Хрупкое равновесие системы Венского конгресса начало распадаться в середине девятнадцатого столетия под воздействием трех тенденций – роста национализма, революций 1848 года и Крымской войны.
Вследствие Наполеоновских войн многие нации, жившие бок о бок на протяжении веков, стали относиться к своим правителям как к «иностранцам». Немецкий философ Иоганн Готфрид фон Гердер, апологет подобных взглядов, утверждал, что каждый народ, определяемый через язык, отечество и народную культуру, обладает «врожденным гением» и потому наделен исконным правом на самоуправление. Историк Жак Барзун формулирует так:
«В основе данной теории лежал следующий факт: революции и Наполеоновские войны перечертили духовную карту Европы. Вместо горизонтального мира восемнадцатого века, мира династий и космополитичного высшего класса, теперь Запад обрел вертикальное единство – нации, не то чтобы полностью разделенные, но непохожие».
Лингвистический национализм сделал традиционные империи, в особенности Австро-Венгерскую, уязвимыми от внутреннего давления, равно как и от обид соседей, притязающих на национальное «родство» с подданными империи.
Возникновение национализма как явления сказалось и на взаимоотношениях Пруссии с Австрией после учреждения «крупного массива» на территории Германии по итогам Венского конгресса. Состязание двух великих немецких держав в Центральной Европе за контроль над тридцатью пятью мелкими княжествами Германского союза первоначально сдерживалось необходимостью защищать Центральную Европу от внешних угроз. Кроме того, традиция предполагала определенное уважение к стране, чьи правители занимали трон императора Священной Римской империи на протяжении половины тысячелетия. Ассамблея Германского союза (посланники всех тридцати семи немецких стран) заседала в посольстве Австрии во Франкфурте, и австрийский посол председательствовал на этом собрании.
В то же время Пруссия лелеяла собственные притязания на значимость. Твердо намеренная преодолеть свои ограничения (скудость населения и протяженность границ), Пруссия стала важным европейским игроком благодаря умению ее лидеров выжимать максимум возможного из страны на протяжении века с лишним; Отто фон Бисмарк (прусский государственный деятель, который блестяще завершил этот процесс) упоминал ряд «могучих, решительных и мудрых правителей, которые тщательно сберегали военные и финансовые ресурсы страны и твердо держали их в своих руках, чтобы однажды бросить с беспощадной отвагой в горнило европейской политики, едва представилась благоприятная возможность.
Венские соглашения укрепили и без того надежную социальную и политическую структуру Пруссии за счет географического расширения. Протянувшись от Вислы до Рейна, Пруссия стала олицетворением надежд немцев на обретение единства – впервые в истории. По прошествии лет и десятилетий относительное подчинение Пруссии австрийской политике стало тяготить «северян», и в результате Пруссия сознательно взяла курс на конфронтацию.
Революции 1848 года были общеевропейским пожаром, охватившим буквально все крупнейшие города. Крепнущий средний класс требовал от консервативных правительств проведения либеральных реформ, а былой аристократический порядок ощутил давление молодого национализма. Сначала восстания сметали все на своем пути, прокатившись от Польши на востоке до Колумбии и Бразилии (последняя недавно обрела независимость от Португалии, успев в ходе Наполеоновских войн приютить португальское правительство в изгнании) на западе. Во Франции история, казалось, повторялась: племянник Наполеона Бонапарта занял трон под именем Наполеона III, сначала как президент, избранный на плебисците, а затем как император.
Священный союз создавался именно для противодействия подобным разрушительным явлениям. Но положение властей в Берлине и Вене сделалось слишком неустойчивым – а восстания ширились, плюс их последствия были чрезвычайно разнообразными, – чтобы допустить возможность совместных усилий, Россия сочла полезным для себя подавить революцию в Венгрии, сохранив там австрийское правление[55]. В остальных случаях старый порядок оказался достаточно сильным, чтобы преодолеть революционный вызов. Однако этому порядку так и не удалось восстановить самоуверенность, свойственную предыдущему периоду.
Наконец, Крымская война 1853–1856 годов расколола единство консервативных государств – Австрии, Пруссии и России (а это единство было одним из двух ключевых элементов международного порядка венской системы). Эти государства защищали существующие институты от революций и изолировали Францию, недавнего возмутителя спокойствия на континенте. Теперь уже другой Наполеон зондировал возможности самоутвердиться сразу в нескольких направлениях. В Крымской войне Наполеон усмотрел способ покончить с изоляцией Франции – и потому примкнул к Великобритании, которая вознамерилась помешать России дотянуться до Константинополя и обеспечить себе доступ в Средиземное море. Союз англичан с французами и вправду некоторое время сдерживал русских, но ценой все более ожесточавшейся дипломатии.
Конфликт начался вовсе не из-за Крыма – полуострова, который Россия отвоевала у вассала Османской империи в восемнадцатом столетии, – а из-за одновременных притязаний Франции и России на право контролировать почитаемые христианские святыни в Иерусалиме, находившемся в ту пору под османской юрисдикцией. В ходе спора по поводу того, какая из конфессий – католическая или православная – получит прямой доступ к святым местам, царь Николай I потребовал признать за ним право выступать в качестве «защитника» всех православных подданных Османской империи (а это была значительная доля населения, занимавшего стратегически важные территории). Данное требование – подразумевавшее вмешательство в дела иностранного государства – было составлено с апелляцией к универсальным моральным принципам, но било в самое сердце османского суверенитета. Отказ османов подчиниться спровоцировал Россию на наступление на Балканах и на боевые действия в Черном море. Спустя полгода Англия и Франция, опасаясь краха Османской империи и уничтожения европейского баланса сил, вступили в войну на стороне турок.
Все альянсы, зафиксированные в решениях Венского конгресса, были забыты. Война получила название Крымской потому, что франко-британские силы высадились в Крыму, чтобы захватить город Севастополь, базу российского Черноморского флота; русские войска держались в осаде одиннадцать месяцев, прежде чем затопить свои корабли[56]. Пруссия сохраняла нейтралитет. Австрия совершила глупость, решив воспользоваться трудностями России, чтобы укрепить свои позиции на Балканах, и мобилизовала армию. «Мы удивим мир масштабами неблагодарности» – так прокомментировал действия Австрии министр-президент и министр иностранных дел князь Шварценберг, получив просьбу России о помощи. Австрия поддержала англо-французские военные усилия дипломатически, причем, что называется, на грани ультиматума.
Попытка изолировать Россию обернулась в итоге изоляцией Австрии. Уже спустя два года Наполеон вторгся в австрийские владения в Италии под предлогом поддержки объединения страны; Россия не вмешивалась. В Германии Пруссия получила свободу маневра. За десятилетие Отто фон Бисмарк привел Германию на путь объединения, лишив Австрию исторической роли борца за немецкую государственность – снова с молчаливого российского согласия. Австрия слишком поздно осознала, что в международных делах репутация надежного партнера намного важнее тактических уловок.
Грандиозные перемены в Германии и в Европе в целом олицетворяли два человека – министр иностранных дел Австрии Клеменс фон Меттерних и прусский министр-президент, а позднее – канцлер объединенной Германии Отто фон Бисмарк. Контраст между наследием двух ведущих государственных деятелей Центральной Европы девятнадцатого века иллюстрирует смещение европейского международного порядка от легитимности к власти во второй половине столетия. Оба этих политика воспринимались как архетипические консерваторы. Оба считались мастерами манипуляций в игре баланса сил. Но фундаментальные представления о международном порядке у них были принципиально различными, и каждый манипулировал балансом сил ради собственных целей, что имело весьма серьезные последствия для Европы и для всего мира.
Само назначение Меттерниха на министерский пост свидетельствует о космополитическом характере общества восемнадцатого века. Он родился в Рейнской области, недалеко от границы с Францией, получил образование в Страсбурге и Майнце. Меттерних не бывал в Австрии до тринадцати лет, а постоянно поселился там только в семнадцать лет. Министром иностранных дел его назначили в 1809-м, канцлером он стал в 1821 году и состоял на службе до 1848 года. Судьба вознесла его на вершину гражданской власти в ветхой империи, вступившей в период упадка. Некогда одна из самых могущественных и наилучшим образом управляемых держав Европы, Австрия сделалась уязвимой в силу своего центрального положения: любое европейское потрясение сказывалось на австрийском политическом климате. А многонациональность империи сулила неприятности на фоне роста национализма – явления, о котором и не подозревали всего поколением ранее. Для Меттерниха уравновешенность и надежность стали путеводной звездой политики:
«Когда все сотрясается, прежде всего необходимо, чтобы нечто, не имеет значения, что именно, оставалось незыблемым, и тогда заблудшие смогут найти выход, а обездоленные – убежище».
Человек эпохи Просвещения, Меттерних вырос на трудах философов, восхвалявших силу разума, и не слишком доверял силе оружия. Он отвергал суету и стремление немедленно решать текущие проблемы; поиск истины он полагал наиболее важной задачей государственного деятеля. По его мнению, убеждение, будто все, что можно себе представить, реализуемо, порождает иллюзия. Истина отражает лежащую в ее основе реальность человеческой природы и структуры общества. Более радикальные взгляды совершают насилие над идеалами, которые якобы отстаивают. В этом смысле «изобретение есть враг истории, которая ведает лишь открытия, а открыть можно только то, что существует».
Для Меттерниха национальные интересы Австрии были синонимом общих интересов Европы – как удержать вместе многообразие народов и языков в структуре, одновременно уважающей разнообразие и предполагающей общее наследие, общую веру и обычаи. В такой перспективе историческая роль Австрии заключалась в отстаивании плюрализма и, следовательно, мира в Европе.
Бисмарк же был потомком провинциальной прусской аристократии, куда более бедной, нежели их «сотоварищи» на западе Германии, и значительно менее космополитичной. В то время как Меттерних пытался обосновать преемственность и восстановить универсальные идеи европейского сообщества, Бисмарк оспаривал все признанные авторитеты и установки своего периода. Прежде чем он пришел к власти, считалось само собой разумеющимся, что объединение Германии произойдет – если произойдет вообще – благодаря совместным усилиям национализма и либерализма. Бисмарк продемонстрировал, что эти тренды вполне можно разделить – что принципы Священного союза не нужны для сохранения порядка, что новый порядок можно построить через консервативное обращение к национализму, что концепция европейского порядка вполне способна опираться исключительно на оценку власти.
Расхождение во взглядах этих двоих на природу международного порядка отчетливо проявилось в формулировках национального интереса. Для Меттерниха порядок возникает не столько из соблюдения национальных интересов, сколько из возможности увязать эти интересы с действиями других государств:
«Великие аксиомы политической науки проистекают из признания истинных интересов всех государств; ведь в общих интересах обнаруживается гарантия существования, тогда как частные интересы – культивирование которых почитается политической мудростью среди беспокойных и недальновидных людей, – суть только второстепенные. Современная история показывает нам применение принципов солидарности и равновесия… и объединенных усилий разных государств… каковые вынуждают вернуться к общим законам».
Бисмарк отвергал саму мысль о том, что власть можно подчинить высшим принципам. Его знаменитые максимы проповедуют, что безопасность может быть обеспечена лишь правильной оценкой элементов власти:
«Сентиментальная политика не знает взаимности… Каждое правительство ищет оценки своим действиям исключительно в собственных интересах, как бы оно ни прятало оные за юридическими сентенциями… Ради всего святого, не надо никаких сентиментальных альянсов, где осознание того, что ты сделал доброе дело, служит единственным воздаянием за наши жертвы… Единственная здоровая основа политики великой державы…. это эгоизм, а не романтика… Благодарность и доверие не привлекут ни единого человека на нашу сторону; только страх сделает это, если мы будем использовать его осторожно и умело… Политика есть искусство возможного, наука об относительном».
Окончательные решения зависят сугубо от соображений полезности. Европейский порядок, привычный для восемнадцатого столетия, этакие большие ньютоновские часы с множеством взаимосвязанных деталей, уступил место дарвиновскому миру, где выживают наиболее приспособленные.
После назначения в 1862 году министром-президентом Пруссии Бисмарк приступил к воплощению на практике своих идей – и к трансформации европейского порядка. Между консервативными монархиями Востока после Крымской войны обнаружился раскол, Франция пребывала на континенте в изоляции, поскольку все опасались возрождения ее имперских амбиций, а Австрия никак не могла определиться, что для нее важнее – сугубо национальная или европейская роль; в сложившейся ситуации Бисмарк усмотрел возможность впервые в истории создать национальное немецкое государство. Совершив между 1862 и 1870 годами несколько смелых ходов, он поставил Пруссию во главе объединенной Германии и поместил саму Германию в центр нового порядка.
Дизраэли назвал объединение Германии в 1871 году «более великим политическим событием, чем Французская революция», и отметил, что прежнее «равновесие сил разрушено целиком и полностью». Вестфальский и венский европейские порядки опирались на разделенную Центральную Европу, где конкурирующие притязания – будь то многочисленные германские княжества вестфальской системы или Австрия и Пруссия в системе венской, – уравновешивали друг друга. После объединения Германии возникла новая доминанта, достаточно сильная, чтобы победить каждого соседа по отдельности, равно как, возможно, и все континентальные страны вместе. Узы легитимности исчезли. Отныне все зависело от расчета имеющихся сил.
Величайший триумф карьеры Бисмарка также затруднил – и даже сделал невозможным – реализацию принципа «гибкого баланса сил». Разгром Франции во Франко-прусской войне 1870–1871 годов – войне, в которую Бисмарк втянул Францию ловкими дипломатическими маневрами, – сопровождался аннексией Эльзаса и Лотарингии, немалыми репарациями и бестактным провозглашением Германской империи в Зеркальном зале Версаля в 1871 году. Новый европейский порядок теперь гарантировали всего пять великих держав, две из которых (Франция и Германия) стали заклятыми врагами.
Бисмарк понимал, что потенциально доминирующая сила в центре Европы способна заставить объединиться против себя все прочие государства, как это произошло с Людовиком XIV в восемнадцатом веке и с Наполеоном в начале девятнадцатого столетия. Лишь максимально скромное и сдержанное поведение поможет избежать коллективного антагонизма со стороны соседей. В дальнейшем все последующие усилия Бисмарка сводились к хитроумным маневрам ради недопущения cauchemar des coalitions («кошмара коалиций»), как он выражался, намеренно по-французски. В мире пяти великих держав, говорил Бисмарк, всегда надежнее быть в составе партии из трех игроков. Это означало головокружительную серию временных союзов, частично перекрывавших друг друга и нередко противоречивых (примеры – союз с Австрией и перестраховочного договора с Россией); цель этих действий заключалась в том, чтобы убедить другие великие державы – за исключением непримиримой Франции, – что с Германией выгоднее сотрудничать, нежели объединяться против нее.
Сущность вестфальской системы, адаптированной на Венском конгрессе, состояла в гибкости и прагматизме; эта экуменическая по идеологии система могла теоретически распространяться на любые регионы и подразумевала любые «комбинации состояний». После объединения Германии и «фиксации» Франции как ее вечного противника система утратила былую гибкость. Требовался гений уровня Бисмарка, чтобы сохранять множество обязательств, уравновешивающих систему виртуозными ходами; это позволяло некоторое время успешно избегать общего конфликта. Однако страна, безопасность которой зависит от рождения гения в каждом поколении, ставит перед собой задачу, непосильную для любого общества.
После вынужденной отставки Бисмарка в 1890 году (после ссоры с новым кайзером Вильгельмом II из-за полномочий канцлера) систему перекрывающих альянсов удавалось поддерживать только на пределе сил. Следующий канцлер, Лео фон Каприви, жаловался: мол, у Бисмарка получалось жонглировать пятью мячами одновременно, а ему и с двумя-то справиться трудно. Договор о перестраховке с Россией не стали продлевать в 1891 году на том основании, что он отчасти несовместим с условиями германского союза с Австрией (последний, по мнению Бисмарка, был чисто утилитарным). Почти неизбежно сразу же началось сближение России с Францией. Подобные «перегруппировки» в европейском «калейдоскопе» сил и противовесов случались и прежде. Новизна в данном случае заключалась в институционализации длительности соглашений. Дипломатия приобрела иной статус, сделалась «полем жизни и смерти», перестала быть дополнительным инструментом урегулирования. Поскольку смена союзников могла привести к национальной катастрофе тех, кого «бросали», каждый участник союза отныне вымогал у партнеров полноценную защиту, что неминуемо вело к эскалации кризисов и увязыванию их воедино. Дипломатия теперь сводилась к попыткам укрепить внутренние узы каждого лагеря, что сулило усугубление обид, от самых мелких до серьезных.
О гибкости пришлось забыть окончательно, когда Британия отказалась от политики «блестящей изоляции» и после 1904 года примкнула к «Сердечному согласию» Франции и России. Причем присоединилась она к этому союзу не формально, а полноценно, проведя соответствующие переговоры и приняв на себя моральные обязательства заступаться за союзников. Англия отказалась от прежней политики и прежнего статуса «балансира» в том числе и из-за германской дипломатии, которая спровоцировала череду кризисов (в Марокко и Боснии), стремясь разорвать франко-русский союз и унизить поочередно каждого из союзников (Францию – в Марокко в 1905 и 1911 годах, Россию – в Боснии в 1908 году[57]) – в надежде убедить одного из участников договора в слабости партнера. Кроме того, немецкая военная программа предусматривала создание мощного флота, способного оспорить морское владычество Британии.
Военное планирование подкрепляло противостояние. После Венского конгресса в Европе произошла всего одна общая война – Крымская (Франко-прусская представляла собой конфликт двух противников). Эта война велась из-за конкретного повода и преследовала ограниченные цели. На рубеже двадцатого века военные теоретики – основываясь на достижениях механизации и новых методах мобилизации, – стали рассуждать о полной победе в тотальной войне. Железные дороги теперь обеспечивали быструю переброску войск. При наличии крупных резервов у всех сторон оперативность мобилизации стала вопросом критической важности. Стратегия Германии, знаменитый план Шлиффена, сводилась к следующему: Германии необходимо разгромить кого-либо из своих соседей, прежде чем тот успеет объединиться с другими и нанести удар с востока или с запада[58]. Тем самым в военное планирование вводилось понятие упреждающего удара. Соседи Германии оказались в ситуации постоянного напряжения, вынужденные ускорять собственную мобилизацию и договариваться о совместных действиях для предотвращения угрозы германского вторжения. Мобилизационные планы превратились в основу дипломатии; однако, если политические лидеры желают управлять устремлениями военных, все должно быть ровно наоборот.
Дипломатия, до сих пор придерживавшаяся традиционных, «неторопливых» способов ведения дел, отставала от новых технологий и войны, которой те были чреваты. Дипломаты Европы продолжали считать, что вовлечены в общее дело. Более того, поскольку ни один из множества дипломатических кризисов нового века не обернулся глобальной катастрофой, дипломаты считали это своей заслугой. В ходе кризисов в Марокко и Боснии мобилизационные планы не оказали на ход событий непосредственного воздействия, потому что, несмотря на громогласные заявления, конфликты попросту не успели обостриться до неизбежной военной конфронтации. Как ни парадоксально, именно мирное улаживание этих кризисов способствовало развитию «дипломатической близорукости», когда фактические интересы начали предавать забвению во имя сиюминутных успехов. Стали считать само собой разумеющимся, что тактические победы следует прославлять в националистической прессе, что это нормальный способ политической деятельности, что в ходе противостояний по мелким поводам великие державы могут бросать друг другу угрозы, не допуская перерастания споров в открытую войну.
Но история наказывает за стратегическое легкомыслие – рано или поздно. Первая мировая война началась из-за того, что политические лидеры утратили контроль над собственной тактикой. Почти месяц после убийства в июне 1914 года австрийского кронпринца сербским националистом дипломатия реализовывалась по «неторопливой» модели, доказавшей свою полезность в кризисах последних десятилетий. Четыре недели понадобилось Австрии, чтобы подготовить ультиматум. Начались консультации; поскольку был разгар лета, многие государственные деятели находились в отпусках. Едва в июле 1914 года австрийский ультиматум был предъявлен, потребовалось принимать оперативные решения, и менее чем через две недели Европа ввязалась в войну, от которой впоследствии так и не оправилась.
Все решения принимались в ситуации, когда различия между великими державами были в обратной пропорции к манере действий этих стран. Сложилась новая концепция легитимности – комбинация национального государства и империи, – и ни одна из великих держав не видела в институтах противников главной угрозы своему существованию. Существующий баланс сил выглядел жестким, но не агрессивным. Отношения между коронованными особами были сердечными, можно сказать, по-настоящему семейными. За исключением стремления Франции вернуть Эльзас и Лотарингию, ни одна великая держава не притязала на территории соседей. Легитимность и власть пребывали в действительном равновесии. Но на Балканах, среди осколков владений Османской империи, имелись страны, Сербия в первую очередь, угрожавшие Австрии своими требованиями о национальном самоопределении. Поддержи любая великая держава эти требования, всеобщая война в Европе представлялась крайне вероятной: ведь Австрия состояла в союзе с Германией, а Россия – с Францией. Война, о возможности и последствиях которой не задумывались, обрушилась на западную цивилизацию вследствие локального, по сути, события – убийства австрийского эрцгерцога сербским националистом – и нанесла Европе удар, напрочь уничтоживший память о столетии мира и порядка.
За сорок лет после Венского конгресса европейский порядок научился предотвращать конфликты. За сорок лет после объединения Германии противоречия в системе только усугублялись. Никто из политиков не предвидел масштабов надвигающейся катастрофы, которую система «рутинизированной конфронтации» с опорой на современную военную технику исподволь превращала в неизбежность. И все политики способствовали подобному развитию событий, игнорируя тот факт, что своими действиями они демонтируют международный порядок: Франция постоянно твердила о необходимости вернуть Эльзас и Лотарингию, если понадобится, силой; Австрия разрывалась между внутренними и центральноевропейскими обязательствами; Германия пыталась преодолеть собственные страхи перед враждебным окружением, задевая за живое то Францию, то Россию и одновременно наращивая морское могущество, очевидно пренебрегая тем, что, как учит история, Британия наверняка выступит против крупнейшей на континенте державы, вознамерившейся вдобавок бросить вызов английскому господству на море. Россия, неуклонно расширяясь сразу во всех направлениях, угрожала и Австрии, и тому, что оставалось от Османской империи. Британия, предпочитая до поры скрывать степень своей растущей приверженности Антанте, воспроизводила ущербность каждого курса. Ее поддержка заставляла Францию и Россию проявлять непреклонность; ее сдержанность убедила некоторых германских политиков, что Великобритания может сохранить нейтралитет в европейской войне.
Размышлять о том, как могли бы сложиться обстоятельства в альтернативных исторических сценариях, обычно бесполезное занятие. Но война, которая покончила с западной цивилизацией, не была неизбежной. Она родилась из череды просчетов, допущенных государственными лидерами, которые не понимали последствий собственных планов, а сама катастрофа была спровоцирована терактом в год, считавшийся невероятно мирным. В конце концов военное планирование категорически разошлось с дипломатией. Это урок, который последующие поколения не должны забывать.