Отец Жабы работал дипломатом и постоянно с матерью находился за границей. Воспитывала его бабушка. Мы и не догадывались, что дома у него была куча заморских шмоток, поскольку он всегда одевался как мы. Изредка видя его разодетым в сопровождении приехавших погостить родителей, мы думали, что он бережет и скрывает заграничные подарки от нас. За что звали его Жабой.
После похорон бабушка вынесла из дома за ненадобностью его вещи и раздала ребятишкам. Их оказалась целая гора. В фирменных полиэтиленовых пакетах, с иностранными этикетками: футболки, джинсы, рубашки, кепки…
Со слезами на глазах она сказала, что ему они больше не пригодятся. Что он очень смущался и всегда старался походить на нас, отказываясь надевать красивые импортные вещи. Соглашался только изредка по требованию родителей.
Мы не смущались. На следующий день уже щеголяли по двору в кожаных куртках, рубахах и брюках «Левис». Кому что подошло. Радости хватило на неделю…
Мой восторг и неописуемое счастье от случайно свалившегося богатства начал улетучиваться, стоило мне посмотреть на кожанку Длинного. Она была ему немного коротковата в рукавах, и от этого он постоянно держал руки в задних карманах брюк, выпячивая вперед свою хилую грудь.
И мне казалось, что это Жаба, закрывая от ветра, дружески обнимает Длинного, своей упругой почерневшей кожей. Я чувствовал, как Жаба прижимается ко мне грубой джинсовой рубашкой с холодящими клепками вместо пуговиц. Трется о мое тело, стараясь передать какие-то мысли, навевая тоску и грусть. Постоянно расшнуровывает нам кроссовки «Адидас», чтобы мы наклонялись, вспоминая и думая о нем.
То же самое, как видно, ощущали Длинный со Шмелем.
От невыносимости ощущений постоянного присутствия среди нас Жабы мы не могли избавиться никак. Собрали все его вещи и продали на Калининском рынке перекупщикам. Деньги пропили с бомжами на чердаке – поминая Жабу. Не потому, что мы хотели о нем забыть. Просто нам казалось, что он постоянно зовет нас за собой, вплетая мысли о себе в наши наацетоненные мозги.
Профессор сочувственно гладил меня по голове и наливал вино в мой стакан:
– Это бывает, сынок…, – говорил он, нараспев, – надо беречь друг друга и заботиться о ближнем своем. Тогда и тебя кто-то утешит. Настоящих негодяев и мерзавцев на самом деле не так уж много. Их сущность заключается в том, что все низкие и омерзительные поступки, которые они совершают, для них вполне естественны. Они ими живут и не понимают, что это неправильно. Да и не могут понять, поскольку смысл их жизни в греховности: обогащении, разврате, лжи и других пороках. Как правило, они успешны, а иначе и быть не может – ведь они живут в согласии с собой.
Беда в том, что их достижения, сродни популярности, привлекают внимание людей нестойких, слабых в своей вере, не ведающих своего пути и предназначения, которые восторгаются, думая, что мир перевернулся и теперь надо жить по образу и подобию тех, кого совсем недавно клеймили позором. А нравственность в это время подставляет другую щеку, удовлетворяя собственные амбиции, проповедуя смирение….
Мне казалось, что он бредит, этот жалкий профессор, не нашедший себя в новой жизни. Он был мне противен, этот взлохмаченный, похожий на Эйнштейна близорукий историк, постоянно щурящий на свету слезящиеся глаза. Но я пересиливал себя, чувствуя, что совершаю этим подвиг, изо всех сил сдерживая нервную зевоту и желание сбросить его руку, касающуюся моих волос. Я думал, что тем самым утешаю его, спасая от безысходности.
Сейчас я уже не могу припомнить настоящее имя Жабы…
Шмелев с тех пор словно прирос к этому отделу милиции, откуда пришла помощь. Инспектор по делам несовершеннолетних Марья Ивановна ласково называла его Шмелек, но, несмотря на это, он рассказывал ей только про соседских пацанов, чем со смехом позже делился и с нами.
Сейчас он работает в этом здании старшим оперуполномоченным уголовного розыска. Ему это нравится. Мы часто встречаемся и делаем с ним деньги – он так это называет. И раз уж я сегодня здесь затормозился, то, конечно, зайду к нему.
…Машину заносило хлопьями снега, но внутри было жарко. Я включил аварийку, дабы не случилось ДТП, и желтые лампочки дружно замигали с четырех сторон, огораживая меня от дорожного движения. Я был совсем недалеко от своего дома на Новочеркасском проспекте, и можно было даже сходить пешком домой, если бы машина сломалась. Но двигатель был исправен, а повреждения на правом борту почти незаметны. Дома меня никто не ждет.
Старухи – соседки по коммуналке чувствуют себя вольготно. Они думают, что все их несчастья именно от меня и закрываются в своей комнате, как только я открываю дверь в квартиру. Мне надоело выбрасывать их хлебные запасы на помойку, убирать за ними квартиру. Покупать туалетную бумагу на всех. Сколько раз в день они ходят в туалет, что рулона не хватает на неделю?
Не знают ни дня, ни ночи, шляются по улице, когда хотят. Наверно уже проснулись и в очередной раз поедают мою кашу. Прокрались ко мне в комнату и беззубым ртом сосут конфеты, оставленные в вазе. Разбрасывают фантики по квартире.
Быть может, и сосед Кузьма пожаловал, помогает им уплетать наваристую гречку или пшенку с маслом. Не помню, что я в этот раз сварил. За комнату не платит, а баб водит на посиделки.
…Можно было уехать без проблем, как это сделал толстяк, но я вызвал из подсознания свою гражданскую совесть. А может, совсем и не оттуда. Скорее это даже и не совесть вовсе. Кто теперь знает, что это такое? Раньше об этом читали в школе, черпая из романов Толстого и Достоевского. Теперь все живут в фэнтези. Летают на звездолетах, трансформируются в роботов, дружат с вампирами, сосущими кровь у соседей по коммуналке.
Наверно своим бабушкам по месту жительства я представляюсь таким же вампиром, высасывающим из них жизнь, когда громко включаю музыку или приглашаю к себе подруг.
До сих пор они не догадываются, что я старым пультом от своего телевизора регулирую их жизнь. Думают, что это барабашки переключают им программы и уменьшают громкость. Лет пять назад я обратил внимание, что он подходит к их телику. Свой ящик я уже давно отдал и теперь пытаюсь вызвать отвращение к телевидению у моих старух. Но они почти слепы, и, думаю, вряд ли чего там видят, ориентируются только по звуку, который включен практически постоянно и вещает им очередные новости.
Они счастливы, что нет войны и живут в самой демократичной стране. Что с каждым годом улучшается их благосостояние. Что правительство и президент делают все, чтобы они жили лучше. Им обещают отдельную квартиру и поэтому они продолжают ждать и жить. Слушают о чудодейственных лекарствах и удивляются, почему об этом не знают в аптеках.
Они любят главу администрации, который каждый год поздравляет их с Днем победы. Хранят его открытки в отдельной коробочке. Раньше частенько вынимали их и просили меня прочитать.
Я читал самозабвенно с выражением, поднимая их самооценку. Но потом мне надоела эта штамповка, и я стал сочинять им собственные поздравления, подменяя реальный текст экспромтом. Рассказывал им о скором наступлении коммунизма, об отмене денег и бесплатном обеспечении, выделении им двухкомнатной квартиры в новом доме и закреплении за ними такси с водителем, бесплатных путевках на Средиземное море и жаркие страны…
Первое время им это нравилось. Они хлопали в ладоши и обнимались. Спрашивая:
– Ну, когда же, когда? Там не указано?
И я с достоинством отвечал:
– Скоро!
Года шли, а они все ждали. Наверно я тоже приложил руку к продлению их жизни.
Со временем они заподозрили в моих сказках неладное и больше читать не просили.
Я через дверь переключаю им телевизор на музыкальную программу, и слышу, как они начинают ругать невидимое существо, упорно желая слушать про то, как им хорошо живется, как о них заботится государство и сам президент…
Друзей у меня нет. Я не знаю почему. Иногда мне кажется, что они существуют только в рассказах или художественных фильмах.
Когда я учился в школе, казалось, что друзей вокруг полно, стоит только захотеть дружить. А когда всего так много, ждешь чего-то особенного. Как в книгах. Он за тебя в огонь и в воду. И ты готов положить за него жизнь.
Но время шло, и мы продолжали скопом пить на переменке пиво, издеваться над учителями, мазать мелом или клеем их стулья. Именно эта круговая порука сплачивала нас. В этом чувствовался незнакомый риск, когда от каждого зависит сохранность общей тайны, пусть даже гадкой.
И казалось, что именно об этом поет Высоцкий «Если друг оказался вдруг…». Мы пели эту песню под гитару, сидя на лавочке во дворе школы. Глядя, как в окне на первом этаже, беснуется наша классная руководитель Лилия Петровна, не найдя своих учеников в аудитории после звонка.
Смеясь, показывали на нее пальцем, когда она плакала, сидя за своим учительским столом положив голову на ладони, прижимающие стопку контрольных тетрадей с нашими каракулями переписанных друг у друга ответов.
Совершенно не предполагали, что вот это и есть тот далекий друг, страхующий нас. Из последних сил держащий спасительную веревку, на которой мы, смеясь, болтались над разверзнутой внизу пропастью.
Казалось, наше геройство со временем перейдет в нечто иное, более глубокое и близкое соединит нас, сроднит. А слово «подонки» звучащее в наш адрес тогда казалось совершенно неуместным. Теперь мне так не кажется. Наверно это слово достало меня именно оттуда со школы и перешло со мной в интернат, куда я попал в десятом классе после смерти матери…
– Подонки! Подонки! – кричала заведующая Роза Иосифовна, маша, как саблей, по сторонам длинной деревянной линейкой с металлическим наконечником. Попадая нам по спинам и головам ее острыми ребрами. Когда мы, закоротив свет брошенным на уличные провода куском железной проволоки, всей ватагой пацанов проникали в девичьи спальни на другом конце коридора.
Раскинув руки в стороны, чтобы не столкнуться в конкурентной борьбе, окутанные кромешной темнотой, руководствуясь только зрительной памятью и природным чутьем, рассредотачивались по палатам. И каждый с разбегу кидался на выбранную впотьмах койку, где под бьющимся одеялом было готово к слабому сопротивлению нестерпимо манящее, незнакомое, пахнущее чем-то необычно свежим, весенним, рождающее в нас эротические фантазии, созревающее женское тело.
Проникали руками под нагретую материю, путаясь в складках просторных сатиновых ночнушек, в надежде почувствовать нежность горячей девичьей кожи. Усиленно вдыхали волшебный невесомо-цветочный аромат пропитавший подушку. Падали лицом в расплесканный по ней лен шелковистых волос, осязая их чудодейственную непохожесть, таившуюся в них капризную притягательность неведомого ранее чувства.
Окунались в девичий визг, восторженный и призывный. Влекущий нас с каждым разом все дальше к неведомым тайнам.
Таинственный шепот и ощущение тонких девичьих рук, внезапно неожиданно крепко прижимающих к еще не сформировавшейся женской груди, нежной шее острому подбородку и пухлым влажным губам, скрывающим под вскриком возмущения томящийся в глубине груди готовый вырваться стон желания.
Маленькие ладошки в порыве целомудрия, отталкивающие от себя, через мгновение уже снова цепляли пальчиками жилистое мальчишеское тело. Прижимали к себе, стараясь глубже вдохнуть, перебиваемый потом возбуждения только зачинающийся табачный запах.
Свет восстанавливали, и воспитатели находили нарушителей по кровавым ранам на лицах, шее и других частях тела. Как следы расплаты за полученные минуты феерического удовольствия.
Проводили поверку и выставляли из строя раненых. Им просто не повезло. Где ж там, в темноте можно разглядеть свистящий над головами карающий меч заведующей. И они стояли пристыженные под саркастическими ухмылками своих приятелей, которые по счастливой случайности избежали отметин.
Но больше всего было обидно стоять перед девчонками, которые с продолжающимся душевным волнением, умело скрываемым под надменным хихиканьем, пытались угадать своего нападавшего. Сравнивали цвет волос, клок которых они успевали вырвать, или увидеть повреждения одежды, которую смогли слегка надорвать. Зрительно прикладывали к рубашкам оторванные на поле брани пуговицы, хранимые и показываемые в тайне подругам как талисман своей желанности.
Кто был мне друг тогда? Протянувший первый косяк конопли Марат? Или Степан Давыдов, что на занятиях сидя рядом со мной, постоянно стругал на бумажку зеленый кусок плана? Это казалось геройством! Пару раз, обкуренные в хлам, мы стояли с ним спина к спине во время драки с домашними сынками из параллельных классов. Он уже тогда был мастером спорта по дзюдо.
Наверно, ему просто не повезло в жизни. Он занимался борьбой в Турбостроителе на Свердловской набережной. Желтое небольшое двухэтажное здание одиноко стояло через дорогу от Ленинградского металлического завода.
Борцовский зал был на втором этаже, а я занимался боксом на первом. Мы ходили туда в одинаковое время пару раз в неделю и, уклоняясь от ударов на ринге, я слышал, как наверху с грохотом кидают на маты очередного неудачника. Так смачно, что у нас с потолка сыпалась штукатурка.
Теперь я знаю, что в это же время там продолжал заниматься борьбой будущий президент страны. Быть может, тогда из его головы вытрясли детские стишки, заученные в яслях «Что такое хорошо и что такое плохо».
Знать бы раньше, конечно, я пошел в дзюдо и стоял с ним в спарринге и даже поддавался на соревнованиях, чтобы спустя пятнадцать-двадцать лет отдыхать на его океанской яхте или в загородной резиденции Сочи…
А может быть, я женился на его дочке и тогда уехал в Лондон писать воспоминания о стране, где меня родили не спросив.
Но кто же мог все предвидеть? И после тренировок мы шли со Степаном в ресторан «Невские берега», расположенный неподалеку на той же набережной, за которую, говорят, архитекторы получили Ленинскую премию. Шли не любоваться ее красотами, а зарабатывать деньги. Мы стояли на воротах ресторана вместе с более взрослыми ребятами, регулируя очередь. Пропускали кого нужно. Выгоняли тех, кто уже свое принял.
Директор ресторана Юрчик, так все его называли, со своей женой Татьяной, были к нам очень добры. Они всегда могли накормить нас бутербродами с икрой за счет заведения. Мы были готовы помогать им круглосуточно. Делали все, что скажут: стояли в гардеробе, воспитывали официантов, выносили пьяных. Помогали таскать аппаратуру «Машине времени» и «Зеленым муравьям».
Юрчика с Таней любили все. Даже потом, когда у них появилась сеть шикарных ресторанов, сто сороковой мерседес и симпатичный телохранитель, который через несколько лет застрелит их обоих в Репино, позарившись на богатую дочь-наследницу, и сядет в тюрьму на много лет.
Ресторан курировал отдел милиции, где работал известный всем подросткам Сильвер. Так его прозвали потому, что фамилия была очень схожей с именем одноногого пирата из романа Стивенсона, известного своим коварством, вероломством и подлостью. Единственное отличие у них было в количестве ног.
Однажды меня с Давыдовым привезли к нему в кабинет, где он стал пытаться делать из нас грабителей. Заставлял признаться в том, что мы никогда не совершали. Всему виной была финская шапочка, которую я оставил себе после выноса из ресторана одного иностранца.
Я сидел за столом перед листком бумаги и ручкой, а Сильвер рассказывал мне, что я должен писать. Периодически он заходил сзади и пальцами бил меня снизу, то по одному, то по другому уху, так что потом в голове пять минут звенело.
В четырнадцать лет удар у меня уже был поставлен, а нос у «пирата» оказался слабым. За что я получил год условно и в армию не пошел. Мог неоднократно поступать в институт.
Степан тоже ему ничего не сказал, он вообще был молчун по натуре. А через несколько лет я не пришел на его похороны. Он умер от передозировки. Наверно, он был моим настоящим другом, а я не понял – жил на казарменном положении в мореходке, а затем пару лет драил палубу, стирал чужое белье и протирал пыль на речном пароме, возвращаясь через каждые три месяца домой. В перерывах между вахтами читал книги.
Рассказывал приятелям о Черном море, вспоминая отъевшиеся жирные физиономии иностранцев и русских нуворишей. Пока не съездил по одной из них шваброй и был благополучно списан на берег без зарплаты. Пришлось сдавать на права и крутить баранку…
С девчонками мне проще. Мы распиваем спиртное, покуриваем травку, и бабки-соседки неслышно растворяются в своей комнате.
Почти слепые, что они могут делать в окружающем их размытом полумраке? Тоже мечтают или фантазируют? А может, вспоминают свое боевое прошлое? Ведь воспоминание – это те же фантазии, только прошедшие и поэтому более не осуществимые. Значит, бабушки тоже живут не здесь. Где-то в глубине души им противно наступившее будущее, за которое они боролись и в которое втащили нас. Но они продолжают не верить своим чувствам, слушая иностранный ящик, вещающий для них на родном языке.
Великие фантазеры великой страны. Чем они отличаются от моих ровесников, которые живут в фэнтези, где не нужна ни порядочность, ни добродетель, ни совесть!
Зачем нужна совесть, если ты постоянно здесь отсутствуешь? Вернее, присутствуешь в других мирах, воюешь в чужих галактиках, защищая призрачное счастье выдуманных дроидов, ситхов и джедаев. Что еще? Неужели тебе больше некого защитить здесь на твоей земле? Или вокруг тебя все так хорошо, что ты можешь позволить себе летать в другие миры?
Наверно, это потому, что здесь, в своем городе ты никто. А зачем тебе совесть, если ты никто? И дружишь с такими же «никто», и любовью занимаешься с женщиной по имени «никто», а может, и мужчиной.
Но должен же быть хотя бы в чем-то порядок, реальный, от которого можно оттолкнуться и попытаться жить дальше, ощущая себя не бесформенной цитоплазмой, а человеком, пусть даже подонком, но реально существующим.
…И я продолжаю настойчиво ждать милицию как олицетворение государственной власти в этой стране, где больше половины населения существуют в собственных и чужих фантазиях.
Вовсе не потому, что я такой законопослушный. Мне хочется почувствовать, что я могу хоть на что-то влиять на своей Родине. Могу принять решение, пусть даже оно касается только меня и того увальня в норковой шубе.
…Слушая музыку и чувствуя потоки тепла, идущие от автомобильной печки, я представил, как толстяк уже сидит в каком-нибудь ресторане и рассказывает своим друзьям о сущем пустяке, который встретился ему на пути к их дружеской беседе. Обзовет меня. Но не как раньше. Не грубо. Ведь грубость это признак слабости. А ему не хочется выглядеть слабым перед своими товарищами.
Меня нет среди них, и я не смогу ему напомнить о той молоденькой девушке на обледеневшем пешеходном переходе, которую он, сигналя, подгонял с проезжей части. А она никак не могла затолкать свою коляску на ледяной тротуар. Изо всех сил упиралась в нее руками, скользя каблуками сапог по накатанному снегу. И как из полиэтиленового пакета, лежащего в металлической сетке, закрепленной на осях колес, выскочила половинка черного хлеба, словно саночки, заскользила вниз по склону обратно под колеса начинающих движение машин.
А он все сигналил, не трогаясь с места и чувствуя себя благородным джентльменом. Сдерживая натиск ревущих под его капотом лошадиных сил, пока девушка подбирала свой хлеб из-под его немецкого монстра и благодарила, кивая головой.
Теперь он думает, что наш конфликт исчерпан, закрыт навсегда господином Франклином, вместе с которым привык решать подобные задачки. Не учитывая загадочность русской души, о которой ему твердили преподаватели на школьном уроке литературы, изучая классические произведения. Откровенно удивится, узнав, что его машина находится в розыске, а ему грозит арест на несколько суток….
Эта зима выдалась не на шутку снежной и холодной.
Питерские сезоны всегда очень убедительны. Если за окном дождь, то кажется, что это будет всегда. А если стоит мороз, складывается впечатление, что зима никогда не кончится…
Улицы практически не убираются. Бедолаги-прохожие, как альпинисты, карабкаются вдоль снежных гор, громоздящихся на тротуарах, рискуя сорваться прямо под колеса рыщущих в заносах автомашин, обрести известность в прессе и статистике, регулярно выдаваемой администрацией Санкт-Петербурга.
Подобно канатоходцам, люди идут по вытянутой в снегу нитке следов героя-первопроходца. Крыльями вскидывают руки в надежде обрести равновесие, сбиваемое порывом ветра. Частенько падают пятой точкой на снег, уплотняя под свой размер, оставляя после себя отметину – округлую вмятину.
Жалко людей, идущих по проторенной транспортом колее. Обычно еду за ними не торопясь и не сигналю. Не хочу пугать жутким ревом своего клаксона. Вдруг у человека слабое сердце и его душа, удерживаемая тонкой нитью, ждет моего сигнала, чтобы оторваться и улететь в облака. Упадет такой под колеса – доказывай потом, что я его не сбил.
Сообщения прессы как сводки с фронтов: двухлетнего ребенка затянуло с санками под грузовик, дедушке упала на голову сосулька, водители не поделили место парковки – один застрелен.
Особенно жалко молодых мам с колясками. У них нет другой дороги. На тротуарах горы снега, и они идут в колее, как равноправные участники дорожного движения. Словно маленькие буксиры, скрываясь в ложбине между белых нависших валов, толкают впереди себя бесценный груз. Медленно, не оглядываясь, чтобы не испугаться, не увидеть взгляды разъяренных водил и не прочитать по губам их ругань. Спешат в поликлинику или в магазин за продуктами, мечтая приготовить семейный ужин.
Как хорошо, что меня не надо волочь в детский сад или гнать пинками в школу. Я делаю то, что хочу, и реально понимаю, что получил все это в обмен.
Мы все получаем в обмен на что-то. Переходя в пятый класс, я понял, что у меня нет отца. Оканчивая школу, потерял мать. Бывало, я и раньше думал о том, что будет, если она умрет.
Я останусь хозяином в нашей небольшой комнате. Тогда для меня одного она будет казаться впору потому, что придется избавиться от старого трельяжа, кучи платьев и пальто. Исчезнут горы коробок со старой, хранящейся на всякий случай, обувью, которые вечно вываливаются из приоткрытой створки дубового шифоньера…
Но вот ее не стало, и оказалось, что всего этого барахла не так уж и много. И теснота в квартире была не от вещей, а от материнской заботы, которой она старалась меня окружить, что сквозила во всем. А мне казалось, что здесь было просто душно.
Теперь, один просыпаясь утром, я чувствую вокруг огромное незаполненное пространство, отдающее гулким эхом, проникающим в меня и наполняющим легкие нервной дрожью воспоминаний.
Я ничего не тронул здесь после смерти матери. Только протер пыль, когда вернулся из детского дома. Ее было много: на столе, на кровати, на маленьком телевизоре. Я даже залез на шкаф и вытер ее там. Мне казалось, что как только я сотру пыль, то смогу жить по-новому, в чистоте. У меня появятся новые планы, и все пойдет своим чередом.
Но оказалось, что вместе с пылью я старался стереть из своей памяти то звено, к которому был присоединен от рождения, чтобы жить ровно и ощущать себя по всей длине своего пока не длинного прожитого пути.
И теперь я словно веревка, потерявшая ведро, которым можно было зачерпнуть колодезной воды и утолить жажду, болтаюсь над поверхностью чего-то для меня очень важного, но недосягаемого.
Мать мне не снится, впрочем, и отец тоже. Я просыпаюсь на их большой железной скрипучей кровати с металлическими набалдашниками на спинках, которую занял по наследству.
Впервые очутился я в ней гораздо раньше. Когда мне было лет семь или восемь. Я сильно заболел, и мать взяла меня к себе, согревая ночами теплом своего тела и лаской. А когда я выздоровел, она просто ушла на диван, к отцу. Быть может, тогда-то он и почувствовал впервые, что ему не хватает места….
До этого у меня была деревянная детская кроватка, прямо напротив двери в комнату, там, где сейчас стоит старый шифоньер. Сквозь ее деревянные прутья я протаскивал ноги, и они выглядывали, словно из коробки волшебника Игоря Кио, шевеля стопами в разные стороны, вызывая смех родителей. Позже мои ноги сами вылезали сквозь решетки, но никто не смеялся.
В холод конечности были мне нужны самому, и я сворачивался в клубок, согреваясь под тонким верблюжьим одеялом. Я думал тогда, что его неприятный колкий ворс под стать пище, которую тот ест – верблюжьим колючкам. Мать шила для него пододеяльники, но тот царапался через тонкую материю, заставляя меня представлять ночами раскаленную от солнца пустыню, торчащие из песка кактусы, одиноко стоящего верблюда, изображенного на пачке сигарет «Кэмэл», и периодически чесаться.
Я и сейчас не поменял одеяло. Теперь оно стало удивительно мягкое – наверно поистрепалось. А может, я просто потерял чувствительность, приобретя толстокожесть? Что может пробить подонка?
Периодически стираю пододеяльники и вновь засыпаю, поеживаясь то ли от собственных воспоминаний, то ли от колючих сновидений. Так я ощущаю себя дома.
На пособие от смерти матери я купил себе красивый импортный телевизор, надеясь, что он заполнит образовавшуюся пустоту. Сначала я смотрел по нему все подряд, затем только животных.
Потом подарил его по пьяни какой-то девчонке, а пульт остался. Он подходит к телевизору соседок, и меня это забавляет.
Открывая утром глаза, я вижу всегда одно и то же. Когда-то белый высокий потолок со временем опустился и приобрел желтоватый цвет с множеством трещин, похожих на старческие морщины. Он слишком много видел под светом трехрожковой люстры, висящей на вытянувшемся крюке в центре комнаты. Когда-то белые стеклянные плафоны давно пожелтели и стали походить на маленькие тусклые солнышки. От них веет моим детством.
Когда-то мне нравилось видеть их едва заметное покачивание от гуляющих по квартире сквозняков. Казалось, они готовы приземлиться на круглый стол, словно инопланетные шары. Полосатые обои, наискось перечеркнуты темными трещинами, поперек которых в некоторых местах наклеены выгоревшие бумажные полоски. Дом признали аварийным еще лет десять назад. Приходили сотрудники жилконторы и наклеивали эти контрольки. Наверно, трещины расширялись, поэтому белые полоски часто рвались. Сотрудники приходили опять и наклеивали новые. Уже давно никто не приходит, и мне смешно глядеть на эти разорванные и местами отклеенные пожелтевшие от времени пластыри, так и не залечившие образовавшиеся раны. У моих соседок тоже по всем стенам идут трещины, но им легче – они их не видят.
…Первым, конечно, подъехал мой знакомый страховщик Дима Иоффе. Я всегда звоню ему в подобных случаях, и он летит на всех парусах. Знает, что за мной не заржавеет. Когда-то давно я учился с ним в одном классе. Это был гений. Круглый отличник, вечно спорящий с педагогами. Любимчик Лилии Петровны потому, что никогда с ней не спорил, поскольку не любил «химию».
Никто из однокашников не видел его отца. Половина класса считала, что тот сидит в тюрьме за антисоветскую деятельность. Другая половина утверждала, что он талантливый конструктор и где-то в закромах Родины продолжает изобретать сверхмощное оружие для окончательной победы социализма во всем мире.
Все пророчили Диме светлое будущее на ниве науки. Демократия все расставила по своим местам. Гении ей не нужны. Нужны тупые солдаты, ложащиеся под танки на проспектах современных городов и возводящие баррикады ради призрачного будущего, которым в дальнейшем окажется жизнь в фэнтези.
Иоффе на лавочке с нами не сидел и, соответственно, песен под гитару не пел. Считал это делом бестолковым. Он шел домой и там что-то выдумывал. Может быть, вечный двигатель. Или книжки читал. Возможно даже энциклопедию.
… – Привет Артем! – кричит он весело, вылезая из желтенькой тупорылой короткой иномарки с фарами, опущенными вниз, как обиженные глаза побитой собаки, – как начался день? Кто попался на пути великого Робин Гуда?
Теперь он женатый и у него двое детей. Кто бы мог подумать? Постоянно приглашает меня в гости, но мне некогда, хотя всегда обещаю. В этом я не совсем откровенен. На самом деле, не хочу почувствовать себя идиотом. Дима не пьет и травку не курит. Поэтому мы не сможем находиться с ним в одинаковых условиях, и я обязательно озвучу какую-нибудь глупость или ерунду. Буду жалеть его, а он меня. Я не знаю причины, по которой он не пьет, и мне кажется, что он лишает себя части наслаждения.
… – Да так, толстяк один, – отвечаю я, протягивая ему двадцать долларов, – скрылся с места ДТП! Так что тебе особо трудиться не придется!
– Нравишься ты мне, Артем! Никакой волокиты с тобой нет. Правда не пойму – ты ездить что ли не умеешь или вокруг тебя сплошные чайники? – улыбнулся он – Номер-то запомнил?
– Конечно! – ответил я, – Три «о». Как не запомнить! Видать уважаемый человек за рулем был!
– Три нуля! – сплюнул Дима и мотнул своей вихрастой еврейской головой с черными кудрями.
Забрав мою страховку, вернулся к себе в машину заполнять бланки.
Подъехала машина ГИБДД. Остановилась позади, включив аварийные сигналы.
Вылезший из нее сотрудник был круглолицым капитаном с густыми рыжими усами, спадающими по-белорусски вниз. Обойдя вокруг грузовика, он поманил меня пальцем из кабины. Я молча спустился к нему.
– И что? – спросил он.
– ДТП, – ответил я.
– Где второй? – снова спросил он.
– Сбег, – ответил я кратко.
Видимо, этот гаишник тоже не любил болтать попусту и, замолчав, обошел вокруг моего грузовика.
– В чем ущерб – спросил он, возвращаясь снова ко мне.
Я пошел с ним вместе и показал погнутое заднее крыло с разбитым отражателем и поцарапанную непонятно когда крепежную раму, расположенную под кузовом.
– Так, так, – послышалось мне в мычании гаишника, качающего головой – Номера запомнил?
– Конечно, товарищ капитан, – обрадовался я, что дело сдвинулось.
Милиционер еще хотел что-то сказать, но увидев желтую иномарку с логотипом страховой компании и пишущего в ней Дмитрия, промолчал. Он подошел к своей машине и сказал напарнику, чтобы вышел и замерил расстояния. Тот нехотя вылез из теплой десятки и, достав блокнот, стал зарисовывать обстановку. Капитан, изучив мои документы, вернул их обратно.
– Так какая машина тебя сбила? – сощурился он.
– Черный мерседес, – ответил я, назвав номер.
Гаишник усмехнулся.
– Так что, будем искать? – спросил он.
– Конечно товарищ капитан, – отозвался я, – ущерб-то надо взыскивать. К тому же сейчас по закону арест полагается!
– Полагается, полагается, – едва слышно сказал он, что-то обдумывая, – а потом когда мерсюк найдем, с заявлением не прибежишь?