bannerbannerbanner
Обречённые на обман. Сборник

Георгий Александрович Каюров
Обречённые на обман. Сборник

Полная версия

Дворник

Рассказ

Ночью дворника Гришку с тяжёлым приступом, сопровождавшимся высокой температурой, забрала скорая. Она долго возила его по городу от больницы к больнице, пока наконец, молоденький врач, дежуривший в приёмном покое районного стационара, позаглядывав Гришке в глаза, для этого он сильно оттягивал ему веки, коротко сказал:

– Не наш.

– А чей? – фельдшер устало опустилась на кушетку.

– Везите в инфекционную, – позёвывая, проговорил врач и удалился. – Лучше сразу в тубдиспансер, – раздался его голос из темноты коридора.

– Свалился на мою голову, – с этими словами фельдшер вскочила как ошпаренная и, забираясь в машину, бросила водителю: – В туб везём.

Гришка смутно помнил происходящее в ту ночь. Ему хотелось быстрее куда-нибудь приткнуться, пусть даже на кладбище, но только успокоиться хоть на минуточку. И когда его, наконец, уложили в прохладную больничную постель, уже от этого стало легче, и он осмотрел всё вокруг просветлевшим взглядом.

Большая палата произвела на Гришку благоприятное впечатление. Последние три года он ютился в душной дворницкой, в которой не было даже окна. В дворницкую, усилиями самого же Гришки, была переделана каморка для инвентаря.

Когда Гришку принимали на работу, то сразу поселили при обкомовском доме в небольшую квартирку, специально отведённую для швейцара, которому вменялось в обязанности, помимо своих прямых, следить за чистотой внутреннего двора и лестничных площадок дома. До Гришки долгие годы дворником работала Акулина. В какой-то период Акулина резко состарилась и стала подслеповата, но когда жильцы увидели, – дворничиха ещё и оглохла, её тут же сменили на более ухватистого Гришку – мужчину тощего, но жилистого и потому в глазах нанимателя теряющего возраст, а ведь новому дворнику-швейцару минул пятьдесят шестой годок. Сначала Акулина захаживала в гости, подскажет чего по обязанностям, новый дворник даже чайком её угощал и подкармливал немного, а потом старуха пропала. Поговаривали, дворничиха померла, то ли по болезни, то ли от тоски, то ли на остановке в морозы лютые замёрзла. В общем, как и принято у людей, – быстро забыли списанную единицу.

После многолетних скитаний по общежитиям коммунхоза, в отдельной квартире, пусть и казённой, Гришка зажил прекрасно. Светлая комната, совмещённая с кухней, производили впечатление хоромов. Отдельный санузел, в понимании Гришки, делал его жизнь ну прямо министерской. Новый дворник был лёгок наподхват и справлялся с огромным количеством обязанностей, которые тут же навесили на него сдержанно-приветливые, зачастую угрюмо-молчаливые жильцы элитного дома. Годы пролетели быстро, и всё бы ничего, но в какой-то день, Гришка уже и не помнил когда это было, к нему зашёл управделами и, оглядев хоромы дворника коротко сказал:

– Надо бы ремонтик тебе тут закатить.

– Я всегда, пожалуйста, – с охотой выступил на центр дворницкой Гришка. – Только прикажите, – мигом отремонтирую.

– Нет, нет, – задумчиво возразил управдом. – Без тебя управятся. Вещи снеси в каморку для инвентаря. Временно там поживёшь.

– Да, я и сам… – попытался возразить Гришка.

– Никаких сам, – отрезал управдом на прощание. – Утром придут строители, отдашь им ключи.

Гришка почувствовал неладное, но всё сделал, как приказали. Квартирку отремонтировали, прорубили в стене к соседям большой, арочный проход, а входную дверь в Гришкины хоромы заложили кирпичом. Таким образом расширили апартаменты нового главы области. Для одинокого, стареющего Гришки и каморка оказалась божьей благодатью. Последнее время много стариков выбрасывали без разбора на улицу.

За несколько дней проведённых в больнице, успокоительное лечение и сносный уход устранили острую форму заболевания, и Гришка даже просветлел лицом, но лекарства не помешали мужицкому организму «таять как свечка». Больничная атмосфера только усиливала тревогу у дворника элитного дома, за своё дальнейшее существование. На исходе недели в палату вошёл главврач и сразу направился к Гришкиной койке.

– Ну и исхудали вы, – и незаметно махнул медсестре, мельком взглянув на поднявшегося дворника. Та громыхнула об пол весами, подтолкнув их к Гришке, переминающемуся с ноги на ногу.

– Какой у вас нормальный вес? – поинтересовался главврач. – Станьте на весы.

– Да и не знаю, – заволновался Гришка. – Может, шестьдесят?

– Может, шестьдесят, – задумчиво повторил главврач и удалился, тихо отдавая распоряжения медсестре.

– Видно, придётся помирать, – проговорил одними губами Гришка, глядя вслед врачам.

Он ещё раз встал на весы и внимательно изучил стрелку и цифру, на которой та застряла. Потряс весами и снова стал на них. Стрелка упрямо указывала на цифру сорок семь.

Гришка подумал о боге и, как в детстве в доме у бабушки, поискал по углам палаты образа. Ноги сами понесли его вон из палаты.

На днях, прогуливаясь по коридорам больницы, он приметил табличку с надписью «Храм Божий». Табличка висела на огромного размера кованой решётке, которой загородили, некогда просторный вестибюль. Образованное помещение с внутренней стороны прикрыли плотной кумачовой шторой. В прежние времена в подобных вестибюлях стояли кресла и телевизор для больных. Можно было посмотреть новости или какой-нибудь фильм.

Дверь в импровизированный Храм Божий была открыта. Гришка неуверенно вошёл и тут же наткнулся на батюшку.

– Что вам? – мерным голосом спросил священник.

– Мне бы исповедаться, – ещё тише ответил Гришка.

От охватившего волнения ноги его подкосились, и дворник едва не свалился.

– Проходите, – подхватывая под руку прихожанина, батюшка подвёл того к стулу и усадил. – Не волнуйтесь. Крещённый?

– Да. И крест нагрудный… – Гришка пошарил по груди, но замешкался. – Был.

Возвращался Гришка упокоенным. Соседи по палате встретили его равнодушными взглядами. Эта молчаливость так же удручала Гришку, но привыкший подчиняться обстоятельствам, он принял правила и строго им следовал. Дворник прибрал все свои вещи в сумку. Кровать перестелил, взбил подушку и улёгся, прикрывшись одеялом. Руки спрятал под одеялом и уложил их на груди. Именно в таком положении он хотел умереть. Гришка закрыл глаза и облегчённо вздохнул.

Видением встал образ старшей сестры. После смерти матери их пути разошлись. Сестра заняла родительский дом, а Гришке ничего не досталось.

– Что ему надо? – отвечала на укоры соседей сестра – Зачем ему дом? Он в городе живёт.

«Не буду сообщать ей о своей смерти. Пусть таким будет моё неповиновение для неё. Не стоит она моего внимания. Кабы в ладах жили – сообщил бы… Что же получается, вроде я её наказываю? Может, бог её давно простил и моё наказание неугодно будет богу? Батюшка говорит – жил я честным человеком, жил в усердии. Злоба к сестре ведь не от усердия, а от злобы выходит».

Гришка твёрдо решил сообщить сестре о своей скорой кончине. И тут же новое видение – сынка его.

Гришке часто снилось, как они с сыном за ручку гуляют. Он никогда не видел лица мальчика, но хорошо помнил теплоту и его запах. Часто, проснувшись и лёжа с закрытыми глазами, Гришка ощущал в своей руке теплоту сыновьей ручки. Иногда, возбуждённый сном, Гришка накрывал лицо руками и жадно вдыхал детский запах, ощущая даже аромат вспотевшей детской ладошки.

«Так и прожил на всём белом свете один-одинёшенек, – горечь от своей судьбы напрягла всё тело, и Гришка скрежетнул зубами, всеми силами пальцев вцепившись в матрац. – Прими поскорее господи, душу раба твоего Григория, – проговорил одними губами дворник и снова скрестил руки на груди».

В пятницу, с самого утра, лёжа не шелохнувшись и с закрытыми глазами, Гришка ждал смерти. Он так свыкся с этим ожиданием, даже не заметил, как кончился день и прошла ночь. Когда утром ударил колокол в больничном Храме Божием, Гришка поначалу подумал – вот оно, наступило восхождение в Царствие небесное. Неожиданно раздались голоса, их Гришка услышал отчётливо, и потянуло ароматным мясным соусом. За сутки его тело привыкло к своему положению и Гришке стоило усилий, чтобы пошевелить рукой. Ещё больше потребовалось сил, чтобы открыть глаза. Палата была полна людьми – это пришли проведывать своих близких родственники. Изъятые из сумок домашние яства тут же наполнили помещение одурманивающими голодающий организм ароматами.

Вмиг больничная палата приняла для Гришки праздничный вид. Ему не верилось, что он жив, – ведь он так хотел умереть, даже начал умирать. Повидался с сыном, простил сестру. Неужели это был сон? Он снова закрыл глаза, но и с закрытыми глазами явственно различал мясные угощения, свеженарезанный огурчик, домашнюю колбаску и борщ со сметаной. По палате ходили люди, разговаривали и смеялись дети.

Гришка опять открыл глаза и осмотрел всё вокруг. Горькое разочарование овладело им – он не умер, он остался жив, не удостоился, не сподобился, не открылись врата храма для него. А ведь священник говорил – «ты жил праведно, с усердием». Удручённый этой мыслью, Гришка не сразу отозвался на приглашение угоститься, а когда одумался, то все о нём забыли.

Более суток расслабленного сна сделали своё дело, подкрепили, собравшееся добровольно умереть тело. Гришка почувствовал себя бодрее и даже энергично встал. Внимание на активность странного больного обратили только дети, и то недолгое. Родители приструнили своих чад, и те потеряли всякий интерес. Завтрак Гришка пропустил, а до обеда оставалось достаточно времени. Проступивший здоровый аппетит начал злить дворника. Он взял с тумбочки стакан и собрался было отправиться, хотя бы за водой, как дверь в палату распахнулась. Все примолкли, рассматривая появившуюся колченогую старуху. Она опиралась на палку, а в другой руке держала увесистую сумку.

– Здесь Григорий лежит? – прокаркал её рот.

– Мать честная! – воскликнул Гришка, узнав Акулину. – Какими делами ты на нашем погосте?

– Вот, зашла тебя проведать, – не обращая внимания на шутливый тон дворника, сообщила старуха, раскладывая на тумбочке угощения.

 

– Заходила к управдому. Он и сказал – Гришка туберкулёзник и пошёл умирать в больницу, – убогая Акулина была, как и Гришка, одинока на всём белом свете.

– Спасибо, Акулинушка, спасибо бабка, – сквозь накатившие слёзы шептал Гришка, разглядывая подарки. – Говорили, ты померла уже давно?

– Не греши, – коротко оборвала старуха дворника. – Поди, богу до меня дело? Живу пока.

– Ты права. Без воли божьей волос с головы человека не упадёт, – важно подтвердил Гришка. – Меня батюшка на днях исповедовал и сказал, в святых писаниях говорится о том, что всё по его воле делается на земле.

Акулина тупо уставилась на Гришку, не находя, чем возразить, и неожиданно воскликнула:

– Ой! Ну и восковой же ты стал, – залепетала она, – совсем как есть прозрачный. Плохо, видно, кормят? Сколько же ты весишь?

– И ты старая, про веса? – в сердцах воскликнул Гришка.

С трудом переводя дыхание, ещё и потому, что волновался, он рассказал в подробностях о больничном уходе, о своих мыслях о сестре и о том, что он её простил, о своём сыне, который мог бы у него быть, если бы женился Гришка вовремя, а теперь сын приходит к нему во сне и они гуляют за ручку. Ещё Гришка рассказал, но уже шёпотом, о своей скорой кончине и о том, как договорился с докторами и продал им для опытов своё тело после смерти.

– Это как? – не поверила Акулина.

– Так. Подписал бумагу, мол, так и так, после моей смерти возьмите меня на опыты, – и, приблизившись к самому уху Акулины, добавил: – Они мне за это пятьсот рублей из кассы выдали. Вот, – Гришка достал из-под подушки кошелёчек и вынул оттуда деньги.

– Как же за могилой ухаживать? – растерялась Акулина и перекрестилась.

Весь разговор она смотрела на исхудавшее лицо Гришки, на ввалившиеся почерневшие глаза, сухие запёкшиеся губы, на живот, завалившийся между двумя мосолами, на руки, покрытые истончённой кожей и пустыми венами, как синими испачканными потёками. Старухе стало жалко этого мужика, которому суждено после смерти остаться без собственной могилы, хотя она и сама давно уже свыклась со смертью. Вот и Гришка, оказывается, её похоронил. Понимая мысль о смерти просто, она не находила нужным утешать мужчину надеждой, что он поправится и врачи часто ошибаются, а поддакивала ему, когда тот, ссылаясь на слова тех же врачей, говорил ей:

– Сегодня не умер, значит, завтра помрёшь, не завтра – так готовься не проснуться в любой день.

В их разговоре наступило тяжёлое молчание. Неожиданно Акулина засобиралась.

– Как же свечку поставить в церкви? – растерянно проговорила она.

– Почему же нельзя свечку, – удивился Гришка.

– Так опыты же… – никак не могла взять в толк старуха.

– А-а, ты про это, – успокоился Гришка. – Так свечку можно.

– Давай тогда деньги на свечку.

– На, вот, – Гришка отсчитал нужное количество денег и приложил двадцать пять рублей сверху. – Акафист закажешь и за упокой души поману.

– Хорошо. Больше приходить не стану, тяжело мне. Я в следующую пятницу зайду и спрошу, в какое число ты помер, чтобы знать, когда девятый и сороковой день, – укладывая пустые кульки, рассказывала Акулина. – Ты побеспокойся сам. Накажи врачу, чтобы мне сказали, когда ты умер.

– Побеспокоюсь, не волнуйся. Скажут, – обиделся на прямолинейность старухи Гришка.

– Побеспокойся, побеспокойся, – не обращая внимания на настроение мужика, наставляла Акулина. – Ещё до смерти кого следует побеспокой, попроси, не забудь.

– Ладно тебе, ступай.

Старуха закончила и приготовилась расставаться. Она отложила в сторону свою палку, и они с Гришкой обменялись троекратным поцелуем.

– Прощай Григорий Пантелеич, – перекрестив Гришку, объявила Акулина. – Если что не так, прости, а встретимся в царствии небесном, сочтёмся, – и поклонилась земным поклоном.

– Ты меня прости, что твоё место занял.

– Никаких обит к тебе не держу, – так и сказала «обит», надавив на букву «т» и брызнув слюной. – Пращевай.

И снова старики обнялись в троекратном поцелуе, прощаясь друг друга.

– Не забудь про панихиду, – и Гришка погрозил пальцем.

– Деньги взяла, как же забуду? – изумилась Акулина.

– Ладно, уходи старая… прощай… Не увидимся больше… – Гришка едва успел скрыть слёзы, отвернувшись к окну.

– Богу будет угодно, увидимся скоро, – не замечая перемен в дворнике, продолжала говорить Акулина. – Прощай. Помирай себе с богом. Дай бог тебе царствие небесное, – и, оглядевшись по сторонам, добавила. – Хорошая палата. Поживи напоследок в человеческих условиях.

Гришка поспешил улечься в кровать, как лежал прежде, и прикрылся одеялом, сложив руки крестом на груди. Очень ему захотелось показать Акулине, каким он будет лежать мёртвым. Старуха одобрительно закивала и перекрестила будущего покойника, приговаривая:

– Царствие тебе небесное, царствие тебе небесное, – и, постукивая об пол палкой, удалилась.

Гришка провожал старуху закрытыми глазами, и в голове у него ещё долго крутились Акулинины слова: «Царствие небесное, царствие небесное».

Пелагия

Рассказ

Сельская старуха, баба Пелагия, сидела на лавочке у ворот своего двора и покачивалась – вперед-назад, вперед-назад… По возрасту ей бы уже выжить из ума, ан нет. Старуха была подслеповатой и неважно слышала, но с памятью у нее было все в порядке, и поучить всех норовила. Не из вредности, конечно, а больше по привычке или из желания поговорить хоть с кем-то. Она говорила совет или наставление и противно улыбалась своим беззубым впалым ртом, показывая красные десны. Ее рот, испещренный частоколом морщин, растягивался в улыбке, и на подбородке шевелились редкие волосы. Сетка морщин по всему лицу сгущалась в мелкую ячейку и, как бы просеивая улыбку, выдавала ее импульсивно. Старуха, клокоча мокротой, хихикала, помогая себе кивками головы.

Успокаивалась она так же неожиданно, как и начинала смеяться. Лицо разравнивалось до крупной ячейки, частокол морщин накладывался на рот, губы, сомкнувшись, втягивались вглубь и что-то там постоянно, едва заметно, поправляли. Веки то замирали, то быстро-быстро мигали, как бы протирая близорукие глаза. Зрачков не было видно. От долгого смотрения на жизнь они размылись в радужке и сизым пятном бегали и застывали, теряясь на пепельных, с желтизной, яблоках.

Она уже и сама не помнила, когда последний раз отлучалась от своего двора дальше этой лавочки. Когда-то давно её приглашали селяне на похороны какой-нибудь старушенции или старика. Она и не знала покойника, но её приглашали. Баба Пелагия утицей ковыляла, опираясь на клюковатый бастон и угадывая по людскому гомону, где собрались. Это было так давно, что сразу и не припомнишь когда. Осталась старуха последней из тех дремучих сельских старцев. Все вымерли, и о ней забыли. Больше никуда не приглашали. Ну кто пригласит старуху на свадьбу?

Ранним утром, с первыми лучами, выходила баба Пелагия за калитку и садилась на лавку. Лавку срубил ещё муж. Пригодной она была только для сидения. Она как тот старый пень: все спотыкаются, а возьмись за него руками – трухлявый насквозь. Садилась старуха и начинала раскачиваться. Её щуплая, сгорбившаяся фигурка ссутулившейся спиной толкалась об каменный дувар и медленно склонялась, зависнув, замирала, и опять – об дувар.

Одевалась бабка Пелагия всегда одинаково, в любое время года и в любую погоду. Тонкий шерстяной платок черным куполом облеплял её голову на монашеский манер – с защипами по бокам и плотной лентой на лбу, накрест опоясывая тощую старческую шею и завязываясь сзади меленьким узелком. Поверх коричневого платья на ней была вязаная кофта зелёного цвета. Заканчивали гардероб плюшевая тужурка, застёгнутая на все пуговицы; коричневые обвислые чулки и войлочные ботиночки, серого цвета, с разошедшимися ржавыми молниями по центру. И обязательно крупные бусы – стекляшки, плотно нанизанные на нитку, и посередине стёртый алюминиевый крест. Вот и все украшения.

Старуха иногда прекращала качаться, словно что-то вспомнив, начинала поправлять края тужурки или поглаживать их, вкладывая в свои действия всю сохранившуюся в ней заботу. Доставала носовой платок. И хотелось присмотреться – не плачет ли? Нет, она шумно сморкалась и прятала его в карман. Если чихала или кашляла, то обязательно громко, в обе ладони, и быстро растирала все, что в них попадало. Проморгавшись от столь многих действий, старуха опять начинала покачиваться.

Спросят, сколько ей лет – она скажет, но не поверят, а метрика где-то глубоко в сундуке. Поверят, когда будут хоронить и перероют сундук. В сундуке все, что осталось от жизни старухи. Есть, правда, ещё дети. Они тоже остались. От детей есть внуки и, наверное, правнуки, но их старуха не видела. Насчёт правнуков сказать точно не может – только должны быть, и все.

Дети давно живут в большом городе, наезжают редко. Раньше чаще. А когда – раньше? Последний раз были очень давно. Она даже забыла, какие они. Если приедут, сразу и не узнает. В кармане старуха держит карточку. На всякий случай. Она и когда сидит, нет-нет достанет карточку и посмотрит на лица детей. Плачет? Нет. Слез на это уже нет. Запоминает! Вдруг нагрянут?

Нет и живности во дворе, кроме собачонки, которая из конуры вылезает крайне редко – старая. Двор зарос бурьяном. Тропинка только от дома к калитке. Нужника в бурьяне не видать, и тропинки к нему не протоптано. От дождей, снега осел нужник, покосился, и теперь в него и двери не откроешь, а чтобы зайти, в три погибели согнуться надо. Старухе нужник и без надобности. Все в ведро и за дом – удобрение. Вот только нечего удобрять.

Саманный дом расползся, старчески присел к земле, одним краем соломенной крыши, едва не касаясь глиняного бугорка. Глину привезли ещё много лет назад, дом обмазывать, так и осталась кучка – размывается. Соломенная крыша, почерневшая, изрытая птицами, мышами и стихией, всей живностью покинута за непригодностью для обитания. И только почему-то её стихия ещё терпит, не разрушает. Оконца махонькие, мазаные-перемазанные, крестовина рамы уже и не крестовина, оконца кругленькими глупыми глазками таращатся устало. Много они видели-перевидели – состарились.

Только огород ухожен. Сосед по весне распахивает вместе со своим и садит. Забора между огородами уже давно нет. Если соседа, молодого розовощёкого малого, спросить: Сколько? – он и не ответит. Наверное, всегда так было, ещё с отцом распахивали. Отца уже третий год как схоронили. А при нем так было.

А ведь был забор! Красивая изгородь. Давным-давно два крепких селянина-соседа нарубили лозы, сплели искусно и установили. Жили дружно, сыновей растили. Так один за другим и оставили сынам дворы, нажитое. Сыны распорядились по-разному. Один в большой город уехал. Где он там? Второй своему сыну передал. А этот уже не помнит ничего. У молодёжи память короткая, больше зрительная. Жизнь дедов – это так далеко – не видима!

Старуха выходит на лавочку и здоровается со всеми прохожими. Остановившимся – улыбается, играя сеткой морщин, щурится водянистыми глазками, и слезы без следа скатываются по щекам. Скрюченные пальцы землистого цвета шершаво трутся рука об руку. На них уже нет кожи, той, что делает ладонь розовой, тёплой, бархатистой и заботливой. Кожа стёрлась, всегда сухая, прохладная и блестит. Кисти не разгибаются полностью, а все готовы ухватить что-нибудь – лопату, тяпку, косу… А хватать больше ничего и не надо. Да и силёнок нет. Бывало, за день косой по полторы мерки проходила статная крестьянка Пелагия, и все хохоча, играючи. Потом до зари просиживала у околицы в ивняке. Там у них с мужем и о первенце задумалось. Потом будут ещё двое, но один помрёт. Дочка хиленькая родится, потому и выживет. Много смертей Пелагия повидала за жизнь. Мужа схоронила рано. Все одна и одна.

Забежит почтарка – пенсию принесёт. Куда её – пенсию-то? Последнее время просила, чтобы продуктами лучше доставляла.

Старуха, может, и дольше жила бы. Крепкая была. Несмотря ни на что ходила сама, смотрела за собою. Но наступили новые времена – подгоняющие. Электричество отключили, подают только два раза в день по часу. О чем старухе в темноте мечтать, если не о смысле жизни?

В селе горит старый фонарь. В ветреную погоду, раскачиваясь, скрипит и мотыляет, разбрасываясь светом. Он и обозначает то единственное место, которым село ещё соприкасается с цивилизацией.

Сегодня старуха не спешит домой. Заранее приготовилась – постелила на лавку дорожку, сложенную вчетверо, и примостилась на ней. Сумерки наступили и зашлись. Фонарь включился и застыл – безветренно. Петухи откричались. Где-то пропикала радиоточка. Старуха качнулась назад, оттолкнулась от дувара и медленно склонилась головой к самым коленям – задремала.

Мимо проносились редкие машины, проходили парочки, спешили засидевшиеся в гостях селяне. Кто ночью глядит по сторонам? Кто будет всматриваться в одинокий темнеющий комок на лавке, может, это и не комок, а так – тень.

 

– Доброй ночи, мать!

– Доброй… – шамкнула губами старуха, обтёрла обслюнявленные губы и подняла голову, всматриваясь в темноту. Голоса не узнала и повторила: – Доброй, доброй…

– Чего домой не идёшь?

В темноте опять прошамкал её рот, и вырвалось клокочущее шипение – смеётся.

– Не хочу домой, – сквозь смех заговорила она в темноту. – Помру, и забудут про меня. Так и буду лежать в доме – брошенная.

Дня два сидела, завалившись набок, скрюченная фигурка на лавке. Привык народ к тому, что сидит старуха Пелагия каждый день. Сидит первая на очереди.

Кто следующий?

Лесник

Рассказ

По лесной дороге, иногда утопая по самую крышу в густой траве, мягко катилась голубого цвета «Нива». Это осматривал своё угодье лесник Михаил Фёдорович Албанец. В Запорожском лесничестве Албанец работал с конца шестидесятых годов. Он любил свою профессию и до тонкостей знал её секреты. Об Албанце коллеги говорили: «Он незаменим», и потому стоял на почётном месте у областного начальства. Введение в стране программы «Перестройка» Михаил Фёдорович поначалу воспринял с энтузиазмом, но уже к концу восьмидесятых потерялся в своих ощущениях, а главное – в понимании этой самой программы. По всей стране лютовал «цивилизованный голод», как называл происходящее Михаил Фёдорович. Многие товары первой необходимости отпускались по карточкам и талонам.

– Даже в голодовку, мыло раздавали бесплатно, – с горечью признавал Албанец.

Зарплату выдавали редко и зачастую продукцией, которую рабочие сами же и производили на предприятиях. Стало привычным явлением: ткачиха швейной фабрики пыталась обменять зарплату выданную носками на деньги; или электрик трансформаторного завода – украдкой продавал на рынке шашлычницу, которую сам сделал и которой с ним расплатились. Не получилось сразу сломать мозг у народа и затолкать в него спекуляцию, как норму. В речи появились незнакомые, отпугивающие слова: бартер, зачёты, коммерция, доллары, консенсус. Народ чувствовал их варварское происхождение и потому всегда произносил со злой иронией или пренебрежением.

На днях к Михаилу Фёдоровичу из Молдавии приехала в гости сестра Анна. Ей захотелось погулять по лесу и она упросила брата показать где он работает. И вот, Албанец взял сестру с собой на утренний обхоже. Они объезжали западный массив, раскинувшийся справой стороны трассы союзного значения Москва – Симферополь.

– Почему в машине бензином воняет? – оглядываясь назад, поинтересовалась сестра.

– Вожу с собой две канистры запаса, – пояснил Михаил Фёдорович. – Бензин урезали. Дают по десять литров на день, а сколько проедешь на них? – брат улыбнулся сестре и покрутил ручку, опуская стекло. – Сейчас проветрится. После ночи накапливается.

– Красиво! Хорошо-то как! – восторгалась Анна, рассматривая округу. – Здорово, рядом миллионный город. Ты слышишь? – неожиданно сказала Анна, жестом руки показывая, в какую сторону надо обратить внимание. – Михай, ты слышишь? – повторила она возбуждённо и наклонила голову.

Михаил Фёдорович притормозил и вытянул шею, сузил глаза, вглядываясь в сторону лесного массива на который указывала сестра, и покачал головой.

– Нет. Ничего не слышу. Может показалось?

– Ничего не показалось, – упрямилась сестра. – Я ясно слышала, там рубят.

– У нас такое стало часто, – Михаил Фёдорович, снова умолк, ловя каждый звук. – Нет. Не слышу.

– Ладно, – примирилась Анна. – Ты почему домой не приезжаешь?

– Мой дом здесь, – тихо проговорил Михаил Фёдорович.

– На родительский день я была на могиле родителей, – с тревогой в голосе заговорила сестра. – После их смерти ты ни разу не приезжал.

– Что ты от меня хочешь?

– Там родина твоих предков, – и после небольшой паузы добавила, – наконец, твоя родина.

– Мы нашей родине не нужны, – с горечью в голосе проговорил Михаил Фёдорович. – Я последний из рода Албанцев, Михай Албанец – умру на этой земле.

– Я тоже из рода Албанцев! – с вызовом в голосе сказала сестра.

– Ты мужняя жена и рожаешь не Албанцев, а… – Михаил Фёдорович запнулся, вспоминая фамилию сестры, но не вспомнив, шёпотом проговорил. – Кого ты там рожаешь?

– Брось, – примирительно сказала сестра. – За что ты его не любишь? Он мой муж.

– Я не его не люблю. Я не люблю деревенщину в нём, – едва потеплевшими глазами Албанец посмотрел на сестру.

– Не было других, – согласилась она, выдав и свою горечь, которая, по-видимому, была заткнута куда-то далеко и, вот теперь, брат выковырял её из этих глубин и Анне загрустилось. – Где твои знатные роды? Тански, Асани?

– Рази, Хрисоверги, – продолжил Михаил Фёдорович. – И многие и многие. Все кончились. Теперь наши женщины рожают детей для деревенщин.

Сестра не ответила. Они медленно окаймляли огромный массив по кругу. В долине виднелся индустриальный город, со своими кварталами высоток и трубами заводов. На одном из подъёмов, когда они пересекли опушку, и на открытом месте открылся вид на весь город, Анна спросила:

– Что это?

– Это доменные печи, – даже не взглянув, пояснил Михаил Фёдорович. – Там погиб мой сын.

– Ну, да, Славка был металлургом, – припомнила Анна.

– А ты говоришь родина. Тут моя родина. Здесь похоронен сын. В этой же земле лежит моя жена, – Михаил Фёдорович тяжело вздохнул и дрогнувшим голосом ответил: – Куда я от них поеду? Рядом с ними и упокоюсь.

Снова воцарилось молчание.

– Нет. Ты слышишь? Опять это место и снова ясно слышно – в лесу рубят.

– Не слышу.

– Вот-вот, смотри, есть дорога, – возбуждённая сестра указала на едва заметную дорогу, точно такую же по которой они ехали, протоптанную в густой траве. – Сворачивай.

– Хорошо, – согласился Михаил Фёдорович, останавливая машину и сдавая назад.

– Я отчётливо слышала, – настаивала сестра, прильнув к торпеде и внимательно всматриваясь в глубь леса. – Едь медленно по этой дороге и не разговаривай.

Они свернули и поехали, куда она указывала. Прямо перед ними открылась широкая просека. Солнце поднялось высоко и палило. Анна высунула голову в открытое окно и следила за тем, как внизу мелькает трава, как красивые лесные цветы приминаются под колёсами автомобиля, высунула руку и о ладонь стали биться метёлки ложного овса, а щека чувствовала на себе горячие лучи солнца.

– Замри! – шёпотом выпалила она и замахала рукой, показывая мимо брата. – Там рубят. Чего же ты сидишь?

– Даже если рубят, – упрямился Михаил Фёдорович, ему не хотелось покидать машину, – Что я им скажу?

– Ты же лесник? – удивилась сестра. – Поймаешь с поличным. Ты же должен пресекать незаконную вырубку леса? Может ты стал бояться нарушителей?

– Ничего я не стал, – огрызнулся брат. – У нас таких незаконных вырубок знаешь сколько? – противился Михаил Фёдорович. – У нас людей незаконно вырубают и ничего. Зарплату мне пятый месяц дровами выдают.

– Это может быть оправданием? Какой же ты хозяин?

Михаил Фёдорович покорно вышел из машины, с укором взглянув на сестру. Ему не понравилось то, что она усомнилась в его хозяйской хватке.

– Хорошо. Поймаю я их и что, по твоему уразумению, прикажешь делать?

– Не знаю, – растерялась Анна. – А что в таких случаях делают?

– В таких случаях не рубят лес, – грубо отрезал брат и направился в лес.

– Ну, не потакать же ворам? – упрямилась Анна.

Михаил Фёдорович, ловко переступая через густую траву направился к лесу. Анна осталась в машине, на всякий случай, со своей стороны подняв стекло и опустив фиксатор двери, она нагнулась и стала следить за фигурой брата. Он медленно продвигался вперёд иногда перепрыгивая, на своих длинных, тонких ногах через кусты ежевики. Раз или два спотыкался и однажды едва не упал. По движению руки Анна угадала, брат полез в карман за платком. И в ту же минуту рука брата поднялась и обтёрла лоб.

Михаил Фёдорович скрылся в зелёном массиве, и Анна тревожно осмотрелась по сторонам.

В лесу, наконец, и до его слуха долетел лёгкий стук топора.

1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru