступить!.. А означает, что Родивон Иванович – человек верный и за добродетельного человека постоит! Иван-то Иванович Изотов как с сиротами-то с нашими, с номерными? Как отец, попечитель и наставник! Он о них печется, пригревает на своей груди ангельской! Родивон Иванович ценит это: взял да и уволил господина-то добреющего – вон!.. А ведь Родивон-то Иванович десять годов, по божьему указанию, сам в остроге просидел, и то любовь в нем горит, как неугасимая лампада! Десять годов за невинное убиение! Да! Просиди-ко ты да пламенную душу-то сохрани так, как Родивон-то Иванович, невинно-убивец и невинно-страдалец, душу-то свою сохранил! Вот господь-то ему и дал! Я ему подчиненный раб, из-за куска хлеба, и целый день я моими ногами еле-еле передвигаю по двору, то по навозу, и по преклонности моих лет не имею часу передохнуть, иной раз крохи не вижу, а как на ангела взираю на Родивона-то Иваныча, на благолепнейшего человеколюбца!

Рейтинг@Mail.ru