bannerbannerbanner
Императоры

Георгий Чулков
Императоры

III

Итак, мир с Европой был заключен. В царском манифесте по этому поводу было сказано между прочим: «При помощи небесного промысла, всегда благодеющего России, да утвердится и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее; да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сению законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных. Наконец, – и сие есть первое, живейшее желание паше, – свет спасительной веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастия».

Сентиментальность этого манифеста как нельзя лучше соответствовала характеру нового императора. «Плоды трудов невинных» – это прямо из Жуковского. Но грамотные русские люди, не избалованные вниманием правительства к их нуждам и требованиям, обрадовались манифесту, ибо в нем содержался намек на внутренние реформы. Хотел или не хотел Александр; Николаевич, но все равно ему пришлось идти по тому пути, который был предуготован объективными силами истории, ее фатальной диалектикой… У Александра Николаевича Романова не было ни малейшего желания перестраивать и обновлять государственный порядок России. Он уважал, ценил и любил своего отца. Его образ был привлекателен и красив в его глазах. Его система не казалась ему дурною. Но Александр II был умнее многих и многих современных ему сановником, царедворцев и представителей высшего дворянства. И он понял, что система Николая обречена на гибель. Он часто изнемогал в борьбе с ревнителями старого крепостного порядка, который он и сам готов был бы принять и оправдать, если бы не свойственный ему здравый смысл, понудивший его освободить крестьян и отказаться от приемов николаевского управления страной. Александр II понял – и это делает ему честь, – что все равно нельзя остановить ход событий. Но он медлил с реформами, медлил поневоле, ибо вокруг него было мало людей, этим реформам сочувствующих. А между тем там, за дворцовой оградой, а иногда и внутри ее, но где-то в тени, нетерпеливые люди шептали проклятия по адресу тех, кто стоял вокруг трона «жадною толпой». «Тишина, господствующая в стране, – писал летом 1858 года один из умных современников Александра II, – меня совсем не успокаивает не потому, что я считаю ее неискренней, но она, очевидно, основана на недоразумении… Но когда приходится видеть то, что здесь делается или, скорее, не делается, – всю эту бестолковщину и беспорядочную деятельность, то невозможно не питать самых серьезных опасений. Не только никто не знает, что делается в комитете и в каком положении находится начатая задача, но никто даже не хочет этого знать… А между тем очевидно, что ни одна реформа еще не проведена, хотя обо всем был поднят вопрос».

Александр Николаевич помнил, однако, письмо Герцена, которое он прочел еще в марте месяце 1855 года: «Дайте землю крестьянам. Она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии… Торопитесь! Спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить!»

Вот эти последние пророческие слова особенно запомнились. Надо торопиться, ибо в самом деле возможны кровь и злодейства. Александр Николаевич приказал доставлять ему все, что печатает за границей этот русский, ускользнувший от Клейнмихеля и Дубельта.

То было странное время, когда «неисправимый социалист» обращал свои послания не только к царю, но даже к царице Марье Александровне, как, например, 1 ноября 1858 года по поводу воспитания наследника. Благонамеренный Никитенко отметил, что это письмо «отличается хорошим тоном и очень умно». Герцену потом рассказывали, что императрица плакала над письмом.

Такие идиллические отношения между царским домом и политическим изгнанником продолжались, однако, недолго. Но любопытно, что не один Герцен возлагал надежды на Александра Николаевича. После рескрипта 20 ноября 1857 года, после открытия «комитетов» на местах «поверили» в царя весьма многие. Даже «революционер» Чернышевский писал тогда в «Современнике»: «История России с настоящего года столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была ее история со времен Петра от прежних времен. Новая жизнь, теперь для нас начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России… Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастьем, каким не был увенчан еще никто из государей Европы, счастьем – одному начать и совершить освобождение своих подданных».

Это был «медовый месяц» царя и русской интеллигенции. «Имя Александра II, – писал тогда Герцен, – отныне принадлежит истории; если б его царствование завтра окончилось, если б он пал под ударом каких-нибудь крамольников олигархов, бунтующих защитников барщины и розог, – все равно освобождение крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут».

В самом деле, Александр II усвоил твердо мысль, высказанную Герценом в первом его письме к нему. Надо было во что бы то ни стало не медлить с освобождением, ибо «лучше начать уничтожать крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно начнет само собой уничтожаться снизу», как сказал Александр Николаевич московским дворянам, перепуганным предстоящей крестьянской эмансипацией.

Всем известно, какая сложная борьба шла вокруг подготовлявшейся реформы. Положение Александра Николаевича было трудное. Крепостники неохотно уступали свои позиции. Всем известно также, что реформа была урезана, что «выкупные платежи» и недостаточные земельные наделы связали по рукам и ногам крестьянина, но все же первый и решительный шаг был сделан.

После опубликования манифеста 19 февраля 1861 года Герцен писал восторженно: «Александр II сделал много, очень много; его имя теперь уже стоит выше всех его предшественников. Он боролся во имя человеческих прав, во имя сострадания против хищной толпы закоснелых негодяев и сломил их. Этого ему ни народ русский, ни всемирная история не забудут. Из дали нашей ссылки мы приветствуем его именем, редко встречавшимся с самодержавием, не возбуждая горькой улыбки, – мы приветствуем его именем Освободителя…»

Но после этого восторженного приветствия Герцен обращается к царю с суровым предупреждением: «Но горе, если он остановится, если руки его опустятся. Зверь не убит, он только ошеломлен…»

Позднее ему пришлось сказать: «Зачем этот человек не умер в тот день, когда был объявлен русскому народу манифест освобождения…»

Но Александр II не умер 19 февраля 1861 года. Он прожил еще двадцать лет. Это была мучительная жизнь, смысл которой не так легко разгадать. Освобождение крестьян развязало тот узел, который завязан был крепко царями и который едва не задушил страну при Николае. Но когда этот узел был худо или хорошо развязан, из темной неволи вырвались до той поры неведомые силы, и буйство этих страшных сил вызвало в душе императора Александра тот испуг, который удивлял в нем П. А. Кропоткина. А между тем в 1862 году тот же Кропоткин, будучи воспитанником Пажеского корпуса, еще обожал «освободителя». «Мое чувство тогда было таково, – пишет он, – что если бы в моем присутствии кто-нибудь совершил покушение на царя, я бы грудью закрыл Александра II». Кропоткин рассказывает, как однажды ему во время дежурства во дворце пришлось следовать за государем во время парада: «Флигель-адъютанты и генерал-адъютанты куда-то исчезли. Не знаю, – говорит Кропоткин, – спешил ли Александр II в этот день или имел какие-нибудь другие причины желать, чтобы парад скорее кончился, но он буквально промчался перед рядами… Он спешил так, как будто бы убегал от опасности. Его возбуждение передалось и мне, и ежеминутно я готов был броситься вперед, жалея лишь о том, что при мне не моя собственная шпага с толедским клинком, который пробивал пятаки, а обыкновенное форменное оружие. Александр II замедлил шаг лишь тогда, когда прошел перед последним полком. Выходя в другой зал, он оглянулся и встретился с моим взглядом, блестевшим от возбуждения и быстрой ходьбы. Младший флигель-адъютант мчался бегом две залы позади нас. Я приготовился выслушать строгий выговор, но вместо этого Александр II, быть может, обнаруживая мысли, которые занимали его тогда, сказал мне: „Ты здесь, молодец?“ И, медленно удаляясь, он вперил в пространство тот неподвижный, загадочный взгляд, который все чаще и чаще я стал замечать в нем».

О чем думал тогда Александр II? Почему его взгляд стал так «загадочен»? Почему Чернышевский, Кропоткин, Герцен и многие другие, поверившие в царя, в конце концов оказались его врагами? Каторга, тюрьма, изгнание – вот судьба тех людей, которые питали такие розовые надежды и так восторженно приветствовали «освободителя». Анна Федоровна Аксакова, урожденная Тютчева, очень хорошо и близко знавшая Александра Николаевича, говорит, что этот император был как личность ниже своих дел (l'empereur defunt etait inferieur a ses oeuvres).

