Знакомство с Анатолием Добрыниным
Посольство Советского Союза в Вашингтоне располагалось в старинном частном здании, построенном на рубеже веков. Но оно утратило свой сад. Высокое современное офисное здание снисходительно смотрело сверху вниз на это приземистое сооружение, пришельца из Викторианской эпохи, которое сейчас уже не выполняло свои функции и перестало быть нарядным. На его крыше вырос целый лес радиоантенн. Эти устройства предполагают либо чрезвычайный интерес к просмотру американского телевидения сотрудниками советского посольства, либо такую иную более прозаическую цель, как удовлетворение неутолимой тяги к американским телефонным звонкам.
При входе в посольство виден длинный коридор, в конце которого советский сотрудник безопасности смотрит на экраны видеонаблюдения внутреннего телевидения. На втором этаже расположены несколько больших помещений с высокими потолками, которые были в плачевном состоянии до тех пор, пока не был сделан ремонт и их позолота не была восстановлена по случаю визита Леонида Брежнева в 1973 году. Эти помещения были когда-то гостиными комнатами, когда капиталистические владельцы использовали эту резиденцию. А сейчас они использовались только для больших приемов или обедов.
14 февраля 1969 года меня пригласили на первый официальный прием в советском посольстве. Он проводился в честь Георгия Арбатова, директора советского исследовательского института, специализирующегося на изучении Соединенных Штатов. Арбатов был верным толкователем линии Кремля, я с ним встречался на разных международных конференциях по контролю над вооружениями, когда был еще профессором. Он много знал об Америке и был специалистом в деле приспособления своих аргументов с учетом веяния времени. Ему особенно удавалась подыгрывать неиссякаемому мазохизму американских интеллектуалов, которые принимали на веру утверждение о том, что любая сложность в американо-советских отношениях непременно должна была быть вызвана американской глупостью или непримиримостью. Он был до бесконечности изобретательным в показе того, как американские отказы расстраивали миролюбивых чувствительных руководителей в Кремле, которые были вынуждены из-за нашей негибкости втягиваться без какого-либо на то желания в конфликты, противоречившие их изначально мягкому характеру.
Февральским вечером залы посольства были заполнены обычной для Вашингтона коктейльной толпой – чиновниками среднего уровня, некоторыми лоббистами, редким конгрессменом. Это не являлось собранием избранных по вашингтонским меркам. Посол Анатолий Добрынин находился в своих апартаментах наверху, выздоравливая от гриппа, поэтому хозяином был поверенный в делах Юрий Черняков[27].
Я поприветствовал Арбатова, немного покрутился вокруг и собирался дать деру, как вдруг какой-то советский дипломат младшего звена потянул меня за рукав. Он спросил, не могу ли я уделить несколько минут его шефу.
Это была моя первая встреча. Я нашел одетого в халат Добрынина во второй гостиной его небольшой квартиры, которая, должно быть, служила спальней в первоначальном варианте. Две среднего размера гостиные комнаты переходили одна в другую, меблированы они были почти одинаково и заставлены мебелью в центрально-европейском стиле, который я помню со времен моей молодости в Германии. Добрынин приветствовал меня, его глаза при этом лучились улыбкой, взгляд был внимательный, в грубовато-добродушной манере, свойственной тем, кто имел возможность встречаться и оценивать высокопоставленных американских официальных лиц. Он предложил, поскольку мы будем работать тесно вместе, звать друг друга по имени. С тех пор он был «Анатолем», а я «Генри» (или чаще «Хенри», хотя на русском языке мое имя произносят, как правило, через букву «Г»)[28]. Он сказал, что только что вернулся из Советского Союза, где прошел медицинскую комиссию в том же санатории, в котором часто отдыхают Брежнев, Косыгин и Подгорный, не уточняя, были ли они там вместе с ним или он встречался с ними в Кремле. Добрынин сказал, что у него есть устное послание от его руководства, которое он хотел бы лично передать новому президенту. Сообщил мне, что он в Вашингтоне с 1962 года и был свидетелем многих кризисов. На протяжении всего этого времени он поддерживал доверительные отношения с высокопоставленными официальными лицами. Добрынин надеялся на такие же отношения и с новой администрацией, какими бы ни были колебания в официальных отношениях. Он проговорил в раздумье, что были потеряны огромные возможности в советско-американских делах, особенно в период между 1959 и 1963 годами. В это время он возглавлял отдел стран Америки в советском министерстве иностранных дел и знал, что Хрущев серьезно хотел добиться урегулирования с Соединенными Штатами. Шанс тогда был упущен; мы не должны упустить имеющиеся сегодня возможности.
Я сказал Добрынину, что Администрация Никсона готова к ослаблению напряженности на основе взаимности. Но мы не верим, что эта напряженность возникла в результате недопонимания. Она возникла из-за реальных причин, которые надо устранять, если есть желание добиться какого-либо прогресса. Упоминание же Добрыниным об упущенных возможностях в период 1959–1963 годов, как я особо подчеркнул, звучало бы довольно странно для американского уха. Это был период, как ни крути, двух берлинских меморандумов, грубого поведения Хрущева по отношению к Кеннеди в Вене, кубинского ракетного кризиса и одностороннего нарушения Советским Союзом моратория на ядерные испытания. Если советские руководители стремятся к урегулированию с новой администрацией при помощи таких методов, кризис будет неизбежным, будет утеряно еще больше «возможностей».
Добрынин улыбнулся и признал, что не все ошибки были с американской стороны. Я пообещал как можно скорее организовать его встречу с Никсоном.
Вечная философская проблема американосоветских отношений
Не так уж много внешнеполитических проблем так негативно действовало на американские внутренние дебаты или бросало вызов нашим традиционным категориям мышления, как отношения с Советским Союзом. В нашем историческом опыте было мало такого, что готовило бы нас к делам с противником сопоставимой силы на постоянной основе. Нам никогда не нужно было сталкиваться со странами, так резко противостоящими нам на протяжении дольшем, чем короткие промежутки огромного напряжения. Весь запас враждебности России после 1945 года был тем более велик, что великий альянс военного времени способствовал росту уверенности в сохранении мира путем постоянной коалиции победителей. Вместо этого мы оказались в мире политического соперничества и идеологической борьбы, омраченном смертоносным оружием, которое в одно и то же время наслаивало напряженность и делало ее не разрешимой. Неудивительно, что загадка отношений с другой ядерной сверхдержавой была постоянной темой послевоенной американской внешней политики.
Примечательно, что мы никогда не думали о возврате к ситуации традиционной изоляции. Две мировые войны разрушили международную систему, доминировавшую в мировых делах на протяжении двух сотен лет. Германия и Япония временно исчезли из числа главных факторов; Китай был разорен гражданской войной. Любая значимая держава за рубежом, за исключением Великобритании, была оккупирована во время войны или в ее результате. А Британия была настолько истощена в результате своей героической борьбы, что больше не могла играть свою историческую роль стража равновесия. Так или иначе, мы лелеяли идею, что этот вакуум сможет сохраниться, как вдруг в течение нескольких месяцев после победы деморализовали наше большое военное хозяйство. Наша дипломатия искала примирения, разоружения и глобального сотрудничества через посредство Организации Объединенных Наций. Нашей тайной мечтой в первые послевоенные годы было играть роль, которую позже премьер-министр Индии Неру присвоил себе. Мы предпочли бы, чтобы какая-нибудь другая страна, к примеру, Британия, поддерживала баланс сил, в то время как мы бы благородно выступали посредником в ее конфликте с Советским Союзом. Характерно для такого подхода, что президент Трумэн отказался остановиться в Англии на пути на Потсдамскую конференцию и на пути обратно, потому что он не хотел выглядеть вступающим в сговор против советского союзника. Наше традиционное неприятие политики баланса сил отсрочило понимание того, что полный характер нашей победы уже создал огромный дисбаланс сил и влияния в центре Европы. Переход Америки с военного положения на мирное стал шансом для Советов. Он ускорил коммунистическое господство во всей Восточной Европе, что, может быть, даже и не входило в изначальные планы Сталина. И он вызвал повсеместную тревогу и чувство отсутствия безопасности в странах, находящихся на советской периферии.
Наша «эпоха невинности» закончилась в 1947 году, когда Англия проинформировала нас о том, что больше не может гарантировать безопасность Греции и Турции. Мы были обязаны вмешаться, – но не просто как гарант национальной целостности, демонстрирующий голосом свою работу. Хотели мы того или нет, но нам пришлось взять на себя историческую ответственность за сохранение баланса сил; хотя мы были плохо подготовлены к выполнению этой задачи. В обеих мировых войнах мы приравнивали победу к миру, и даже во время кризиса 1947 года все еще считали, что проблема поддержания глобального равновесия состояла из приведения в порядок временных нарушений некоего естественного порядка вещей. Мы рассматривали силу в военных терминах, и, только что распустив огромное количество войск, которые использовались в мировой войне, ощутили потребность в аналогичной силе, перед тем как начать серьезные переговоры с Советским Союзом. Коль скоро нам удалось сдержать его экспансионистские порывы, как мы полагали, дипломатия вновь могла бы действовать самостоятельно для проявления доброй воли и примирения.
Однако управление балансом сил является постоянной заботой, а не каким-то усилием, у которого есть предвидимое окончание. По большей части это сугубо психологический феномен. Если равенство сил воспринимается как данность, то оно не подвергается испытанию. Расчеты должны включать потенциал, а также действительную мощь, не только обладание мощью, но и желание ее использовать. Управление балансом требует настойчивости, искусности, нехилой храбрости и, что важнее всего, понимания предъявляемых им требований.
Как я обсуждал уже в Главе III, нашей первой реакцией была политика сдерживания, согласно которой не могло иметь места никаких серьезных переговоров с Советами до тех пор, пока мы не нарастим нашу мощь. После этого, как мы надеялись, советское руководство поняло бы все преимущества мира. Как ни парадоксально, но этот подход исходил из преувеличенных военных преимуществ Советов и недооценки нашей потенциальной мощи и психологических преимуществ (не говоря уже о нашей ядерной монополии) и давал Советскому Союзу время, в котором тот отчаянно нуждался, для закрепления своих завоеваний и перекройки ядерного дисбаланса.
Я также упоминал трансформацию природы силы, произошедшей благодаря ядерному оружию. В силу того, что ядерное оружие несет катастрофические последствия, то оно вряд ли соотносимо с целым спектром проблем: исследования, партизанские войны, локальные кризисы. Слабость стратегии Даллеса «массированного возмездия» 1950-х годов (доктрина, оставлявшая нам право ответить на локальные вызовы угрозой развертывания стратегической войны) заключалась в том, что подводила нас вплотную к ядерной войне и не заставляла нас что-либо предпринимать. Мы в конечном счете ничего не предприняли (или использовали обычные вооруженные силы, как это было в Ливане в 1958 году, что противоречило объявленной нами стратегии).
Таков был контекст, в свете которого Соединенные Штаты пытались справиться с развитием советской системы.
Самой своеобразной чертой советской внешней политики являлась, разумеется, коммунистическая идеология, которая превращала отношения между государствами в конфликты между философиями. Это историческая доктрина, а также и мотивационная сила. Советские руководители, начиная с Ленина, Сталина, далее Хрущев, Брежнев и любой, кто последует за ним, в какой-то степени мотивировались самопровозглашенным проникновением в силы истории и убежденностью в том, что их дело является делом исторической неизбежности. Их идеология учит, что классовая борьба и экономический детерминизм делают неизбежными революционные перевороты. Конфликт между силами революции и контрреволюции непримирим. Для промышленно развитых демократических стран мир представляется естественно достижимым состоянием; компромисс между различиями, отсутствие борьбы. Для советских руководителей, напротив, борьба заканчивается не компромиссом, а победой одной из сторон. Постоянный мир, согласно коммунистической теории, может быть достигнут только с прекращением классовой борьбы, а классовая борьба может закончиться только с победой коммунизма. Следовательно, любое советское действие, при этом степень его воинственности не важна, продвигает дело мира, в то время как любая капиталистическая политика, при этом степень ее миролюбия не важна, служит целям войны. «Пока нет общего окончательного результата (между капитализмом и коммунизмом), – говорил Ленин, – будет продолжаться состояние ужасной войны. …Сентиментальность есть не меньшее преступление, чем на войне шкурничество»[29]. Заявления западных руководителей или аналитиков, подчеркивающих важность доброй воли, могут показаться советским руководителям только как лицемерие или глупость, пропаганда или заблуждение.
Таким образом, советская политика пользовалась своим собственным лексическим словарем. В 1939 году именно Лига Наций, судя по советской пропаганде, угрожала миру, осудив советское нападение на Финляндию. Когда советские танки стреляли по гражданским людям в Венгрии осенью 1956 года, то именно Организацию Объединенных Наций обвинила Москва как угрожающую миру тем, что стала обсуждать советскую вооруженную интервенцию. Когда в 1968 году Советский Союз и его союзники по Варшавскому договору вторглись в Чехословакию, они проделали то же самое среди дымовой завесы обвинений в адрес Соединенных Штатов, Западной Германии и НАТО во «вмешательстве», хотя Запад из кожи вон лез, чтобы не оказаться втянутым в Чехословакию. В 1978 году СССР «предупредил» Соединенные Штаты относительно вмешательства в Иран, но не потому, что они боялись этого, а потому, что знали, что этого не случится. Это был способ усилить деморализацию тех, кто мог бы сопротивляться беспорядкам, которые уже происходят в мире. Советское руководство не страдает от угрызений совести или либерального чувства вины. У него нет активно действующей внутренней оппозиции, ставящей под сомнение нравственный характер его действий. Результатом является внешняя политика, способная заполнять любой вакуум, использовать любую возможность, действовать из соображений, вытекающих из его доктрины. Политика сдерживается в принципиальном плане оценкой объективных условий. Советские заявления по поводу мирных намерений должны оцениваться именно в этой терминологии. Они вполне могли выглядеть «искренними», но по сугубо прагматическим причинам. Там, где существует опасность ядерной войны, они, безусловно, искренни, потому что советские руководители не имели намерения совершать самоубийство. Но в своей основе они отражали менее всего принцип, а скорее всего оценку того, что соотношение сил неблагоприятно для военного давления. И даже во время самых мощных мирных наступлений советские руководители никогда не скрывали своего намерения вести постоянную войну за людские умы.
В своем докладе съезду партии, намечая новую приверженность сосуществованию, Хрущев объяснил свою политику в сугубо тактических терминах как средство, которое позволит заставить капиталистов сдаться мирным путем: «Не подлежит сомнению, что для ряда капиталистических стран насильственное ниспровержение буржуазной диктатуры [и связанное с этим резкое обострение классовой борьбы][30] являются неизбежными. Но формы социальной революции бывают различными. …Большая или меньшая степень остроты борьбы, применения или неприменения насилия при переходе к социализму зависит …от степени сопротивления эксплуататоров…»[31]
Считается, что исторические тенденции не подвластны тактическим компромиссам. Марксистская теория соединяется с русским национальным приоритетом и ставит Советский Союз на стороне всех радикальных антизападных движений в третьем мире, независимо от практических мер, предпринимаемых Востоком и Западом в области ядерных дел. Леонид Ильич Брежнев на XXIV съезде партии в конце марта 1971 года объявил следующее:
«И мы заявляем, что, последовательно проводя политику мира и дружбы между народами, Советский Союз и впредь будет вести решительную борьбу против империализма, давать твердый отпор проискам и диверсиям агрессоров. Мы, как и прежде, будем неуклонно поддерживать борьбу народов за демократию, национальное освобождение и социализм»[32].
Его коллега, советский президент (Председатель Президиума Верховного Совета) Николай Викторович Подгорный, заявил в ноябре 1973 года:
«Как видят советские люди, справедливый демократический мир не может быть достигнут без национального и социального освобождения народов. Борьба Советского Союза за ослабление международной напряженности, за мирное сосуществование между государствами и различными системами не представляет и не может представлять отхода от классовых принципов нашей внешней политики»[33].
Арена международной борьбы тем самым расширяется за счет включения внутренней политики и социальных структур в странах, пародирующих традиционные стандарты международного права, которое осуждает вмешательство во внутренние дела любой страны. За века господства европейских стран в мире любая страна могла нарастить свое влияние только путем территориальных приобретений. Они были видимыми налицо и вызывали со временем объединенное сопротивление тех, кому угрожало нарушение установленного порядка. Однако в послевоенный период становится возможным изменение баланса сил путем разных явлений – беспорядков, революций, подрывной деятельности – на суверенной территории другой страны. Идеология, таким образом, подрывает стабильность международной системы – подобно наполеоновским переворотам после Великой французской революции или религиозным войнам, которые потрясали Европу столетиями. Идеология выходит за всякие рамки, избегает ограничений и презирает терпимость и примирительность.
Советская политика, разумеется, также является преемницей старой традиции русского национализма. На протяжении столетий непонятная русская империя растекалась в разные стороны от княжества Московского, распространяясь на восток и запад по бескрайним равнинам, на которых не было никаких географических препятствий, кроме расстояний, которые ограничивали бы людские амбиции. Море земли, конечно, было искушением также и для захватчиков, но поскольку, в конечном счете, оно поглотило всех завоевателей, – чему немало способствовал жесткий климат, – оно побуждало русский народ, который все претерпел, расценивать безопасность как оттеснение всех расположенных вокруг стран. Вероятно, из этой небезопасной истории, возможно, и из-за чувства неполноценности, русские правители – коммунисты или цари – реагировали, определяя безопасность не только как расстояние, но и как доминирование тоже. Они никогда не считали, что смогут создать моральный консенсус среди других народов. Абсолютная безопасность для России означала постоянное отсутствие безопасности у всех ее соседей. Отличительной особенностью ленинского коммунизма стало то, что впервые в русской истории экспансионистскому инстинкту было дано теоретическое обоснование, которое применялось повсеместно по всему земному шару. Эта теоретическая формулировка успокаивала русскую совесть; она же осложняла проблему для всех других народов.
Эти длительные импульсы национализма и идеологии, которые лежат в основе советской политики, подчеркивают никчемность многих споров на Западе. Является тот или иной советский шаг прелюдией глобального действа или же, напротив, какая-то новая увертюра означает некую оттепель, изменение конечных целей? Каковы истинные намерения советских руководителей? Возможно, постановка вопроса неверна. Как представляется, он должен подразумевать, что ответ лежит в укромных уголках мозга советских руководителей, как будто Брежнев мог бы его сообщить, разбуди его посреди ночи или захвати врасплох. Концентрация внимания на конечных целях неизбежно будет приводить демократические страны к ситуации неопределенности и колебания в связи с каждым новым советским геополитическим шагом, поскольку они будут пытаться анализировать и обсуждать между собой вопрос: представляет ли действительная ценность оказавшегося в опасности района какую-либо «стратегическую значимость», или этот шаг возвещает поворот к жесткому курсу. И это не какие-то альтернативы, как их видит советское руководство. Советская практика, будучи уверенной в ходе истории, состоит в истощении противников путем постепенных шагов, а не одномоментным действием, броском всего сразу на кон. «Вступить в битву, когда это со всей очевидностью выгодно противнику, а не нам, является преступлением», – писал Ленин[34]. На том же основании неспособность вступить в конфликт, когда складывается благоприятное соотношение сил, в равной мере является преступлением. Выбор советской тактики в силу этого определяется конкретно в каждое время и в каждом месте в результате их оценки «объективного соотношения сил», по поводу чего они, как марксисты, гордятся умением правильно это делать.
Как мне кажется, полезнее всего в силу этого рассматривать советскую стратегию по существу как один из примеров грубейшего оппортунизма и приспособленчества. Ни одного шанса для поэтапных достижений не должно быть упущено ради западных концепций доброй воли. Огромный источник сочувствия, воздвигнутый во время Второй мировой войны, без колебаний был брошен в жертву во имя захвата бастиона Восточной Европы. Женевская конференция на высшем уровне 1955 года была использована для того, чтобы увековечить советскую позицию в Восточной Германии и открыть возможности для действий Советской армии в Египте, что помогло вызывать беспорядки на Ближнем Востоке на протяжении двух десятилетий. В 1962 году новая администрация, которая с большой готовностью – почти с мольбой – выразила свое желание новой эры в американо-советских отношениях, столкнулась с ультиматумом по Берлину и кубинским ракетным кризисом. В 1975–1976 годах возможное соглашение по ОСВ не помешало размещению поддержанных Советами кубинских войск в Анголе. В 1977 году многообещающая перспектива для новой администрации, стремящейся возродить разрядку, не помогла сместить баланс в пользу сдерживания, когда представилась возможность войны чужими руками в Эфиопии. При любом выборе политики советские руководители видели свои интересы не в доброй воле стран, которые советская доктрина определяет как структурно враждебные, а в стратегической возможности, какой они ее себе представляли. Рассчитывать на сдержанность советских руководителей в плане использования обстоятельств, которые они расценивают как благоприятные для них, это неправильно истолкованная история. Таким образом, смыслом обязанности Запада является задача исключить любые возможности для Советов. Именно мы должны определять пределы советских целей.
И это достижимая задача. Внушительный монолит тоталитарных государств часто скрывает слабые места. Советская система нестабильна в политическом плане; в ней нет механизма преемственности власти. Из четырех генеральных секретарей советской коммунистической партии двое умерли на посту; третий был устранен процедурой, похожей на переворот; судьба четвертого не решена на момент написания книги. Именно в силу отсутствия «законных» средств замены руководителей они все стареют на своих постах. Громоздкая бюрократическая машина и сложность коллективного руководства не дает много примеров демонстрации большого блеска советской внешней политики или даже немедленной реакции на быстро происходящие события.
Их экономическая система тоже совсем не впечатляет. По иронии судьбы, в стране, которая превозносит экономический детерминизм, уровень жизни Советского Союза, страны с богатыми ресурсами, по-прежнему отстает даже от ее восточноевропейских сателлитов на протяжении 60 лет после прихода коммунизма. Со временем эта неэффективность непременно вызовет натяжки и конкурирующие претензии на ресурсы, которые сейчас преимущественно используются для военных целей. Да и Коммунистическая партия вряд ли сможет всегда оставаться монолитной и не вызывающей критики. Система всеобщего планирования ведет к перенасыщенной чиновниками бюрократии, которыми нелегко управлять стареющим лидерам из политбюро. Одним из парадоксов разрегламентированных коммунистических государств является то, что коммунистическая партия не имеет реальной власти и круга обязанностей, хотя она проникла во все сферы общества. Она не нужна для управления экономикой, для администрирования или управления. Она скорее воплощает социальную структуру привилегий; оправдывает свое существование своей бдительностью против врагов, внутренних и иностранных, – в силу этого заинтересована в сохранении напряженности. Рано или поздно эта существенным образом паразитическая функция неизбежно приведет к внутреннему давлению, особенно в государстве, состоящем из многих национальностей.
Ничто не может быть более ошибочным, чем поверить мифу о неумолимом советском наступлении, тщательно спланированном некими сверхгениальными планировщиками. Сосуществование на основе баланса сил в результате этого было бы вполне достижимо – при условии правильного понимания природы вызова. Но именно это демократическим странам не очень легко делать. Темы, доминирующие в восприятиях Запада относительно Советского Союза, повторяются. Первая тема – о том, что советские цели уже изменились, что советские руководители скоро сосредоточат свое внимание скорее на экономическом развитии, чем на зарубежных авантюрах. Вторая касается того, что улучшение атмосферы и добрые личные отношения с советскими руководителями помогут снизить враждебность. И третья тема – о том, что Кремль делится на «ястребов» и «голубей» и что долг западных демократий усиливать позиции «голубей» при помощи политики примирения.
Готовность многих в некоммунистическом мире объявить конец напряженности и угроз «холодной войны» не лишена проницательности. В 1930-е годы известный американский историк Майкл Флоринский утверждал: «Бывшие ярые сторонники мировой революции заменили шпагу станками и рассчитывают сегодня больше на результаты своего труда, чем на радикальные действия для обеспечения окончательной победы пролетариата»[35]. В 1930-е годы демократические свободы, описанные в советской конституции, были предметом восхищения в Европе и Соединенных Штатах, даже несмотря на разрастание архипелага ГУЛАГ, несмотря на то, что политические чистки стали насмешкой над какой бы то ни было концепцией справедливости, и несмотря на то, что Советский Союз стал первой крупной страной, которая пошла на заигрывание с Гитлером. После роспуска Сталиным Коминтерна в 1943 году сенатор Том Конналли от Техаса, которого вряд ли можно было назвать мягко относящимся к коммунизму, как утверждают, сказал: «Русские годами меняли свою экономику и приближались к отказу от коммунизма, и весь западный мир будет радоваться счастливой кульминации их усилий»[36]. Заместитель государственного секретаря Самнер Уэллес писал: «По завершении этой войны советское правительство, несомненно, должно будет посвятить всю свою энергию на какой-то период времени восстановлению и реконструкции своих разрушенных городов и территорий, проблеме индустриализации и достижению подъема уровня жизни населения»[37].
Эта тема относительно того, что Советский Союз выберет экономическое развитие, никогда не утихала. Западные демократии, исходя из своего собственного опыта, предполагают, что народное разочарование может быть утолено экономическим ростом и что экономический прогресс более рациональная цель, чем зарубежные авантюры. В 1959 году Аверелл Гарриман писал: «Я думаю, что г-н Хрущев проявляет глубокое желание повысить жизненный уровень своих сограждан. На мой взгляд, он рассматривает нынешний семилетний план, как увенчание коммунистической революции и исторический поворот в советской жизни. Он также считает этот план памятником самому себе, который оставит его в истории как одного из великих благодетелей своей страны»[38]. Горькие разочарования, которые последовали за этим, не поставили крест на этой мысли.
Так, в феврале 1964 года государственный секретарь Дин Раск, совсем уж не «голубь», с уверенностью утверждал: «Они (коммунисты), как представляется, начали понимать, что существует неразрешимое противоречие между требованиями продвижения мирового коммунизма силой и потребностями советского государства и народа»[39]. Подавление восстаний в Восточной Германии и Венгрии, несколько стычек по поводу Берлина, кубинский ракетный кризис, вторжение в Чехословакию, крупные поставки в Северный Вьетнам, углубление напряженности на Ближнем Востоке, бесконечные попытки выискивания слабых мест в Африке – ничто из этого не повлияло на стойкую убежденность многих в том, что смена взглядов Советами неизбежна и что Советы предпочли бы экономическое развитие зарубежным авантюрам. (Конечно, одной из причин того, почему было трудно проверить это последнее предположение, заключается в том, что индустриально развитые демократические страны никогда не упорствовали в том, что Советский Союз сделает этот выбор: кредиты и торговля продолжались даже в периоды советской агрессивности.)
Точно так же спокойно процветало убеждение в том, что в Кремле идет постоянная схватка, в которой Америка может помочь более миролюбивым группам своей политикой примирения. Запад изо всех сил старался находить оправдания целой плеяде советских руководителей; действующий руководитель всегда рассматривался как представитель «либеральной» группы – даже Иосиф Сталин. Вероятно, красноречивый пример этого подхода Запада был вписан в 1945 году; сегодня мы можем понять содержащуюся в этом иронию. После Ялтинской конференции советник Белого дома Гарри Гопкинс сказал писателю Роберту Шервуду: