Бранд говорит Эйнору:
О, я не насмехаюсь. Такой ведь именно имеет облик народный бог наш, бог отцов и дедов. Спасителя в ребенка превращают католики; вы – бога в старика, готового от дряхлости впасть в детство. Как у наместника Петра, у папы в руках ключи от рая превратились в отмычки попросту, так вот у вас Господне царство сузилось в церковь; от веры, от учения Господня вы отделили жизнь, и в ней никто христианином быть уж не берется; в теории вы христианство чтите, в теории стремитесь к совершенству, живете ж по иным совсем заветам. И бог такой вам нужен, чтоб сквозь пальцы смотрел на вас. Как самый род людской, он должен был состариться, и можно его изобразить в очках и лысым. Но этот бог – лишь ваш и твой, не мой! Бог мой, он – буря там, где ветер твой; неумолим, где твой лишь равнодушен; и милосерд, где твой лишь добродушен, Бог мой, – он юн; скорее Геркулес, чем дедушка. Бог мой, – он у Синая, как гром, гремел Израилю с небес, горел кустом терновым, не сгорая пред Моисеем на горе Хорив, остановил бег солнца при Навине и чудеса творил бы и поныне, не будь весь род людской так туп, ленив!
Устами Бранда Ибсен клеймит мелкобуржуазное лицемерие, мирящееся со злом будто бы во имя любви:
Нет более опошленного слова, забрызганного ложью, чем – любовь! Им с сатанинской хитростью людишки стараются прикрыть изъяны воли, маскировать, что в сущности их жизнь – трусливое заигрывание с смертью! Путь труден, крут – его укоротить велит… любовь! Идем дорогой торной греха – надеемся спастись… любовью! Мы видим цель, но – чтоб достичь ее, зачем борьба? Мы победим… любовью! Заблудимся, хотя дорогу знаем – убежище нам все же дает… любовь!
Тут я от души сочувствую Бранду: как часто ссылаются на любовь противники социализма! Как часто упрекают они социалистов за то, что у тех любовь к эксплуатируемым родит ненависть к эксплуататорам! Добрые люди советуют любить всех: и мух, и пауков, и угнетателей, и угнетенных. Ненависть к угнетателям «негуманна». Бранд – т. е. Ибсен – хорошо знает цену этому опошленному слову.
Гуманность – вот бессильное то слово, что стало лозунгом для всей земли. Им, как плащом, ничтожество любое старается прикрыть и неспособность и нежеланье подвиг совершить; любой трусишка им же объясняет боязнь – победы ради, всем рискнуть. Прикрывшись этим словом, с легким сердцем свои обеты нарушает всякий, кто в них раскаяться успел трусливо. Пожалуй, скоро по рецепту мелких, ничтожных душ все люди превратятся в апостолов гуманности! А был ли гуманен к сыну сам Господь отец? Конечно, если бы распоряжался тогда бог ваш, он пощадил бы сына, и дело искупления свелось бы к дипломатической небесной «ноте»!
Все это превосходно. Так рассуждали великие деятели великой французской революции. И здесь сказывается родство духа Ибсена с духом великих революционеров. И все-таки напрасно Р. Думик называет мораль Бранда революционной моралью. Мораль революционеров имеет конкретное содержание, а мораль Бранда, – как мы уже знаем, – бессодержательная форма. Выше я сказал, что Бранд со своей бессодержательной моралью попадает в смешное положение человека, доящего козла. Скоро я постараюсь социологически объяснить, как попадает он в такое неприятное положение. Но теперь я должен заняться еще некоторыми чертами характера интересующей нас породы общественного человека.
Духовные аристократы мелкобуржуазного общества нередко считают себя избранными людьми, как сказал бы Ницше, сверхчеловеками. А смотря на себя, как на избранных людей, они начинают смотреть сверху вниз на «толпу», на массу, на народ. Избранному человеку все позволено.
Это, собственно, к ним относится заповедь: «будь самим собой». Для обыкновенных смертных существует другая мораль. Вильгельм Ганс справедливо заметил, что у Ибсена те, которые не имеют никакого призвания, оказываются призванными лишь к тому, чтобы жертвовать собою[18]. Король Скуле говорит в «Борьбе за престол»: «Есть рожденные для того, чтобы жить, и есть люди, рожденные для того, чтобы умереть». Для жизни рождаются именно избранные люди.
Что касается до пренебрежительного взгляда наших аристократов на толпу, то нам нет нужды далеко ходить за примером: мы еще хорошо помним замечательную речь доктора Стокмана.
Доктор договаривается до реакционного вздора. И это, разумеется, не делает чести Ибсену, который подсказывает Стокману его речь. Но не надо упускать из виду одно обстоятельство, очень значительно смягчающее вину Ибсена. Норвежский драматург выдвинул своего героя против мелкобуржуазного общества, в котором «сплоченное большинство» в самом деле состоит из закоренелых филистеров.
Если в новейшем обществе, – т. е. в развитом капиталистическом обществе с его сильным классовым антагонизмом, – большинство, состоящее из пролетариев, является единственным классом, способным беззаветно увлекаться всем истинно передовым и благородным, то ведь такой класс совершенно отсутствует в мелкобуржуазном обществе. Там есть, конечно, богатые и бедные, но бедный слой населения поставлен в такие общественные отношения, которые не будят, а усыпляют его мысль и делают его послушным орудием в руках «сплоченного большинства» более или менее богатых, более или менее зажиточных филистеров. В то время, когда складывались воззрения и определялись стремления Ибсена, рабочий класс, в новейшем смысле этого слова, еще не образовался в Норвегии и потому ничем не напоминал о себе в общественной жизни этой страны: неудивительно, что Ибсен не вспомнил о нем, как о прогрессивной общественной силе, сочиняя речь для доктора Стокмана. Для него народ был тем, чем он и на самом деле является в классических странах мелкой буржуазии: совершенно неразвитой массой, погруженной в умственную спячку и отличающейся от ведущих ее за нос «столпов общества» только более грубыми манерами и менее чистыми жилищами.
Я не буду повторять, что Стокман ошибается, объясняя умственную спячку бедного слоя населения в мелкобуржуазном обществе «недохваткой кислорода». Я замечу только, что его ошибочное объяснение стоит в теснейшей причинной связи с его идеалистическим взглядом на общественную жизнь. Когда идеалист, подобный доктору Стокману, рассуждает о развитии общественной мысли и хочет держаться почвы науки, он апеллирует к кислороду, к неметеному полу, к наследственности, – словом, к физиологии и патологии индивидуального организма, но ему и в голову не приходит обратить внимание на общественные отношения, которыми и определяется в последнем счете психология всякого данного общества.
Идеалист бытие объясняет сознанием, а не наоборот. И это тоже понятно, по крайней мере, там, где речь идет об «избранных личностях» мелкобуржуазного общества. Они так изолированы в окружающей их общественной среде, и эта среда подвигается вперед таким черепашьим шагом, что у них нет фактической возможности открыть причинную связь между «ходом идей» и «ходом вещей» в человеческом обществе.
Надо заметить, что в девятнадцатом веке эта связь впервые бросилась в глаза людям науки – историкам и публицистам времен реставрации – главным образом благодаря событиям революционной эпохи, указывавшим на классовую борьбу, как на главную причину всего общественного движения[19]. «Духовным аристократам» почти неподвижного мелкобуржуазного общества суждено сделать только то приятное для их самолюбия открытие, что, не будь их, в обществе совсем отсутствовали бы мыслящие люди. Оттого-то они и смотрят на себя, как на избранных; оттого-то доктор Стокман называет их «людьми-пуделями».
Но как бы то ни было, а реакционный вздор, закравшийся в речь этого доктора, вовсе не доказывает того, что Ибсен сочувствует политической реакции. Если во Франции и Германии некоторая часть читающей публики принимает его за носителя идей господства привилегированного меньшинства над обездоленным большинством, то к чести великого писателя надо сказать, что это огромная ошибка.