Да, реформа эпохи Александра II, несмотря на ее несовершенство, была огромна по своему значению. Неизбежным следствием крестьянской эмансипации были другие реформы – земская, городская, судебная и, наконец, реформа армии – введение всеобщей воинской повинности. Как ни исказили и ни ограничили ревнители старого порядка план крестьянского освобождения, все же совершилось событие значительное, и оно в корне разрушило сословную Россию. Это было начало конца. Абсолютизм отказался от самой главной своей опоры – рабства. Александр II не стал, однако, народным героем. Та же Аксакова объясняет это тем, что народ ценит героев не за то, что они сделали, а за то, каковы они сами по себе, по своей природе. И сам Александр чувствовал себя иногда «ниже своих дел». Вот почему взгляд его все чаще и чаще казался таким «загадочным». Он, царь, предчувствовал, должно быть, свою страшную судьбу. Эту ужасную судьбу подготовил ему его отец. Он довел свою полицейскую систему до того предела, когда путь мирного устроения уже невозможен. Никакие «реформы» уже не могли удовлетворить тогда Россию, потрясенную и взволнованную новизною событий. Заключенный долгие годы в душной и темной тюрьме человек, переступив ее порог, пьянеет от солнца и воздуха. Шестидесятые и семидесятые годы XIX века были пьяные годы. Это был первый хмель революции. Не «благодушному» и безвольному Александру Николаевичу, а какому-нибудь исключительной воли человеку – новому Петру Великому, – может быть, и удалось бы укротить мятежные волны. Но Александру II не удалось их укротить. Пришел девятый вал и погубил его. И если после убийства Александра наступила мертвая тишина нового царствования, то, конечно, причина этой тишины была не в политике Победоносцева и не в личности Александра III, а в объективных фактах тогдашних исторических условий. Эта реакция была так же закономерна, как приливы и отливы в океане.

 

IV

Со дня опубликования рескрипта о созыве комитетов для устроения «быта крестьян» по 12 июля 1858 года было зарегистрировано семьдесят случаев неповиновения крестьян помещикам. Приходилось прибегать к полицейским мерам и к содействию военных команд. Герцен не без основания писал: «Приходится звонить в „Колокол“ и сказать этому правительству: пора проснуться! Теперь еще время! Ты можешь мирным путем решить вопрос освобождения крепостных… Пора проснуться! Скоро будет поздно решать вопрос освобождения крепостных мирным путем, мужики решат его по-своему. Реки крови прольются, – и кто будет виноват в этом?..»

Однако мужики сравнительно терпеливо ждали целых четыре года обещанной свободы, но когда в 1861 году манифест о свободе был прочитан в церквах, среди крестьян началось глухое брожение. Ждали терпеливо, потому что надеялись, что царь даст «полную волю», то есть свободу и землю без выкупа. Но на деле оказалось, что даже барщина и оброк сохраняются на неопределенное время, что требуется выкуп, что даже надел земельный в иных местах меньше того, каким крестьяне пользовались при крепостном праве. Тогда мужики решили, что это – «подложная воля». Начались недоразумения, беспорядки, а иногда и мрачные столкновения с помещиками и властями. Так, например, в Пензенской губернии пришлось усмирять бунт, и было немало убитых и раненых среди мужиков, получивших свободу. Этот пензенский бунт замечателен тем, что он был первым поводом для серьезной размолвки между интеллигенцией и царем. В Казани профессор Щапов с своими учениками-студентами отслужил панихиду по убитым, и Александр Николаевич принял это как личное оскорбление. При этом пострадали монахи, служившие панихиду. Государь сослал их в Соловки. Это совпало с отставкой некоторых министров. На правительственной сцене оказался Валуев, который начал осуществлять реформу «в примирительном духе». Это было время борьбы петербургской бюрократии с мировыми посредниками первого призыва. Иногда дело принимало оборот весьма острый. Так, например, тринадцать мировых посредников Тверской губернии были посажены в Петропавловскую крепость по требованию Валуева не без ведома Александра Николаевича. Это были первые симптомы того сумасшествия, которое овладело министрами несчастного императора. И самому Александру Николаевичу казалось иногда, что он в желтом доме, и он, по свойственной ему привычке, проливал слезы. Ему хотелось, чтобы все его любили и хвалили, а между тем уже стали поговаривать о реакции и винили государя в том, что он ее поддерживает. И государь обижался и плакал.

Когда Александр Николаевич, под влиянием великого князя Константина Николаевича и великой княгини Елены Павловны, пытался вернуться к первоначальному либеральному плану, враги реформы внушали ему, что дальнейшие «уступки» поведут к гибели государства. Почему? А потому, что начинается революция. Но где же она, эта революция? И вот тогда министры принесли Александру Николаевичу прокламации «К молодому поколению», «Что нужно народу», «К барским крестьянам», «Молодая Россия»… Их было; много. Они были все написаны странным, необычным языком. Иногда они были сентиментальны, иногда кровожадны, но и те и другие пугали Александра Николаевича и внушали ему отвращение. Чего хотят эти странные люди? «Нам нужен но царь, – писали они, – не император, не помазанник божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье… Если Александр II не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него».

Читая эти строки, Александр Николаевич думал, что, пожалуй, сошли с ума не только его министры, но и авторы этих прокламаций. Эти люди предлагают ему, чтобы он добровольно сбросил с себя горностаевую мантию, чтобы он отказался от короны, которую так торжественно возложил на него митрополит в Москве под звон колоколов и при кликах народа. Им нужен какой-то выборный старшина, получающий жалованье… Что это? Они хотят, значит, эту полуосвобожденную, вчера еще крепостную, неграмотную мужицкую Россию сделать республикой во вкусе якобинской республики 1792 года! Но этого мало. Они требуют социализма! «Мы хотим, чтобы земля принадлежала не лицу, а стране; чтобы у каждой общины был свой надел, чтобы личных земледельцев не существовало».

А вот в прокламации «Молодая Россия» все сказано начистоту. Нужна кровь. Надо разгуляться вовсю, отпраздновать праздник свободы как следует, затопив дворцы кровью коронованных злодеев…

В прокламации сказано ясно и точно: «Выход из этого гнетущего страшного положения… один – революция, революция кровавая, неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все, без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольются реки крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы».

В Петербурге начались непонятные пожары. Каждый день над обезумевшим городом стояло зарево.

Александр Николаевич видел эти кровавые завесы, и ему казалось, что это демоны устроили свой страшный пир. Приписывали пожары поджигателям и в самом деле нашли тому доказательства, но поджигателей не открыли. Большинство верило, что поджигают те самые люди, которые сочиняли эти откровенные прокламации с призывами к убийству царя. Иные думали, что в поджогах виновны поляки.

В Польше в это время шло брожение. Мятеж начался с того, что поляки ворвались ночью в казармы и стали резать безоружных русских солдат. Это восстание не нашло себе сочувственного отклика в России. Александр Николаевич, первоначально испуганный вмешательством в это дело Европы, в конце концов, сохранил самообладание, несмотря на угрозы великих держав. Государю донесли, что влияние «Колокола», ставшего на сторону Польши, поколеблено. Тираж издания упал. Катков с успехом обрушился на Герцена в ряде полемических статей, и Польшу усмиряли русские генералы при аплодисментах наших либералов. После усмирения польского восстания Александр послал в Варшаву Н. А. Милютина для проведения в жизнь Положения 19 февраля 1861 года. Там крестьяне были освобождены на лучших условиях, чем в центральных губерниях. Это была своеобразная месть польскому шляхетству, которое руководило восстанием.

Кровожадные прокламации, польский мятеж, интриги крепостников – все мешало мирно жить и мирно царствовать Александру Николаевичу, а между тем многомиллионной крестьянской массой надо было как-то управлять. Прежде были десятки тысяч «полицеймейстеров» без жалованья; прежде «отечески» управляли крестьянами господа помещики. Но теперь Александр Николаевич увидел вдруг эту огромную, недавно еще бесправную армию «серых зипунов». Пришлешь создать в 1864 году «Положение о губернских и уездных земских учреждениях». Несмотря на несовершенство и на искусственность избирательной системы, нее же это были «всесословные» учреждения, чего вовсе не знала дореформенная Россия. Одновременно с земской реформой изданы были «Судебные уставы», где признак равенства перед законом был проведен последовательно, к великому огорчению врагов реформы.

Эти реформы, коренным образом менявшие все прежние уклады жизни, бесправной и жалкой, нисколько не повлияли на взволнованные умы. Мечтали об ином. Теперь уже нельзя было удовлетворить просившуюся жажду своеволия. «Все или ничего» – вот чего хотела тогдашняя подпольная Россия. Это было справедливое возмездие николаевскому режиму.

Четвертого апреля 1866 года Александр Николаевич гулял в Летнем саду в обществе герцога Лейхтенбергского и принцессы Марии Баденской. В четвертом часу, когда он выходил из сада, чтобы сесть в коляску, раздался выстрел. Это стрелял один из тех подпольных людей, которые не хотели больше чего-либо ждать от царя и медлить терпеливо в бездействии. Правда, этот двадцатитрехлетний Дмитрий Владимирович Каракозов был, кажется, нетерпеливее других. Его товарищи по кружку Ишутина, как выяснилось впоследствии, даже испугались этого выстрела. То, о чем они рассуждали отвлеченно, для «сумасшедшего» Каракозова стало неизбежным и фатальным делом. Лихо дело начать. Не беда, что какой-то мещанин Комиссаров ударил по руке убийцу и пуля не попала в сердце царю. Главное было сделано. Нашелся человек, который «посягнул». Каракозов своим выстрелом как будто дал знак, что теперь «все позволено». И, конечно, этот юноша был глубоко убежден в том, что совершает героический поступок, убивая деспота. Но сам Александр Николаевич не считал себя деспотом. Он сравнивал себя с царями, которые были на русском престоле до него, и думал, что никто из них не выказал такого доверия к народу, как он. Но Каракозов и его друзья были иного мнения.

В своей записной книжке под 4 апреля того же 1866 года Александр Николаевич кратко отметил событие своим бисерным женственным почерком: «Гулял с Марусей и Колей пешком в Летнем саду… Выстрелили из пистолета, мимо… Убийцу схватили… Общее участие. Я домой – в Казанский собор. Ура – вся гвардия в белом зале – имя Осип Комиссаров…»

Сын Александра Николаевича, будущий «миротворец», тоже отметил у себя в дневнике событие, всеобщий восторг и громовое ура. «Потом призвали мужика, который спас. Папа его поцеловал и сделал его дворянином. Опять страшнейший ура».

П. И. Вейнберг как раз в день покушения сидел у поэта Майкова. «В комнату опрометью, – рассказывает он, – вбежал Федор Михайлович Достоевский. Он был страшно бледен, на нем лица не было, и он весь трясся, как в лихорадке.

– В царя стреляли! – вскричал он, не здороваясь с нами, прерывающимся от сильного волнения голосом.

Мы вскочили с мест.

– Убили? – закричал Майков каким-то – это я хорошо помню – нечеловеческим, диким голосом.

– Нет… спасли… благополучно… Но стреляли… стреляли… стреляли…

Мы дали ему немного успокоиться, – хотя и Майков был близок чуть не к обмороку, – и втроем выбежали на улицу».

В настоящее время, когда к подобного рода покушениям публика успела уже более или менее присмотреться, невозможно и представить себе, что делалось в Петербурге в этот вечер 4 апреля, когда этот выстрел в русского царя был первым таким выстрелом, раздавшимся в России… Можно безошибочно сказать, что весь Петербург высыпал на улицу. Движение, волнение невообразимое… Беготня во все стороны, преимущественно к Зимнему дворцу, крики, в которых чаще всего слышатся слова: «Каракозов!», «Комиссаров!», угрожающие ругательства по адресу первого, восторженные восклицания по адресу второго; группы народа, пение «Боже, царя храни…».

Но в тот же день мемуарист увидел и нечто иное – «угрюмые, сердито-разочарованные лица…». Эти люди были безмолвны. «С Майковым и Достоевским. – пишет Вейнберг, – я расстался скоро. Они смешались с ликующей толпой».

Царское семейство, конечно, также ликовало по случаю спасения. Александр Николаевич по вечерам ездил то в оперу, то в балет. И везде кричали ура и пели по нескольку раз «Боже, царя храни». «Меня Бог спас», – говорил царь и служил молебны и усердно молился. Но любопытно, что посягавший на его жизнь юноша тоже молился. Д. В. Стасов, защитник Ишутина, в своих записках рассказывает: «В день, назначенный для объявления приговора по первой группе, я приехал в суд несколько ранее других, и, не помню, кто-то мне сказал, что Каракозов приведен из своей тюрьмы и находится в домашней церкви коменданта, куда можно было недалеко пройти из залы. Я туда пошел и нашел Каракозова стоящим посреди церкви на коленях; он был совершенно один и молился с таким рвением, был так поглощен и проникнут молитвою, точно находился в состоянии какого-то вдохновения, какого мне никогда ни у кого не случалось видеть. Выслушал он приговор совершенно спокойно; сколько помнится, не сказал ни слова. Казнен он был на Смоленском поле. Ишутин подавал просьбу о помиловании, но был приведен также на место казни, там ему был прочитан приговор, надет саван и спущен на глаза колпак, и в то время, когда надо было вздеть веревку, явился фельдъегерь, объявивший помилование – замену смертной казни, сколько помню, пожизненной каторгой».

 

Весной 1867 года Александр Николаевич, получив приглашение от Наполеона III посетить выставку, отправился в Париж вместе с сыновьями и свитой. Предпринимая эту поездку, Александр Николаевич не представлял себе, по-видимому, до какой степени французское общество относится враждебно к нему – русскому монарху. У царя было тогда то веселое и даже легкомысленное настроение, которое как-то неожиданно, нередко после припадков слез, появлялось у него при разных обстоятельствах. Он не очень стыдился этих своих безответственных и легких чувств, которые понуждали его то заказывать художнику Зичи порнографические картинки, то «искать забвения» в объятиях одной из блестящих международных блудниц, то устраивать в своих апартаментах для избранной публики непристойные спектакли, причем текст диалогов был целиком из творений великого маркиза де Сада.

Еще не доезжая до Парижа, царь послал телеграмму в наше посольство с требованием оставить для него ложу в оперетке, где шло сенсационное представление «Дюшесе де Герольштейн». В этой оперетке фигурировала в неприличном виде Екатерина Великая. Великая княгиня Мария Николаевна тоже была на этом представлении, и ее подруга М. В. Воронцова говорила ей: «Маша, как тебе не стыдно, ведь она – великая государыня, да и ты на нее лицом похожа…» Итак, царь в веселом настроении приехал в Париж. Наполеон III встретил его на вокзале и повез в Елисейский дворец, где когда-то останавливался Александр I. После обеда царское семейство поспешило в «Варьете», изумив парижан таким пристрастием к развлечениям. Однако очень скоро веселое настроение Александра Николаевича сменилось мрачным и беспокойным. При появлениях Александра в коляске, в обществе императрицы Евгении или самого императора, повсюду раздавались дерзкие демонстративные крики: «Да здравствует Польша!» Польские эмигранты устраивали манифестации на улицах, площадях и даже в Palais du Justice. Шестого июня был назначен большой смотр в Лоншане, где должны были присутствовать три императора – русский, французский и немецкий. На обратном пути, когда царь в одной карете с Наполеоном ехал через Булонский лес, некий поляк Березовский выстрелил из пистолета в русского императора, но промахнулся и был арестован. Пуля попала в лошадь француза-штальмейстера. Вместе с императорами ехали два сына Александра. Царь после выстрела схватил их за руки, спрашивая в тревоге, не ранены ли они. Императрица Евгения, узнав о покушении, сама поехала я Елисейский дворец навестить государя. Она застала его совершенно расстроенного. Он говорил, что ему надо немедленно возвращаться в Россию. Она с трудом уговорила его остаться. Ей пришлось обнять его и заплакать у него на груди. Предстояли еще банкет у префекта Сены и поездка в Фонтенебло. Все ждали второго покушения, и Александр Николаевич замечал, как императрица Евгения все время держится около него, как бы защищая его своей особой от возможного нападения. Пришлось отказаться от охоты в лесу.

Царь вернулся в Россию мрачный. Эти два выстрела – Каракозова и Березовского – повлияли на него. Он понял, что теперь началось нечто серьезное и роковое. Он был охотник, чувствовал зверя, и теперь ему казалось, что его самого травят, как волка, что сейчас облава, лают собаки, улюлюкают псари… Вот сейчас увидит он перед собой черное дуло ружья. Это смерть. А ему хочется жить. Он еще не насытился этой землей, где много наслаждений, так ему легко доступных.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru