bannerbannerbanner
Вернись в Сорренто?..

Анна Герман
Вернись в Сорренто?..

Полная версия

Ночи там очень холодные, так что я опять жутко продрогла.

Среди получивших «Oscar della simpatia – 67» были Катарина Валенте, Адриано Челентано, Рокки Робертс. «Оскар» был вручен также нескольким актерам театра и кино.

Для меня это выступление явилось генеральной репетицией перед моими сольными концертами. Я уже знала наперед, что они пройдут хорошо, так как публика в Виареджо принимала меня исключительно тепло. Скромность не позволяет мне сказать – восторженно.

Однако нашелся некий господин – конферансье, который несколько омрачил мою радость на этом концерте. Господин сей вообще недолюбливал женщин, и, когда ему приходилось объявлять певицу, он делал это неохотно, холодно, я бы сказала – лишь «по долгу службы». Если же «виновная» осмеливалась при этом быть выше его ростом, господин конферансье считал данное обстоятельство личным оскорблением и мстил.

Он таким образом объявил мой номер, что я даже растерялась, но вынуждена была взять себя в руки и петь. Когда я закончила, конферансье вышел на сцену и, присев возле меня на корточки, задрав голову, с шутовской миной спросил: «Ну а теперь скажите нам, сколько в вас метров». Я ответила ему внешне спокойно: «Сколько метров – не имеет значения. Важно, что я, безусловно, выше вас». Веселый смех зрительного зала вознаградил меня за перенесенную обиду.

Как я могла заметить, ни один из получивших премию не произнес ни единого слова благодарности. Просто с улыбкой кланялись публике. Я решила произнести «речь». Конечно, на итальянском, мысленно составив несколько фраз. Звучало это примерно так: «Добрый вечер, дамы и господа! Сердечно благодарю за присужденный мне приз. Я очень радуюсь этой награде, но одновременно хочу заметить, что все зависит от вас, от публики. Для вас мы поем и без вас существовать не можем. Я посвящаю мои песни вместе с моим „Оскаром“ тебе, дорогая публика».

Миновало несколько дней, которые Ренато провел в родном доме, находившемся довольно далеко от Милана. Ко дню первого моего концерта он вернулся в Милан на том самом красном спортивном «Фиате». Заехал за мной в гостиницу, и вот, пробравшись через забитый пешеходами и машинами центр города, мы очутились наконец на автостраде, ведущей к Форли, где мне предстояло петь на празднике коммунистической прессы. Увы, горький опыт предыдущего путешествия быстро выветрился из памяти Ренато. Вскоре мы уже свернули на «более разнообразную дорогу», как заявил Ренато в ответ на мой вопросительный и не лишенный укора взгляд.

От Форли, где состоялся мой первый и единственный концерт, у меня осталось самое приятное впечатление. Это маленький городок, расположенный в гористой местности. Мы добрались туда к вечеру, после многочасовой езды в машине. Петь я должна была лишь около полуночи, так что мы отправились поужинать, а потом хозяйка гостиницы провела меня в комнату, где я могла подготовиться к выступлению. Поскольку и на этот раз я оказалась одетой весьма легко (не люблю одеваться тепло, потом каюсь), а концерт проходил на открытом воздухе, она одолжила мне свою большую, теплую шаль. На площади были поставлены столики, стулья, скамейки, обращенные к маленькой, временной эстраде, где с трудом размещалось пятеро музыкантов и солистка с микрофоном. Центр площади оставался свободным, служа местом для танцев. Между деревьями в разных направлениях были натянуты бечевки, унизанные разноцветными фонариками.

На концерт пришли и стар и млад. Если уж – по причине почтенного возраста – не ради танцев, то хотя бы посмотреть, посмеяться. Мне очень по душе такого рода выступления, на которые являются представители всех поколений. Бабушка и внучка надевают свои лучшие платья и вместе отправляются на площадь поразвлечься.

Мне предстояло исполнить двенадцать песенок, «вплетенных» в венок танцев. Когда я начала петь, танцы прервались, пары останавливались – нередко в той позе, в какой застали их первые звуки. Все лица повернулись ко мне.

Я не обиделась бы, если бы они продолжали танцевать. Для Италии это естественно – здесь песня воспринимается прежде всего как танцевальная мелодия. Концерты редки, их заменили ныне телевизионные передачи.

Но они слушали. Молодежь сгрудилась у эстрады – и тут начался «концерт по заявкам». Просили исполнить песни фестиваля в Сан-Ремо. Я знала несколько песен, среди них «Ciao, amore» Л. Тенко, которую также спела, а припев «Ciao, amore, ciao…» все пели вместе со мной.

Я была очень довольна своим первым концертом. Ближе узнала публику. Увидела ее реакцию на мое пение. На душе было хорошо, легко, радостно. Возникла уверенность, что так будет везде, что мне нечего опасаться!

Очень приятна была дружелюбная атмосфера, в особенности непосредственный контакт с публикой. До той поры я никогда не вела сама свой концерт. Здесь же мне приходилось объявлять свои песни, кратко их переводить, если песня пелась не по-итальянски, отвечать на вопросы. Когда я выздоровею, я попытаюсь на своем первом концерте в зале Конгресса не ограничиваться одним пением.

Перед моей поездкой в Форли Пьетро сказал, что скоро мне предстоит еще раз отправиться в Неаполь, чтобы принять участие в открытых концертах. «Обстановка, в которой ты будешь петь, неповторима. Концерт проходит попросту на одной из больших площадей в центре города. Люди замедляют шаг, забывают о спешке, ибо все это утрачивает смысл перед лицом такого важного события, как песня. Награда символическая – ключи от города Неаполя, которые ты непременно получишь».

То был отзвук моих выступлений с неаполитанскими песнями.

Меня очень привлекала перспектива такого «уличного пения», особенно потому, что на этот раз я должна была петь не под фонограмму, а непосредственно перед людьми, которые сами всю жизнь поют и являются справедливыми и объективными судьями.

Концерт закончился около часу ночи. Мы вернулись в гостиницу. Я устала. Ренато тоже был очень утомлен, ибо – как сам признался мне – накануне ночью ездил в Швейцарию и поэтому не сомкнул глаз. Он даже угостил меня швейцарским шоколадом и показал папиросы, которые были, кажется, лучше итальянских и… дешевле.

Из Швейцарии он вернулся домой уже под утро, после завтрака отправился за мной в Милан, и мы вместе приехали в Форли. Далее – репетиция, долгое ожидание, наконец, сам концерт. Так что устал он страшно, несмотря на свои двадцать лет. Тем не менее отказался от возможности переночевать в гостинице в Форли, где нам были приготовлены две комнаты. Жаль было не использовать оплаченные номера в Милане…

Я сложила вещи, с благодарностью вернула хозяйке шаль и села в машину.

Сначала мы ехали улицами спящего городка, потом Ренато все же остановил свой выбор на автостраде.

Так будет быстрей, довольно резонно рассудил он.

В дальнейшем именно это решение оказалось спасительным. На автостраде рано или поздно должны были заметить, что произошла катастрофа, и оказать помощь, в то время как на другой, менее оживленной, дороге никто не помешал бы мне спокойно перенестись в мир иной. Важным это оказалось только для меня, так как Ренато получил перелом кисти и ноги. Конечно, очень больно, но, к счастью, от этого не умирают.

Итак, мы ехали по автостраде. Я много и громко говорила, не слишком даже себя к тому принуждая, поскольку вызванное концертом возбуждение держится обычно еще довольно долго. Часа два после выступления я не могу расслабиться, не способна заснуть. Думала также, что тем самым не дам задремать Ренато и мы благополучно доберемся до Милана. Но двадцатилетний организм усталого юноши, очевидно, стремился устранить все, что мешало ему уснуть и таким путем восстановить жизненные силы. Внезапно нас несколько раз подбросило, как если бы машина нарвалась на ухабы, вместо того чтобы скользить по гладкому, как зеркало, шоссе. Затем наступила тьма и тишина.

Однако до того я успела осознать грозящую нам опасность – скорее инстинктивно, ведь на размышления не было времени. Все свершилось за какую-то долю секунды. Я ощутила – отчетливо это помню – панический ужас при мысли о том, что могу заживо сгореть в машине.

Как раз неделю назад я прочитала сообщение о жуткой смерти французской актрисы, одной из знаменитых сестер Дорлеак. Она погибла в горящей машине. И хотя я никогда не испытывала страха во время езды в машине (равно как болтанка в самолете скорее меня забавляла), с того момента, как в прессе была опубликована эта страшная заметка, я начала опасаться. Чувство охватившего меня в ту минуту ужаса помню очень хорошо.

Катастрофа произошла.

Утром нашу машину заметил ехавший по автостраде водитель грузовика. Она была разбита вдребезги, и лишь красный цвет кузова напоминал о ее былой элегантности.

Ренато не «вылетел» из машины, а я оказалась далеко от останков «Фиата», отброшенная какой-то страшной силой.

Вызвали полицию. Нас привезли в больницу. К счастью, я были лишена способности ощущать боль, холод сырой земли в канаве, трудности транспортировки.

Я получила возможность сделать недельный перерыв в своей биографии.

Состояние мое не являлось достаточно обнадеживающим, напротив того, даже возбуждало худшие опасения. Единственное, что можно и нужно было сделать, так это влить в мои вены чисто итальянскую кровь, взамен той, которая почти полностью вытекла из меня в канаве. Исправить остальное пока было нельзя. Следовало подождать. Впрочем, долгое время было неясно, не выберу ли я «свободу», сказав своим спутникам по земному пути «адью».

Мою мать и моего жениха подготовили к этому возможному исходу. Они получили визы и паспорта на выезд в Италию в течение одного дня. «Выдать немедленно, состояние безнадежное», – гласило официальное указание.

Они приехали, таким образом, на третий день, но я и не знала, что мои любимые люди сидят возле моей постели. На вопрос моей матери, останусь ли я жива, врачи ответили: «Мы делаем все, что в наших силах, но уверенности нет». Они действительно делали все, что в человеческих силах. Применяли новые лекарства, дежурили возле меня днем и ночью. Спасли мне жизнь.

 

Я лежала в трех больницах, но помню лишь одну, ту, где я пришла в сознание на седьмой день после происшествия. Кажется, я прореагировала на свет и боль и ответила на какие-то вопросы. Но, видимо, уверенность врачей в моем выздоровлении опиралась скорее на теоретические рассуждения. На практике же все выглядело иначе. Свою мать я узнала только с того дня, когда меня перевезли в следующую больницу. А шли уже двенадцатые сутки.

От предыдущей больницы в памяти осталась только огромная палата с тяжелыми больными, привезенными прямо с места происшествия. Они плакали, стонали, кричали от боли. Я не запомнила ни одного лица. Даже лиц врачей, которые вели за мной непрерывное наблюдение, которым я обязана жизнью. Я знаю их фамилии, часто упоминаемые матерью, но, когда они пришли в клинику Риццолли навестить меня после операции, для меня это были лица чужих, незнакомых мне людей.

После того как отключили искусственное дыхание и с искусственного питания меня перевели на обычное, стало ясно, что кризис миновал. Теперь можно было перевезти меня в клинику Риццолли и там, дождавшись, когда окрепнет организм, подумать уже о «починке сломанной куклы», как в шутку говорила мама.

В этой клинике, где прооперированные довольно подолгу лежали в гипсе, кому-нибудь из близких разрешалось дежурить возле них. Такой человек «прописывался» в больнице, жил в реабилитационной палате столько времени, сколько было необходимо для больного, которому здесь старались создать наиболее благоприятные условия. Душевное равновесие, хорошее самочувствие играет в это время, как известно, немаловажную, если не первостепенную роль. Известно, что даже всесторонняя квалифицированная забота персонала о больном не заменит матери. Мать является для нас существом самым близким, единственным. Она хорошо знает все слабости своего ребенка. Поэтому нет необходимости стыдиться ее или в чем-то перед ней притворяться. Можно держаться естественно и быть уверенным, что тебя поймут, – и спокойно, без чувства неловкости, как это случается в обществе постороннего человека, принимать любую помощь, оказываемую тебе с бесконечной любовью и терпением. Ибо это наша мать, которой мы, быть может, завтра отплатим такой же любовью, хоть она и не требует от нас ничего. Для меня присутствие матери явилось спасением, великим благом, особенно когда настал самый тяжелый час…

Комната, в которой мы с мамой «поселились», была довольно просторная, с большим балконом.

Со своей постели я видела лишь косматые ветви громадного хвойного дерева. В больничном парке, как сказал мне мой жених, было много таких высоких, могучих деревьев, из которых в прежние времена делали мачты для парусных кораблей. Я хорошо могла себе это представить, ибо хотя наша комната была на четвертом этаже, но по той части дерева, которую я видела в окно, отнюдь нельзя было судить, что верхушка близко.

С одной стороны у меня перед глазами была стена, с другой – это дерево. Так что я целыми часами глядела в окно, ожидая, не сядет ли на ветку птица, представляла себе, какая шершавая на стволе кора, как пахнут тонкие длинные иглы. Порой я прищуривалась, и тогда графический рисунок ветки терял свою четкость, обращался в некое расплывчатое пятно, и можно было, призвав на помощь воображение, увидеть, например, белку или бегущего оленя, а то даже лицо человека, мужчины с орлиным профилем.

Обход бывал торжественным, как в каждой больнице. Всякий день по утрам в палату входила внушительная группа врачей и сестер. Несколько раз в неделю – во главе с самим руководителем клиники, профессором Рафаэлло Дзанолли. Во время вечернего обхода некоторые врачи являлись в длинных, до пят, белоснежных накидках. Мне объяснили, что это те, кто отправляются на обход прямо от операционного стола. Накидка защищает от простуды, которую легко подхватить, идя длинными холодными коридорами с каменным полом.

Ортопедический институт, носящий имя выдающегося ученого и врача-ортопеда Риццолли, является университетской клиникой, где работают молодые, способные врачи; многие из них получили звание профессора в возрасте тридцати лет, как, например, Марио Гандольфи, Орланди, Бедони. Профессор Карло Алвизи и его ассистент Родольфо Дайдоне, которым я в основном и обязана тем, что пришла в сознание, тоже были очень молоды.

Шефом клиники был профессор Рафаэлло Дзанолли. У него было доброе лицо с густыми бровями, мягкий, внимательный, умный взгляд, седая грива волос. Он был высокий, сильный, ладно скроенный. Он напоминал мне могучее старое доброе дерево. «Деревья связываются у меня с добротой, – сказала мне когда-то в детстве мама. – Они совсем как некоторые люди». С тех пор я это помню.

Профессор Дзанолли был действительно сильный и добрый – и в то же время в доброте своей беззащитный, совсем как дерево. У него был ласковый взгляд, ласковая улыбка. Он склонялся надо мной, шутливо стучал по гипсу, обещая, что скоро я уже встану на ноги и тогда мы с ним померимся ростом.

Небольшая обида осталась у меня только на ординатора отделения. Молодой, необыкновенно талантливый хирург, специалист высокого класса, но… жестокосердный. Притом он не умел, а может, и не хотел даже сделать вид, что в душе добр. Теперь я стараюсь объяснить его холодное отношение к больным тем обстоятельством, что врачи клиники Риццолли всегда были перегружены, особенно хирурги. Там ежедневно делали в среднем до сорока операций, а по воскресеньям и праздникам, когда количество происшествий увеличивалось, – даже и до шестидесяти.

Описывая великолепные мундиры карабинеров, я упоминала о пристрастии итальянцев к театральности. Может, я ошибаюсь, но при виде персонала клиники у меня опять возникала мысль о театральных костюмах. Прежде всего они были немыслимо, стерильно чисты. У персонала каждого отделения был свой цвет одежды. Сестры с «моего» этажа носили голубые платья с белыми фартуками, белые чулки и белые туфли. В рентгенологическом отделении обязательным был зеленый цвет. Мариза, горничная, которая приходила брать заказ для кухни, носила платьице другого цвета. Работники кухни, кажется, носили одежду в оранжевых тонах.

Итак, мне пришлось неопределенное время лежать в ожидании, когда мой организм окрепнет настолько, чтобы перенести тяжелую операцию. Одна нога моя была на вытяжении; рука неподвижно покоилась поверх одеяла, ибо даже малейшее движение пальцами вызывало острую боль. Вытяжение тут не очень-то бы помогло. Точнее говоря, требовались основательные «сварочные» работы!

С операцией вышла небольшая задержка, так как профессор Дзанолли уехал на какой-то симпозиум, объявив, что по возвращении будет лично оперировать «La cantanta polacca».[20] Он вернулся спустя три дня и, согласно своему обещанию, сам меня прооперировал.

Итальянские врачи не только спасли мне жизнь, но с величайшей заботливостью, вкладывая всю душу, старались сделать все, чтобы я могла не только возвратиться к нормальной жизни, но и… на сцену.

После операции я очнулась закованная от шеи до пят в гипсовый панцирь. Когда мне казалось, что больше не выдержу, задохнусь в гипсе, когда я со слезами просила снять его с меня – под мою ответственность, уверяя, что предпочитаю остаться кривобокой, чем терпеть эти муки, они всегда напоминали мне о Сан-Ремо. Убеждали меня, что я еще не раз выступлю там, а они будут ассистировать мне у телевизоров, но… это может свершиться лишь в том случае, если в будущем я стану абсолютно здоровая и… абсолютно прямая.

Я не могу, да и не хочу описывать те ужасные страдания, какие довелось мне испытать на протяжении пяти месяцев, когда я неподвижно лежала на спине. Но самым жестоким испытанием явилась не боль переломов. Гипс плотно обжимал мою грудную клетку, а вместимость моих легких довольно основательная, разработанная пением, и я задыхалась в нем, теряла сознание, металась, не могла спать. Ночью мама сидела у моей постели, держа в своих руках мою правую, здоровую, руку. Она не спала тоже и в тысячный раз по моей просьбе рассказывала мне об одном и том же – всякий раз по-новому. («Расскажи мне, как все будет, когда мне снимут гипс».) Она нарисовала мне на картоне календарь, отмечая дни, оставшиеся до моего отъезда в Польшу. Каждое утро она подавала мне ручку и я с упоением вычеркивала очередную дату.

Мама очень опасалась этого переезда и всячески упрашивала меня побыть здесь до того времени, когда можно будет снять гипс, но я не соглашалась, надеясь, что польские ортопеды освободят мне от него грудную клетку.

В течение шести недель после операции я пила в день только несколько глотков молока, не в силах съесть абсолютно ничего, поскольку каждый проглоченный кусок еще больше затруднял мне дыхание.

Наконец наступил желанный день отъезда в Польшу! Меня переложили с кровати на носилки, потом засунули в ожидавшую у подъезда санитарную карету. Это был салончик на колесах, со всеми удобствами, какие может предложить наш XX век. Кислорода – сколько душе угодно; автоматический, безупречно действующий кондиционер; носилки с подвижным подголовником и, главное, рессоры, уподобляющие эту машину механизмам на воздушной подушке – она не ехала, а скорее плыла.

Подозреваю, что в одной из стенок кареты имелся встроенный бар с бодрящими алкогольными напитками. Ни один попавший в аварию итальянец не откажется от стаканчика вина. Даже если у него переломаны кости.

В самолете польской авиакомпании в наше распоряжение был предоставлен весь салон первого класса. Понадобилось размонтировать несколько кресел, чтобы поставить специально купленную моим женихом раскладушку, которую затем прикрепили к полу. Следующей, весьма трудной задачей было внести меня в самолет и уложить на приготовленную постель.

Экипаж самолета вместе с командиром корабля очень тепло приветствовал меня. Командир подошел ко мне и вручил букетик гвоздик, заверив, что полет будет спокойным до самой Варшавы.

Повеселевшая, я летела в обществе, состоящем из трех человек: мамы, жениха и врача, которого ПАГАРТ специально выслал в Болонью, чтобы обеспечить мне врачебную помощь на пути в Варшаву.

На родине я встретила необычайно сердечный прием со стороны многих расположенных ко мне людей, предлагавших свою помощь. Навсегда сохраню письмо одного из них, очень подбодрившее меня, буду помнить его слова, вселявшие в меня веру, предложение приехать на дальнейшее лечение в Силезию. Я бы охотно воспользовалась этим предложением, но перспектива еще раз путешествовать в карете «скорой помощи» и самолетом представлялась мне чересчур тяжкой.

Спустя две недели меня принял к себе в отделение ортопедической клиники Медицинской академии профессор Гарлицкий. Там заботливо занимались мною вплоть до окончания первой фазы лечения и выезда в Константин. Верхнюю часть гипса пока снимать было нельзя, следовало подождать. В конце концов, по решению профессора Гарлицкого, гипс с грудной клетки был снят, но зато мне тщательно «запаковали» левое плечо и нижнюю часть спины, притом проделывали это дважды.

В варшавской клинике прекрасный персонал, который трудится в нелегких условиях, но особенно полюбила я гипсовика, пана Рышарда Павляка, понимавшего мой безумный страх при виде вращающейся электрической пилы, которой с удовольствием пользовались его итальянские коллеги. С помощью этого инструмента можно быстро и аккуратно освободить пациента от гипсовой оболочки, но у беспомощного, неподвижного человека создается впечатление, что вращающийся с жутким воем диск вот-вот вонзится в живое тело. Пан Рысь очень умело и осторожно разрезал гипс ножницами, за что я была ему безмерно признательна.

Спустя некоторое время меня перевезли в клинику профессора Вейсса. Уже давно миновали все сроки снятия гипса на календарике, который снова нарисовала мама.

Мой гипсовый кошмар длился уже пять месяцев, когда вернулся наконец с одной из многочисленных зарубежных конференций профессор Вейсс. На следующий день после обхода ко мне с улыбкой подошел лечащий врач.

Пани Анна, я хочу вас обрадовать! Сейчас придет гипсовик и снимет весь гипс. Навсегда! Так решил профессор.

С вечной благодарностью буду я вспоминать профессора Вейсса. Он сократил мои страдания на целых десять дней!

Мне было известно, что снятие гипса еще не означает возможность двигаться. Однако я не представляла, что еще в течение многих месяцев все останется практически без изменений, что мне предстоят многомесячные тренировки на специальном столе (приспособление для того, чтобы организм привыкал к вертикальному положению), затем долго учиться сидеть и только после всего этого учиться… ходить.

 

Тем временем я продолжала беспомощно лежать на спине. Больница в Константине была уже шестой по счету. У многих моих знакомых портится настроение при одном виде больничного здания. В больнице, да еще так долго, как я, пребывать отнюдь не весело, и самочувствие мое было неважным. Причин немало: страдания вследствие сложных переломов, сотрясение мозга, длительная потеря сознания, операция, гипс…

Все это ослабило нервную систему. По вечерам меня охватывал страх, возраставший от бессилия, неподвижности. Я боялась остаться в палате одна даже на минуту. В Италии в такие моменты мама брала мою руку, напоминала мне факты, исчезнувшие из затуманенной памяти, соединяла разрозненные фрагменты в единое целое, помогала мне в моей отчаянной борьбе за восстановление образа реальной действительности.

Раньше матери позволялось быть при мне. В Константине ей разрешили навещать меня только днем. А именно ночь была тяжелей всего.

Я не только ни на кого не держу обиды, но способна даже понять наших врачей и их методы лечения. Принимаю во внимание также и наши более стесненные «жилищные» условия. И сам метод, заключающийся в том, чтобы делать больший упор на самостоятельные усилия самого больного при одновременной помощи медицинского персонала, несомненно, является верным и дает хорошие результаты. Но так же как не существует двух абсолютно одинаковых людей, так и потребности больных организмов могут быть существенно различны. Верно, я единственная дочь, но в недостаточной самостоятельности меня упрекнуть трудно. Это может подтвердить такое уважаемое учреждение, как ПАГАРТ – при его посредничестве я многократно выезжала за рубеж, одна как перст. И ничего, справлялась, хотя большинство наших солисток сопровождает хоть какая-нибудь «живая душа». Если говорить об умении справляться с жизненными трудностями в более широком значении, то я достаточно хорошо научилась этому за шесть лет учебы, когда мы жили (как, впрочем, и прежде) только на мамину зарплату. Я все всегда делала для себя сама, включая шитье (и маме, и бабушке) платьев, стирку, стряпню и уборку.

И теперь моим самым большим желанием было вырваться из состояния беспомощности, включиться в деятельную жизнь. Меня не надо было к этому побуждать, я сама с охотой, упорно тренировалась. Мне не грозил парализующий волю психический надлом – особенно теперь, когда сняли гипс. Я была уверена, что, упражняясь, через несколько лет обрету полную физическую форму, буду здоровым человеком. Но я нуждалась в помощи. Нуждалась в моральной поддержке со стороны матери. Хотела видеть ее возле себя в этот трудный период.

Я мучилась. Всю ночь в моей отдельной палате горел свет. Спала только днем, когда мама была рядом. Совершенно потеряла аппетит, у меня уже недоставало сил для того, чтобы тренироваться.

Мне пришлось найти способ помочь самой себе. Врачи в Константине вскоре пришли к выводу, что было бы неплохо предоставить мне десятидневный «отпуск», дать возможность пожить в домашних условиях. Отдых в «обычной» среде способствует, на их взгляд, успешному выздоровлению. Я судорожно уцепилась за эту возможность, решив заранее, что уж если мне удастся хоть раз выйти за порог больницы, то никакая сила не заставит меня вернуться обратно. Я сказала, что вернусь, но не вернулась. Домой ко мне на это время должен был периодически приезжать кто-нибудь из молодых врачей и проводить со мной дальнейшие занятия.

Поэтому в один прекрасный зимний день, в середине февраля, меня снова водрузили на носилках в машину «скорой помощи». Вроде бы совсем как тогда, в Италии, с той лишь существенной разницей, что я была легче на несколько килограммов кошмарного гипса.

Хочу пояснить, что я вынуждена была поступить так ради выздоровления. Я знала и точно ощущала, в чем больше всего нуждалась. Питаю надежду, что никто из персонала клиники Вейсса из-за этого не подумал обо мне плохо. Еще не изобретен аппарат, который бы просвечивал душу человека и устанавливал бы ее жизненно важные потребности и желания. А может, это и к лучшему.

Несмотря ни на что, я растроганно вспоминаю свое пребывание в клинике профессора Вейсса. (Пишу «несмотря ни на что» потому, что больница есть больница. Стоит мне услышать это слово, как на меня и сейчас еще нападает тоска.) Все были добры ко мне, на всех уровнях медицинской иерархии – начиная от врачей и кончая нянечками. Помню старшую медсестру, пани Басю – молодую маму маленькой Агнешки. Помню сестру Терезу, наделенную редким чувством юмора; Мариолу с ее всегда изысканной прической; Весю – маму маленького Кшиштофа, и других, чьих имен я не помню, но их родные фигурки в накрахмаленных халатиках как живые стоят у меня перед глазами.

С особой благодарностью вспоминаю нянечку, пани Адамскую, очень красивую женщину, чья красота не поблекла, несмотря на тяжелую работу. Ко всем больным она относилась с одинаковой добротой и терпением, всегда доброжелательная, милая, улыбающаяся. Если бы судьба ее сложилась удачнее, она могла бы стать врачом, каких мало – из тех настоящих врачей, которые видят в пациенте не «интересный случай», а прежде всего человека. Живого человека.

Каждое утро в коридоре раздавалась команда: «Все на гимнастику». Но ко мне эта команда не относилась. Я делала свои упражнения в палате под руководством врача. Состояли они главным образом из ежедневно применяемой «вертикализации» и пассивных упражнений руки и ноги.

Поясню, что такое «вертикализация». Производится она с помощью стола, на который укладывают пациента, привязывая его ремнями. Стол медленно, вместе с больным, перемещается из горизонтального положения в вертикальное. Конечно же, не сразу, а постепенно, пока организм полностью адаптируется.

Вначале эти восстановительные упражнения проводил магистр Войцех Хидзиньский, высокий брюнет, очень славный, спокойный человек. Я сразу отметила, что у него необыкновенно «легкая» рука.

Первые месяцы были очень трудными. Привыкшие в течение длительного времени к бездействию мускулы сильно болели. Но плакать я разрешала себе только при самых жестоких болях, ибо знала, что пан Войтусь, будучи настоящим мужчиной, не выносит женских слез, что ему это крайне неприятно.

Однажды я подняла свою руку над одеялом самостоятельно, без его помощи. Мы оба невероятно обрадовались. Похвалив меня, доктор дал мне новое «домашнее задание» – так я в шутку называла упражнения, которые должна была выполнять без него. На другой день состоялся «коллоквиум» и последовал новый урок. Так продолжалось изо дня в день, до самого моего отъезда. У пана Войцеха хлопот со мной было предостаточно – нужно было пробудить к жизни, к движению, всю левую половину тела. Ведь даже после нескольких недель неподвижности образуются пролежни, атрофируются мышцы. Плечевой сустав и лопатка, а также локоть, колено, тазобедренный сустав, суставы левой руки и стопы не двигались вовсе. Когда пан Войцех уехал отдыхать в горы, меня передали пану Казимиру Баблиху, который до сих пор приезжает ко мне из Константина и руководит моим выздоровлением. Я всегда радуюсь приезду пана Казика, хоть знаю, что не обойдется без болей. Новый доктор, несмотря на свою молодость, оказался отличным профессионалом, умеющим найти чуткий подход к пациенту.

Сейчас, когда я об этом пишу, мне уже много, много лучше. Однако достаточно ловко управляться с авторучкой еще не могу. Моим суставам еще кое-чего недостает до восстановления полной двигательной способности. Мне придется еще интенсивно их разрабатывать. Во всяком случае, вытяжное приспособление, будучи весьма мало привлекательным предметом меблировки, еще послужит мне некоторое время, хотя я с удовольствием уже сейчас выбросила бы его!

Мне доводилось неоднократно видеть в фильмах (чаще всего в комедийных), как лечат разного рода комплексы с помощью психоанализа. Так вот, больной (чаще всего внушивший себе, что он болен) удобно располагается на кушетке и рассказывает обо всем, что его гнетет. Врач садится рядом и внимательно выслушивает монолог. Однажды высказанные признания становятся тем самым уже навсегда вычеркнутыми.

20Польская певица (итал).
Рейтинг@Mail.ru