bannerbannerbanner
Земное и вечное (сборник)

Георгий Баженов
Земное и вечное (сборник)

Полная версия

Часть вторая
Какой – такой – никакой

Однажды Антон Иванович понял простую истину: воевать нужно только тогда, когда знаешь наверняка – выиграешь. Да, конечно, в пылу гнева и раздражения он не раз возмущался и предрекал: «Ох, кончится это плохо, кто-нибудь да прибьет эту псину!» Или: «Точно, не выдержит, я тебе обещаю (говорил он жене Марине) – выбросится псина из окна!» И многое другое еще говорил жене. Например, такое:

– Ты понимаешь, больше всего на свете меня удивляет, как этот Тимур Терентьевич никого не боится.

– А кого ему бояться?

– Ну откуда ему знать, что мы нормальные люди? Вдруг мы как раз такие, что он к нам в квартиру, а мы ему гирей по голове? Или, в лучшем случае, пинка под зад!

– Он чувствует. Он за версту чует, какие мы люди.

– Нет, попомни мои слова. Он когда-нибудь нарвется… Он же на машине ездит, а на дорогах молодежь сейчас разбойники. Где какая закавыка, они ему голову оторвут.

– Он прокурор. Он никого не боится.

– Да какой он прокурор? Это он раньше был прокурор. А теперь какой-то там народный заседатель или присяжный поверенный.

– Это одна мафия.

– Нет, в самом деле, меня это поражает. Кругом одни головорезы, ну хотя бы друг друга должны остерегаться (на всякий случай), а они никого не боятся, прут на рожон и всё.

Но рассуждать, предрекать и анализировать – это одно, а жить, когда над головой у тебя то воют, то лают, то стучат по ночам колотушками, то грохочут по утрам каблуками по паркету, совсем другое. И еще до того, как Антон Иванович поменял свое восприятие (ибо, если не можешь чего-то изменить, меняй себя, свое восприятие), еще до того, как он полюбил собачий лай и вой и стал воспринимать их как высокую и глубокую песню души, он решил неожиданное: пойти к соседям самому и познакомиться поближе. Взял бутылку шампанского, спросил у Марины:

– Пойдешь?

– Ни за что!

– Ну, тогда я один.

– Смотри, как бы не вылетел от них, как вот эта пробка от шампанского. – Она ткнула пальцем в пузатую бутылку.

– Все может быть…

Тем не менее Антон Иванович храбро отправился в поход.

Тимур Терентьевич, конечно, такого оборота не ожидал:

– Ну, чего надо? – был первый его (и, казалось ему, закономерный) вопрос.

– Пришел поговорить… а вообще, вы знаете, – затараторил Антон Иванович поспешно, чтоб сосед не успел его прервать, – мне собака ваша очень понравилась.

– Врешь!

– Честное слово.

– С каких это пор?

– Да вот я как-то вслушался в ее голос и понял: необыкновенная собака. Честное слово. (С тех пор так и пошло в действительности: он вслушался и, в самом деле, кое-что понял в ее голосе.)

Тимур Терентьевич буравил соседа недоверчивым взглядом, потом снизошел:

– Ну что ж, проходи, учитель.

– Я не учитель.

– Это все равно. Вы все для меня на одну колодку – учителя.

Антон Иванович протянул соседу бутылку шампанского, но не удержался, спросил:

– Почему? Почему учителя?

– Вот так сразу тебе все и расскажи… Тоня, к нам учитель. Накрой там на кухне!

Как будто тень какая-то метнулась из одной комнаты в другую (кажется, она даже кивнула Антону Ивановичу: здравствуйте, мол), но голоса никакого не было.

– Квартиру смотреть будешь?

– Зачем? – удивился Антон Иванович.

– А у людей мода такая: сначала квартиру обсматривают, а потом учат как жить: там поставить, тут убрать, здесь передвинуть. Но у меня с этим строго.

– В каком смысле?

– Чего в каком смысле?

– В каком смысле «строго»?

– А в таком, что смотреть нечего. В спальне кровать и тумбочка. В столовой стол и диван. У сына кушетка и компьютер. На кухне холодильник, плита и «уголок». Всё.

– Гм, по-спартански живете, – в самом деле удивился Антон Иванович.

Прошли на кухню; тут, действительно, всё так и было, как обрисовал сосед. За плитой колдовала хозяйка, жарила яичницу. Что заметил Антон Иванович: была она на высоченных каблуках, как говорят, на шпильках-гвоздиках, так что цокот был в самом деле, будто табун по паркету мечется.

– Что-то я забыл, как тебя зовут?

– Антон Иванович, – услужливо (надо же: именно так и отметил он про себя – услужливо) подсказал Антон Иванович.

– Так вот, Тоня, это учитель, а это моя жена Антонина Ивановна, по-простому – Тоня.

Тоня (Антонина Ивановна) обернулась от плиты, улыбнулась Антону Ивановичу. Но какая это была улыбка! Необыкновенная в своем роде: тихая, грустная, с затаённой безуминкой в глубине и горестной покорностью. Такую же затаённую безуминку в глубине, в таких же охро-золотистых глазах заметит со временем Антон Иванович и в глазах собаки Бинго, и это его в самом деле поразит до глубины души: ну, надо же!

Уселись за столиком (за так называемым «кухонным уголком»), причем Антонина Ивановна, поставив угощение, сразу и вышла, напоследок выслушав распоряжение Тимура Терентьевича:

– Ты Бинго у Митьки запри: чтоб не метался по квартире, не мешал нам.

(Вот так, пока они сидели на кухне, Бинго и лаял, и лаял в комнате их сына, надрывался, бедный, и просился на волю. А Антонину Ивановну вообще не было слышно, будто растворилась она в пространстве квартиры.)

– Я шампанское не пью. Только водку, – показал на запотевшую бутылку «Русской» Тимур Терентьевич. – А ты как хочешь.

– Ну, а я шампанского немного… Мне еще на работу сегодня.

– В школе работаешь?

– Нет, в Департаменте немедленного рецензирования.

– Это одно и то же. Школы, департаменты, колледжи… Расплодилось вас, как драных кошек. Продыху нет от учителей жизни.

Антон Иванович пил шампанское, хозяин водку. Причем на столе, кроме яичницы, репчатого лука и грубо порезанного черного хлеба, ничего не было.

Тимур Терентьевич пил водку из стакана, но не пьянел, только как бы стеклянел взглядом да грозно хмурился.

– Ты думаешь, учитель, я не знаю, чего ты пришел? Да все вы живете и дрожите, как суслики в своих норах. Распустили вас, как последних тварей, а внутри вы все равно трепещете. Знаю я вас! – погрозил он толстым, с заусеницами, пальцем. – А я прокурор, я военный прокурор, понял? И я жду своего часа, он придет. Посмотрю я тогда, как вы прыгать будете. Такой бардак развели, что вечность не разгребешь. Чего вот ты все ходишь, ноешь, жалуешься, звонишь?

– Да я не жалуюсь. Наоборот. Я хочу, чтобы мы поняли друг друга.

– Поняли! Чего тебя понимать, таракана? Взять и одним ногтем раздавить. Но это я не про тебя лично, учитель, не обижайся. Ты мне становишься любопытен. И боишься – и лезешь. Надо же. Я, может, тебя еще в подмастерья возьму. Посмотрим на тебя, поглядим.

– Какие подмастерья?

– А такие… Когда чистить конюшни начнем, нам всякие людишки понадобятся. И учителя тоже. И вообще разные… Не бойся, со мной не пропадешь, замолвлю за тебя словечко.

– Ну, спасибо, – на всякий случай поблагодарил Антон Иванович.

– А вообще, думаю, нам своими силами не справиться. Как бы инопланетян не пришлось приглашать.

– Вы это серьезно?

– Что сейчас может быть серьезным, учитель? Про инопланетян это я так, конечно, к слову, а вообще… разные нам нужны будут силы, хоть с других планет бери, чтобы порядок навести. Вот тебе нравится эта жизнь?

– Да как сказать…

– Вот все вы так: мямлите да мычите… Ладно, знаю я, что ты трус, да где вас других взять?

– Не совсем понимаю вас, Тимур Терентьевич. Я ведь не учитель, совсем не учитель, вы ошибаетесь, но дело не в этом: я просто сосед ваш, и мне бы хотелось, чтобы мы понимали друг друга и жили мирно, спокойно и тихо.

– Никогда я тебя не пойму! Не нужен ты мне такой. Вот такой не нужен!

– Какой такой?

– А такой… никакой… вот какой! Тихий да мирный да еще и хитро услужливый. Тьфу на тебя!

– Я на вас не обижаюсь. Знаете почему? Потому что истин много, и ни одна не истинна до конца. А жизнь одна. Понимаете? Это не истина одна, а жизнь одна, вот в чем соль-то.

– Раскукарекался. Истина. Жизнь. Научились словам. Блудите всё, учителя поганые, а кто порядок наводить будет?

– Порядок порядку рознь, хотя в принципе я с вами согласен.

– С чем именно? С каким принципом конкретно?

– А с тем, что с порядком лучше, чем с беспорядком.

– И это говоришь ты, учитель?

– Я.

– Ты, который развел бардак в этой жизни до самой распоследней степени, а теперь еще и жалуешься?

– Я не жалуюсь. И бардака я не разводил. Моя специальность, знаете, какая?

– Ну, и какая же?

– Давать оценку происходящему. Только и всего.

Тимур Терентьевич не на шутку вытаращил глаза и вдруг так расхохотался, что пес Бинго (там, в комнате сына) с перепугу даже перестал лаять.

– Давать оценку происходящему! Давать оценку! Да кому она нужна, твоя оценка? Вот твоя жизнь – она нужна для дела. Для дела нужна жизнь человеку, а не для оценки происходящего. Понял, учитель?

В таком роде они долго еще беседовали, наконец Тимур Терентьевич подустал от соседа, сказал:

– Ладно, договоримся так: ты ко мне не приходил – я тебя не видел, ты не жаловался – я тебя не слышал. В остальном я подумаю о тебе.

– Но в гости-то хоть вас можно пригласить?

– Я в гости не хожу. Запомни это, учитель. А уж если прихожу, то без всякого приглашения. Да, и вот что еще. Тебе не кажется, что жена у тебя полная дура?

– Жена моя, Марина Михайловна, наоборот, большая умница.

– Ну, да это одно и то же. Так вот передай жене: ходила Тонька на каблуках по квартире, ходит и будет ходить.

– Назло, что ли?

– Оказывается, ты сам дурак, учитель! А говоришь, жена умная. Ты хоть знаешь, что такое мечта человека?

– Любой знает, что это такое.

– Любой да не каждый. Ты как раз из них. Есть у человека мечта детства: носить туфли на высоком каблуке. Вот она и носит. И будет носить. Я, учитель, если и уважаю что, так это мечты детства.

 

– Только детства?

– Только. Потому что в детстве человек настоящий. А вот ты насквозь лживый. И хитрый. Но… – перешел на шепот Тимур Терентьевич.

– Что «но»? – тоже шепотом заговорил Антон Иванович.

– Скажу тебе откровенно: и я такой же! Еще хуже тебя! Хуже, но лучше! Вот такой-сякой-раз-этакий. Понятно тебе, учитель?

– Понятно, но непонятно! – рассмеялся (ишь, осмелел) Антон Иванович, и Тимур Терентьевич одобрил его смех всепонимающей ухмылкой.

На этом они расстались. Но худо ли, бедно знакомство состоялось. И Антон Иванович еще раз убедился в правоте своей мысли: воюй только тогда, когда можно победить. А так живи мирно.

Прежде чем уехать с работы, Елена Михайловна решила один билет «Бинго» передарить Антону Ивановичу. Все-таки сегодня день рождения их Академии; даже трудно представить, что когда-то они начинали с крохотного «Отдела по сортировке и стандартизации отзывов», затем было многое другое, в том числе «Департамент немедленного рецензирования», а теперь просто и со вкусом – «Академия рецензирования». И благодаря кому возникло это детище? Конечно, Антону Ивановичу. Вот почему с таким любовным трепетом прикрепила Елена Михайловна на двери шефа золотую табличку:

ПРЕЗИДЕНТ АКАДЕМИИ РЕЦЕНЗИРОВАНИЯ

ГУДБАЙ А.И.

А билета «Бинго» не жалко. Наоборот. Антон Иванович достоин большего, но пусть хоть этот скромный подарок покажет ему, что его в Академии любят и уважают.

Елена Михайловна положила билет «Бинго» шефу на стол, приписав на красивой открытке: «Антон Иванович! Поздравляем Вас с днем рождения Академии! И с Президентством! А это наш скромный подарок. Обнимаем. Ваши сотрудники».

Гм, сотрудники… Конечно, можно было бы еще один билет передарить Котову, и Елена Михайловна уже потянулась в сумочку за билетом «Бинго», но тут она вовремя вспомнила, что краля Максима работает, кажется, как раз в этой компании, так что Максим, пожалуй, перебьется и так. Есть у него худенькие ухажерши, пусть они и ублажают его. Правильно? Правильно! – улыбнулась Елена Михайловна.

И в прекрасном настроении она закончила этот рабочий день и поехала в Вешняки, к подруге Марии Поднебесной.

Скандал назревал постепенно, но в конце концов прорвался, и самое неожиданное для Нины было то, что не Настя, девчонка, а Роман, взрослый сын, восстал против матери. С Ромой у нее были самые нежные, самые доверительные отношения, он всегда и во всем помогал матери, нянчился с Настенкой, когда та была маленькая, водил ее в ясли, в сад, был и за мать, и за отца, и за сиделку, когда она болела, был, можно сказать, самым лучшим, самым близким и доверительным другом матери, и вдруг все пошло наперекосяк:

– Или я, или твой Максим!

Ей казалось, сын ревнует ее к Максиму, но совсем не ревность мучила Романа, а мучили его боль и стыд за мать, мучила та униженность, в которой она пребывала, мучило то двусмысленное положение, на которое обрек ее Максим: ни жена, ни невеста, а так… удобная для утех и развлечений наложница. И как только матери не стыдно, как не больно, как не противно ей собственное положение! И особенно как может она все это делать на глазах у детей, какое имеет моральное право на это, она, их мать, которую они всю жизнь обожали и боготворили?!

– Ты не понимаешь, Рома… ты не понимаешь, – безутешно плакала Нина.

– Я все понимаю! Все! Думаешь, я не вижу, как этот бугай пользуется тобой? Твоей добротой? Нежностью, теплотой, заботой? Нашей квартирой наконец?

– Я люблю его. Пойми, я люблю его.

– Да как ты можешь любить его?! Ты посмотри на него. Какой он там язычник, какой идолопоклонник, на нем дрова возить можно, а он ходит кланяться березке: папа, видите ли, ему это завещал. Да ты вдумайся, вслушайся, что он говорит: это бред какой-то, бред сивой кобылы. Ну ладно, я еще могу понять: можно увидеть за этим правду, красоту, истину, добро, но ведь он живет совсем не так, как говорит. Он все врет! Он поучает нас, как жить, меня – как учиться, как быть мужчиной, Настену – как мыть посуду, какой быть будущей матерью, а сам при этом сидит в нашем доме (в чужом для него доме!), пьет вино, закусывает огурчиком, разглагольствует о мировом зле, и все это непонятно в каком качестве – не один, не два, а уже несколько лет, а ночью (извини меня, мама!), как паук, утаскивает тебя в другую комнату и пьет, и пьет из тебя кровь (извини, прости, мама, мамочка, но у нас такое складывается ощущение), и все твои извинительные улыбки, нервность, стыд, угодливость, о, нам стыдно, больно, больно, мама, за тебя, за нас, за человеческую наконец гордость!

Но что она могла объяснить сыну? Все правда, что он говорит, все правда, но как рассказать, как передать ему то, что составляет самую глубину ее страдания, самую заветную и потаённую ее мечту… Ради этой мечты, ради этой выстраданной (и взлелеянной одиночеством и женским отчаянием) правды она готова была терпеть и терпеть, вот только никак не ожидала, что дети поднимут бунт.

Как понять им, что еще никогда, ни разу в жизни, она, зрелая, красивая, сорокалетняя женщина, не была замужем, никогда не знала и не ведала, что это такое – быть под защитой мужского крыла, никому на свете она не могла и признаться (тем более детям), что хочется, очень хочется, мечтается стать именно законной женой, в этом стыдно признаться, восстает все, что есть в женщине женского, но это так: она терпит, да, терпит унижение и боль, терпит двусмысленность своего положения и даже немые укоры детей, но ждет, но надеется – она станет наконец законной женой. Когда-нибудь, но станет…

Но как объяснить это сыну? Это же унизительно объяснять такое! Это должно быть понято как бы само собой, изнутри, интуитивно. Но откуда быть всему этому у детей, рано им еще, рано…

– Нет, ты не понимаешь меня, сынок, – только и повторяла она. – Не понимаешь…

– А хочешь, я докажу, что понимаю? Вот прямо сейчас, здесь, не сходя с места?

– Да как можно доказать такое?

– А вот как. Я женюсь, мама!

– Ты? Женишься? Когда? На ком? Что ты говоришь! – всплеснула руками мать.

– А что, вот именно – женюсь. Невесту мою ты хорошо знаешь.

– Я – знаю?

– Да, знаешь. Это Наточка из второго подъезда.

– Как Наточка? Она же дитя. Она еще в школе учится.

– Учится. Да. В последнем классе.

– Ты, наверно, шутишь, Рома?

– Не шучу. Она беременна, мама.

– Как беременна?

– А вот так. Как бывают женщины в положении?

– Ты хочешь сказать, что…

– Да, именно это, мама. У нас будет ребенок.

– Но вы сами еще дети…

– Мама, тебе сколько лет было, когда ты родила меня? Семнадцать?

– Восемнадцать.

– А мне уже двадцать. Наточке – той, правда, восемнадцать будет. Ну и что? Ты же не хочешь, бабушка, чтобы Наточкин ребенок воспитывался без отца?

– О чем ты?

– О том, что ты воспитывала меня одна, без отца. Я даже не знаю, кто он, где живет, чем занимается. Я не знаю, жив ли он. И ты хочешь, чтоб я своему сыну или дочке уготовил такую же судьбу?

– О чем ты?

– О том, что я взрослый, мама. О том, что я люблю тебя. Я не могу и не хочу отдавать тебя в чужие руки на растерзание. Я прошу тебя об одном: чтобы ты согласилась, чтобы Наточка жила у нас. Я не хочу оставлять ни ее, ни тебя. Я не хочу быть подлецом, мама, в начале взрослой своей жизни. Ведь ты этому меня учила?

– Ну да, конечно, конечно, – закивала мать головой, и слезы о том, что кончилась, видно, ее собственная женская доля-судьба, а начинается судьба совсем другая, слезы эти обильно полились из ее глаз, делая ее несказанно красивой и торжественно-отрешенной. – Ты прав, сынок, ты действительно вырос. И я горжусь тобой, я горжусь… – И разрыдалась совсем не на шутку, оплакивая и радость свою, и долю свою, разом.

Старая дева Мария Поднебесная в действительности старой девой не была, потому что когда-то давно, лет двадцать пять назад, родила обычную девчонку, и девочка эта выросла как бы сама собой, как лопух, вышла замуж, неудачно, потом еще раз, тоже неудачно, а потом просто запила… И не то что бы Мария Поднебесная не признавала ее, как раз признавала, но только в дальней, прошлой, давно канувшей в туман жизни: она считала свою дочь собственной глубокой прародительницей (такое в наши дни случается).

– То, какие мы есть, – рассуждала Мария Поднебесная, – это только видимость. Мы рождаемся и в будущее, и в прошлое, даже не так: мы рождаемся в вечность, а в вечности совсем другой отсчет времени, и дочка моя – моя прародительница в пятом колене, и она так же в ответе за меня, как и я за нее. Только ей этого понять не дано.

Дочка Ольга не то что понять, но и видеть, и слышать не могла мать, люто ненавидела ее, считая ее виноватой в своей изломанной судьбе.

Зато любили Марию Поднебесную все подруги ее, все знакомые женщины, любили, обожали и восхищались, считая ее прорицательницей. И прорицательницей не в том смысле, в каком нынче называют множество волшебниц, чародеек и магинын, а совсем в противоположном. Как бы это объяснить? Короче говоря: она не предсказывала, она собирала людей в дальнюю дорогу, в другую жизнь, в другие миры… Нет, не в смерть соборовала, как может показаться, а в жизнь, только за пределами нашей вселенной, в другие измерения, в другие течения времени.

Дома (в коммунальной квартире) она любила ходить нагишом в прозрачном пеньюаре; сосед, Колька-племяш, пялил на нее глаза и бурчал:

– Во, как бутылка в витрине. Близко, а не дотянешься.

«Племяшом» прозвала его тоже Мария, сказав однажды:

– Коля, ты мужичок вообще вне цивилизаций. Значит, будешь просто наш всеобщий «племяш».

– Какой я тебе «племяш», нашла «племяша»! – в первый раз возмутился Колька, потом ему понравилось быть родственником космической женщины, главное – она была не жадная, давала то десятку, то двадцатку на опохмелку.

Другие гости, которых перебывало у нее многое множество, тоже реагировали на наряд Марии Поднебесной; один математик, мягко-ухмылистый пересмешник Анатолий Кормаков, выразился, например, так:

– Не бутылка в витрине, а пенал в черной дыре.

Но больше других понравилось Марии сравнение поэта-виртуалиста Гарика Осокина:

– Мария, ты сфинкс в заоблачных штанах!

Во всяком сравнении всегда есть что-нибудь ценное и точное, Мария Поднебесная привыкла к сравнениям, но главное знала только она, а именно: она была несравненна.

Елена Михайловна тоже любила Марию Поднебесную, но ждала от нее не космических и потусторонних прорицаний, а житейских, бытовых, близких, поэтому часто Мария с улыбкой предрекала:

– Последняя, кого мы возьмем с собой в иные миры, будешь точно ты, Ленка!

– Но почему, Машенька?

– А потому, что таких дур, как ты, я отродясь не видала! Я тебе толкую о Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах, а ты – о мужиках. Не стыдно, душенька?

Вот и на этот раз в комнате у Марии Поднебесной было настоящее столпотворение; на столах свечи, легкое вино, закуски, а вокруг множество народа (кое-кого Елена Михайловна знала, но большинства нет); какие-то женщины (как и Мария, в пеньюарах, но не на голое тело, а прямо на платья или на костюмы), мужчины тоже самой разной масти: от бородатых и хмурых до юрких и бледных, как тень; был даже один индус в пурпурном тюрбане, с черной (с проседью) бородой и отрешенным, как Будда, взглядом. Иногда в комнату заглядывал Колька-племяш, таращил глаза, ухмылялся, но тут же исчезал по взмаху соседки.

– Запомните, господа, – говорила Мария Поднебесная гипнотически-притягательным голосом, – наступают первые сроки, и кто не сказал еще себе (или своим родным, близким, знакомым, друзьям) твердое «да», тот может опоздать не на годы, не на столетия, не на тысячелетия, а на вечность… Тут главное сказать: да! Верите ли вы, что вы вечны? Конечно, нет! Верите ли, что будете жить после смерти? Конечно, нет! Верите ли в бессмертие души? Конечно, никто не верит! Хотя тысячи лет сотни религий в самых немыслимых формах внушают нам обратное, человек все равно боится ужаса исчезновения, он и хочет поверить, но не может, он и верит и не верит, не может поверить, в глубине своего «я» он вопиёт о жестокости и неотвратимости полного растворения в ничто, и вот мы услышали другие зовы, другие знаки! Ибо если есть вечность, значит есть и бесконечность, и в этой бесконечности есть совершенно другие миры, не наши, не посюсторонние, но и не потусторонние, а другие, иные, в других измерениях и в других координатах. Там нет жизни нашей, там нет существования в обычном понимании этого слова, но там есть вечность, которая откроется нам в пяти измерениях…

– Почему именно в пяти? – поинтересовался мужчина, похожий на философа, в очках и с бородой.

– Не перебивайте! – тут же возмущенно зашикали на него.

 

– Вот все мы интересуемся конкретикой, – улыбнулась покровительственно Мария Поднебесная и кокетливо поправила бретельку пеньюара (она была действительно совершенно голой, наша прорицательница). – Конкретика— это конец вечного. Мы все хотим конкретно жить, конкретно не умирать, иметь конкретное бессмертие, мы хотим иметь его, как талон, как билет, как какую-то материальную гарантию, а надо просто знать, не верить, а знать, чувствовать: есть, есть иные миры, и мы это знаем, мы все это предвосхищаем. Прислушайтесь: разве вы не чувствуете, как нашу планету все больше и больше охватывает отчаяние, она сжимается до размеров обычного мяча, ей нечем дышать, ей нечем жить, она охвачена пожаром хамства и одновременно отчаяния-безумия, пожаром сладострастия и самоуничтожения, наша Земля, наша милая прекрасная планета находится на грани полного самоисчезновения, и этому нет сопротивления, никто и ничто не спасет нас от саморазрушения (как бы мы ни заклинали себя!). И вот я услышала голос. Мы все слышим его, но не можем услышать. Нам протягивают руку совсем иные миры, другие, не наши, не наши в человеческом понимании, но другие, которые не хотят полного нашего исчезновения, потому что нас и их объединяет только одно, но это одно главное: мысль! Там, на Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах (БИНГО) мы будем существовать вечно, но в виде мысли, а не в виде телесного нашего бытования…

– Как же это, в виде мысли? – в который раз перебил Марию Поднебесную пытливый мужчина в очках и с бородой, похожий на философа.

– Именно в виде мысли! Ведь главное, что мы хотим знать в вечности, это знать мыслью: я существую! Если есть мысль, значит есть осознание существования, а разве это не главное в нашем истовом желании бессмертия, именно знать: да, да, я существую! Все остальное – химера! И поэтому, господа, мы должны сказать себе: да! И мы, и наши друзья, и наши знакомые, и наши родные! Те, кто скажет свое «да» сразу, будут перенесены на БИНГО непосредственно в четвертое измерение; кто будет колебаться – тоже могут быть спасены, но окажутся только в первом или во втором или в третьем измерении. Кто скажет «нет» или просто мысленно откажутся от БИНГО, те навеки вечные (во всех своих поколениях) останутся здесь, на такой земной и прекрасной нашей планете, но, увы, обреченной нами же самими на полное исчезновение. А те, кто твердо скажет «да», те попадут в четвертое измерение, а уж затем…

– А почему в четвертое-то, а не сразу в пятое?! – опять все тот же сомневающийся и пытливый голос философа.

– А потому, Иван Иванович, дорогой вы наш Фома неверующий, что пятое измерение еще нужно заслужить! Мы все хотим, как говорится, въехать в рай на чужом горбу, а потрудиться? а попотеть? а доказать, наконец, что вы там, на Больших Орбитах, не чужой, а свой человек, что вы…

– Вот кто там будет свой, так это я, Коля-племяш! – неожиданно хихикнул в дверях сосед Марии Поднебесной. – Я везде и всем «свой»!

В комнате, как ни странно, не зашикали на него, а весело и одобряюще рассмеялись. Чувствовалось: гости устали от такого серьезного и яростного напора философской мысли Марии Поднебесной, и не мешало бы немного выпить и закусить.

– Господа, господа… в самом деле, нужно немного расслабиться… прошу вас! – Мария как бы окинула застолье рукавом-самобранкой (широким рукавом ажурного пеньюара). – Угощайтесь, закусывайте. Всем хватит…

Елена Михайловна подсела к Марии, прошептала виновато:

– Прости, Маруся, опоздала немного, не все слышала. Но здорово как, очень здорово! Только я мало что поняла.

Мария Поднебесная снисходительно улыбнулась и поцеловала Елену Михайловну в лоб:

– Ничего, ничего, подружка. Главное, ответь: ты готова к вечной жизни в виде мысли?

– Я? Я всегда готова! И в виде мысли, и хоть как готова…

– Господа, господа! – постучала Мария тонкой ложечкой по фарфоровой, расписанной лебедями тарелочке. – У нас появился новый первый кандидат на БИНГО, вот, Елена Михайловна! (Гости радостно и ободряюще захлопали в ладоши.) Прошу всех, кто твердо сказал себе «да», после ужина подойти ко мне и записаться. Мы готовим первый список желающих связать свою судьбу с вечностью. У нас есть знак: первые полеты в четвертое измерение предполагаются во второй половине сентября, в пору бабьего лета, господа!

– Слушай-ка, – чуть позже зашептала Елена Михайловна своей подружке, – а ты не можешь познакомить меня поближе вон с тем индусом?

– Зачем тебе? Опять ты за свое…

– Нет, Мария, я серьезно. Ты посмотри, какой он душка. Как раз для моих сестричек, для моих близняшечек… какой красавчик!

– Опоздала, Леночка. Он улетает в четвертое измерение… так, сейчас посмотрим список… улетает по списку вторым.

– Прекрасно! Ты же сказала, что я первая!

– Это я так, для красного словца. Список большой, а первым улетаешь не ты, а писатель Баженов.

– Георгий Викторович? – обрадовалась Елена. – Надо же!

– Ты и его знаешь? – удивилась Мария Поднебесная.

– Кто же его не знает. Он к нам часто на работу приходит, а сегодня мы с ним договорились: я ему рекламу буду делать. Везде и всюду. Он мне, кстати, три билета «Бинго» подарил.

– Это что, лотерейные билеты?

– Да. Один, правда, пришлось уступить Антону Ивановичу. У нас же праздник сегодня: день рождения Академии.

– Зануда он у тебя, этот Антон Иванович. Недаром такую фамилию носит: Гудбай. Горд и самолюбив очень. Сколько раз я ему про бессмертие мысли твердила – машет только рукой. А вот Баженов – тот другой. Сразу сказал: «Лечу! Готов к бессмертию в любом виде, хоть мыслью, но туда, в вечность!» Кстати, записал к нам всех членов своей семьи. Представляешь?

– Смотри, Маруся, семья у него большая… Сможешь забрать их всех?

Марина Михайловна тосковала. В последние годы она все больше и больше оставалась одна, работать ей Антон Иванович не разрешал, верней, не поддерживал эту ее идею: жена должна быть центром домашнего очага – вот его главная мысль.

Но вот очага-то как раз не было.

Странное дело, у них с Антоном Ивановичем выросли два взрослых сына, но жили они так, как будто каждый находился на другой планете: редко виделись, редко встречались. И это при том, что оба сына были холостые, не обзавелись еще детьми, серьезными заботами и хлопотами.

Ну, как были холостые… Сейчас жизнь странная: никто не женат, а живут тем не менее все парами.

Младший сын, Саша, снимал комнату, работал на рынке и жил с девушкой; вот уж пятый год у них тянется…

Старший Юра вообще нигде не работал, «бомбил» на машине, как говорят нынче; жил в примаках у женщины с ребенком.

А ведь как они поначалу развернулись все вместе! (Они – это мать, Марина Михайловна, и оба сына, Саша с Юрой.) Юра тогда из армии вернулся, Саша школу закончил, Марина Михайловна на заводе под сокращение попала, и вот пришла шальная мысль в голову: организовать триумвират. И организовали. Мать взяла в долг три тысячи долларов (под десять процентов на два месяца) и полетела в Индию, за женскими шерстяными кофтами и мужскими свитерами. Три тысячи долларов – это шесть мешков товара, неделю летала в Дели, неделю ждали «растаможку», а потом началась торговля.

Нельзя было поверить: ровно через десять дней они распродали все шесть мешков. На Тульской это тогда происходило, на каком-то бросовом стадионе.

Вся Москва в те годы гудела рынками да базарами.

Марина Михайловна во второй раз полетела в Индию, закупила теперь еще больше товара, восемь мешков (все тех же мужских свитеров и женских кофт да кардиганов), а через полмесяца и этот товар исчез-растворился, как ни бывало. Так что долг Марина Михайловна вернула вовремя (с процентами, конечно), а кроме того по истечении двух месяцев семейный триумвират обзавелся собственным капиталом: ровно в одну тысячу долларов.

…Зимний ядреный московский денек. Ветер, хлесткий и резкий, обжигает щеки, ноги в валенках, руки в варежках, сам в полушубке, но за эти шесть-семь-восемь часов, что стоишь не в укрытии, не в теплом ангаре или магазине, а в обычной полосато-красной или полосато-синей матерчатой палатке, стоишь на улице прямо на снегу, нахваливая товар и зазывая прохожих, за эти часы так околеешь, что дома потом, в тепле, в уюте, долго еще не можешь прийти в себя: ноги ледяные, а по спине мурашки. Каждый день кажется, что это все, последний день в твоей жизни, когда ты решился снова торговать на голом морозе, на рваном ветру. На открытом воздухе. В снегу или пурге, но… наступает утро, и ты покорно не идешь, а бежишь на рынок, к своему товару, потому что каждый день зарабатываешь деньги, живые деньги… А где еще можно было взять их в те годы?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru