На следующее утро я уехал морем из Джидды в Рабег, где находилась главная квартира ишана Али, старшего брата Абдуллы. Когда Али прочел «приказ» своего отца немедленно препроводить меня к Фейсалу, он пришел в замешательство, но не мог ничего поделать. Итак, он предоставил мне своего великолепного верхового верблюда, оседлав его своим собственным седлом и покрыв роскошным чепраком и подушками из недждской разноцветной кожи, украшенной заплетенной бахромой и сеткой из вышитой парчи.
Как верного человека, который бы проводил меня в лагерь Фейсала, он выбрал Тафаса, из племени хавазим-гарб. С ним шел его сын.
Али не позволил мне двинуться в путь до захода солнца, чтобы никто из его свиты не увидал, что я покидаю лагерь. Он сохранял мое путешествие в тайне даже от своих рабов и дал мне арабский плащ и головное покрывало,[13] чтобы я, закутавшись» в них и скрыв свой мундир, казался во мраке лишь силуэтом араба на верблюде.
Я не взял с собою ничего съестного. Али велел Тафасу накормить меня в Бир-эль-Шейхе, ближайшем селении, в шестидесяти милях от Рабега, и самым строгим образом велел ему ограждать меня в пути от вопросов любопытных и избегать всяких лагерей и случайных встреч.
Мы миновали пальмовые рощи, которые словно опоясывали разбросанные дома селения Рабег, и поехали вдоль Тихамы, песчаной и лишенной четких очертаний полосы пустыни, окаймляющей западный берег Аравии на сотни уныло-однообразных миль, между морским побережьем и прибрежными холмами.
Днем равнина нестерпимо раскалилась, после чего вечерняя прохлада казалась приятной. Тафас молча вел нас вперед. Верблюды беззвучно шагали по мягким, ровным пескам.
Мы ехали по дороге, которая была дорогой паломников. По ней шли бесчисленные поколения народов Севера, чтобы посетить Святой город, неся с собой дары. И мне казалось, что восстание арабов, может быть, является в известном смысле обратным паломничеством, возвращением на север, к Сирии, заменой одного идеала другим – прошлой веры в откровение верой в свободу. Около полуночи мы сделали привал. Я плотно закутался в свой плащ, нашел в песке впадину, соответствующую моему росту, и прекрасно проспал в ней почти до зари.
Как только Тафас почувствовал, что воздух похолодел, он поднялся, и две минуты спустя, мы, раскачиваясь, опять двинулись вперед. Через час уже совсем рассвело, когда мы стали взбираться на низкую гряду лавы, которую ветер почти занес песком.
За гребнем дорога спускалась к широкой, открытой местности равнины Мастура.
Мой верблюд был отрадой для меня, – я еще никогда не ездил на подобном животном. В Египте не было хороших верблюдов, а выносливые и сильные верблюды Синайской пустыни не имеют прямой, мягкой и быстрой поступи великолепных верховых животных арабских эмиров.
У самого северного края Мастура мы нашли колодец. Возле него высились обветшавшие стены когда-то стоявшей здесь хижины, а против них было небольшое прикрытие из пальмовых листьев и ветвей, под которым сидело несколько бедуинов. Мы не поздоровались с ними. Тафас повернул к разрушенным стенам, и мы спешились. Я сел в их тени, пока он со своим сыном поил животных водой из колодца.
Колодец имел около двадцати футов в глубину, а для удобства путешественников, у кого не было веревки, как у нас, в колодце был приспособлен спуск с выступами в углах для рук и для ног, чтобы можно было добраться к воде и наполнить мех.
Ленивые руки набросали столько камней в колодец, что его дно наполовину было завалено, и воды было немного. Абдулла закинул свои развевающиеся рукава за плечи, подоткнул платье за пояс для патронов и начал проворно лазать вверх и вниз, принося каждый раз четыре-пять галлонов воды, которые выливал для наших верблюдов в каменное корыто, находившееся позади колодца. Верблюды выпили каждый около пяти галлонов воды, так как только накануне их поили в Рабеге. Затем мы их пустили немного попастись, пока отдыхали сами, наслаждаясь легким ветерком с моря. Абдулла курил папиросу, полученную в награду за свои труды. К колодцу подошли люди племени гарб, гоня перед собой большое стадо молодых верблюдов, и начали их поить, послав одного из своих слуг вниз в колодец, с большим кожаным ведром, которое другие принимали, передавали из рук в руки под ритм громкого, отрывистого пения.
Пока мы наблюдали их, к нам подъехали с севера быстро, легкой рысью, два всадника на чистокровных верблюдах. Оба были молоды. Один из них был одет в пышное кашемировое платье, на голове у него была чалма, богато расшитая шелками. Другой был одет скромнее – в белое бумажное платье, с красным бумажным головным покрывалом. Они спешились за колодцем. Тот, который был богаче одет, легко спрыгнул на землю, не заставив верблюда опуститься на колени, и, протянув своему спутнику веревку, сказал небрежно:
– Напои их, а я пройду наверх, чтобы отдохнуть.
Он сел под нашей стеной, покосившись на нас с напускным равнодушием. Затем он предложил нам папиросу, которую только что свернул, лизнув языком, и спросил:
– Вы едете из Сирии?
В свою очередь я деликатно осведомился, не из Мекки ли он, на что он также не дал прямого ответа. Мы поговорили немного о войне и о худобе арабских верблюдиц.
Между тем другой всадник стоял около нас, держа веревку и, вероятно, ожидая, пока гарб кончит поить свое стадо, чтобы занять свою очередь. Но тут наш молодой собеседник крикнул:
– В чем дело, Мустафа? Напои их сейчас же.
Слуга подошел и сказал угрюмо:
– Они меня не пустят.
– Черт подери, – закричал в раздражении хозяин, вскочив на ноги, и три или четыре раза ударил несчастного Мустафу хлыстом по голове и по плечам. – Пойди, попроси их!
Мустафа взглянул на него с обидой, удивлением и таким гневом, как будто готов был ударить в ответ, но сдержался и побежал к колодцу. Гарбы, пораженные этой ценой, уступили ему место у колодца и позволили ему поить своих верблюдов из наполненного ими корыта. Затем они стали перешептываться:
– Кто это?
Мустафа ответил:
– Двоюродный брат нашего господина из Мекки.
Тотчас же два гарба побежали, развязали тюк у одного из своих седел и, вынув оттуда корм, разложили перед обоими верблюдами господина из Мекки зеленые листья и почки терна.
Молодой ишан с удовлетворением смотрел на них. Когда его верблюд насытился, он медленно, но ловко сел в седло, уселся поудобнее и на прощанье приветствовал нас, призывая милости неба на арабов. Мы пожелали ему доброго пути, и он направился к югу, в то время как Абдулла вывел наших верблюдов и мы двинулись к северу. Через десять минут я услыхал кряхтение старого Тафаса и увидел насмешливые морщинки на его лице.
– Что с вами, Тафас? – спросил я.
– Господин, вы видели этих двух всадников у колодца?
– Ишана и его слугу?
– Да, но это был ишан Али-ибн-эль-Хуссейн из Модига и его двоюродный брат, ишан Мохсин, вожди клана харита, кровные враги рода масрух. Они боялись задержаться или совсем не получить воды, если их узнают арабы. Поэтому они выдавали себя за хозяина и слугу из Мекки. Видели ли вы, в какую ярость пришел Мохсин, когда Али ударил его? Али – дьявол. Еще одиннадцати лет он бежал из родительского дома к своему дяде, обкрадывавшему богомольцев на продуктах. Он прожил у дяди подручным в течение многих месяцев, пока отец не нашел его. Он участвовал вместе с нашим ишаном Фейсалом с первых же дней в сражении под Мединой и вел атейбу в равнины, окружающие Аар и Бир-Дервиш. Это было сражение на верблюдах. Али не взял бы с собой человека, который не умел бы делать того, что умел делать он – бежать за верблюдом, держась одной рукой за седло, а в другой неся ружье. Дети харита – дети войны.
Впервые старик был так многоречив.
Мы ехали до захода солнца, когда перед нами открылся вид на поселок Бир-эль-Шейх. Мы въехали на его широкую, просторную улицу и сделали привал.
После нескольких слов, сказанных шепотом, и длительного молчания Тафас купил муку, из которой он замесил тесто и сделал из него лепешку. Он закопал ее в горячую золу, которую раздобыл у женщины, по-видимому, его знакомой. Когда лепешка испеклась, он вынул ее из огня и похлопал, чтобы стряхнуть золу. Потом мы разделили ее между собой, тогда как Абдулла пошел промышлять для себя табак.
Мне сказали, что у подножья южного откоса имелось два обложенных камнем колодца, но я не был расположен пойти взглянуть на них, так как длительная езда в течение целого дня утомила меня, а зной равнины меня измучил. Моя кожа покрылась волдырями, а глаза болели от ослепительного блеска серебреных песков и сияющих булыжников пустыни.
Последние два года я провел в Каире, сидя целые дни за конторкой, с трудом сосредоточиваясь в маленькой, переполненной народом комнате, отвечая на сотни вопросов, и был лишен всякого физического упражнения, кроме ежедневной прогулки от конторы до гостиницы. Поэтому новизна положения была для меня очень тяжела, так как я не имел возможности постепенно привыкнуть к палящему зною арабского солнца и к монотонному шагу верблюдов. А ведь предстоял еще переход в этот вечер и долгий путь на следующий день, чтобы достигнуть лагеря Фейсала. Поэтому я почувствовал сожаление, когда наш двухчасовой отдых закончился, и мы, снова сев на верблюдов, поехали в кромешной тьме, спускаясь в долины и вновь подымаясь из них.
В замкнутых ложбинах воздух был знойный, но на открытых местах свежий и возбуждающий. Под нами, должно быть, была ровная песчаная почва, так как мы беззвучно продвигались вперед, и я все время засыпал в седле, чтобы через несколько секунд внезапно и тревожно проснуться и хвататься инстинктивно за седло, восстанавливая этим равновесие, нарушенное каким-нибудь неверным шагом верблюда.
Стоял густой мрак, и глаз не мог уловить неясных очертаний местности. Наконец, спустя много времени после полуночи, мы остановились для отдыха. Я завернулся в свой плащ и заснул в очень уютном песчаном ложе, перед которым Тафас привязал моего верблюда, поставив его на колени.
А через три часа мы опять двинулись в путь, освещаемый уже последними лучами месяца. Когда мы выступили из теснин на широкий простор, над которым кружился резкий ветер, начало, наконец, светать.
В окрестностях Бир-ибн-Гасани у нас была замечательная встреча.
Мы переехали обширную равнину. Из-за каких-то строений вышел старик, оказавшийся болтливым погонщиком верблюдов, и тяжелым шагом приблизился к нам. Он себя назвал Халлафом и был преувеличенно любезен. Его приветствие выразилось в потоках надоедливой болтовни; после нашего ответа на приветствие, он попытался вовлечь нас в разговор. Однако Тафас старался от него отделаться и ограничивался короткими ответами. Халлаф не унимался и в конце концов, желая улучшить свою позицию, нагнулся, стал рыться в своей седельной сумке и вытащил маленький эмалированный горшочек, который занимал добрую половину этого складочного места всех путешествующих по Хиджазу, и достал оттуда нечто. Это была старая пресная лепешка, пропитанная маслом, когда она была еще теплая. Разломить ее можно было только с большим трудом. Перед едой лепешка посыпается кристаллическим сахаром и разминается пальцами. Я чуть дотронулся до нее. Тафас и Абдулла уделили ей большое внимание.
Теперь мы были друзьями, и болтовня началась снова. Халлаф рассказал нам о последней битве и про несчастье, случившееся с Фейсалом накануне. По-видимому, он был выбит из головного участка Вади-Сафра и сейчас находился в Хамре, недалеко от нас; по крайней мере, Халлаф считал, что он там; мы могли узнать об этом с достоверностью в ближайшей деревушке по нашей дороге. Сражение не было кровопролитным, но все несчастные случаи пришлись на соплеменников Тафаса и Халлафа: он назвал нам все имена и рассказал о ранении каждого.
Впоследствии выяснилось, что Халлаф был на жаловании у турок и часто им доносил о том, что происходило за Бир-ибн-Гассани.
В усилившемся дневном свете мы увидали как раз направо от нас селение. Маленькие домишки, коричневые и белые, теснящиеся ради безопасности друг возле друга, казались кукольными. Они выглядели еще более одинокими, чем сама пустыня. Пока мы созерцали их, надеясь увидеть там какое-нибудь проявление жизни, солнце быстро взошло.
Повернув направо, мы спускались на протяжении нескольких миль с горы к высоким утесам. Мы объехали их и внезапно очутились в долине Вади-Сафра, у цели нашей поездки, в середине Васты – ее самой крупной деревни. Дома Васты казались гнездами, лепящимися к склонам гор.
Наконец, мы добрались до долины. Посредине ее, между двумя пальмовыми рощами, протекал прозрачный ручей, среди густой травы и цветов. Мы задержались здесь на минуту, чтобы дать верблюдам напиться. Вид травы принес быстрое облегчение нашим глазам после того, как мы целый день созерцали лишь резкий блеск булыжников. Я даже невольно взглянул вверх, чтобы посмотреть, не закрыли ли облака солнечного лика.
Мы проехали через поток к саду, из которого он, искрясь, выбегал в каменистое ложе, а затем свернули вдоль обмазанной глиной стены сада под сень его пальм, направляясь к другим, стоящим отдельно, хижинам.
Мы поехали по небольшой улочке. Дома были такие низкие, что мы из седла видели сверху их глиняные крыши. Тафас остановился у одного дома побольше и постучал в ворота его не огороженного двора. Нам открыл раб и мы спешились в молчании. Тафас привязал верблюдов, распустил им подпруги и насыпал перед ними свежее сено, набрав его из душистого стога позади ворот. Затем он повел меня в парадную комнату дома, темную и чистую, с глиняными стенами. Мы уселись на циновку из пальмовых листьев, лежавшую под балдахином. Дневной зной в душной долине все усиливался. Мы легли. Жужжание пчел в садах и мух, носящихся возле наших защищенных покрывалами лиц, усыпило нас.
Когда мы проснулись, обитатели дома уже приготовили для нас хлеб и финики. Закусив, мы опять сели на верблюдов и поехали вдоль прозрачной, тихой речки, пока она не скрылась в пальмовых садах, за их низкими, из иссушенной солнцем глины стенами.
Между корнями деревьев были проложены небольшие каналы в один-два фута глубиной, расположенные таким образом, чтобы вода, направляемая из каменного русла, могла орошать каждое дерево по очереди. Источник воды находился в общинном владении и распределялся между владельцами по минутам или часам, по дням или неделям, смотря по обычаю. Вода была немного солоновата, что и требовалось для лучших сортов пальм, но в то же время она была достаточно пресной в колодцах частных владельцев в небольших рощах. Эти колодцы попадались очень часто, и вода в них была на расстоянии трех-четырех футов от поверхности земли. Дорога привела нас к центру деревни и базару. Лавки были убоги и все кругом казалось пришедшим в упадок. В прошлом Васта была многолюдна и, говорят, состояла из тысячи домов, но однажды огромная стена воды, обрушившаяся на деревню с Вади-Сафра, смыла насыпи вокруг многих пальмовых садов и унесла пальмы. Некоторые из островков, на которых веками стояли дома, были затоплены, и стены домов, размягчившись, обратились в глину и погребли под собой несчастных рабов. Все могло бы быть восстановлено, если бы осталась почва. Но сады были устроены на земле, оставляемой ежегодным разливом реки, а эта волна воды – вышиной в восемь футов, не ослабевавшая в своем натиске в течение трех дней, – превратила все пространство земли в голые камни.
Сейчас мы уже видели отряды солдат Фейсала и пасущиеся табуны их верховых верблюдов. К тому моменту, когда мы достигли Гамры, каждый закоулок в скалах или заросль деревьев представляли собой бивуак.
Гамра, открывшаяся нашим глазам слева, состояла, приблизительно, из сотни домов, скрытых садами между насыпями земли, вышиной до двадцати футов. Мы перешли вброд небольшой ручей и поднялись по обнесенной стенами дороге между деревьями на вершину одной из этих насыпей, где мы оставили наших опустившихся на колени верблюдов возле ворот двора длинного и низкого дома.
Тафас сказал что-то арабу, который стоял там, держа в руке меч с серебряным эфесом. Тот ввел меня во внутренний двор, в дальнем углу которого, выделяясь в черном просвете дверей, стояла белая фигура, напряженно ожидая меня. При первом же взгляде я почувствовал, что это был тот человек, ради которого я приехал в Аравию – вождь, который доведет восстание арабов до полной победы. Эмир Фейсал казался очень высоким и стройным в своей длинной белой шелковой одежде, с коричневым головным покрывалом, завязанным блестящим ало-золотым шнурком. Его веки были опущены и бледное лицо с черной бородой походило на маску. Он стоял, скрестив руки на кинжале.
Я обратился к нему с приветствием. Он ввел меня в комнату и сел на ковер возле дверей. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я увидел, что в маленькой комнате находилось много безмолвных фигур, в упор смотревших на меня и на Фейсала. Он сидел неподвижно, опустив глаза на руки; его пальцы медленно играли кинжалом. Наконец, он тихо спросил меня, как я перенес путешествие. Я заговорил о зное, и он, узнав, как давно я выехал из Рабега, заметил, что я ехал быстро для этого времени года.
– А нравится ли вам здесь, в Вади-Сафра?
– Конечно. Но ведь отсюда далеко до Дамаска.
Мои слова упали, подобно мечу, и среди присутствовавших прошел легкий трепет. А затем все застыли и на минуту затаили дыхание. Наступило молчание. Фейсал, наконец, открыл глаза, улыбнулся мне и сказал:
– Хвала Аллаху, но ведь турки к нам ближе.
Мы все улыбнулись.
Я встал, и наше первое свидание на этом окончилось.
На мягком лугу, под высокими сводами пальм с переплетенными ветвями, я нашел опрятно содержимый лагерь солдат египетской армии[14] (под начальством египетского майора Нафи-бея), недавно присланных из Судана сэром Реджинальдом Уингэйтом[15] в помощь арабскому восстанию. Они имели при себе батарею горной артиллерии и несколько пулеметов. Сам Нафи был гостеприимным и любезным человеком.
Возвестили о приходе Фейсала и Мавлюда эль-Мухлюса, арабского фанатика из Текрита,[16] который благодаря своему неудержимому национализму уже был дважды разжалован в турецкой армии и провел в изгнании в Недежде два года как секретарь эмира Ибн-Рашида. Он командовал турецкой кавалерией при Шайбе[17] и там был захвачен нами. Как только он услышал о восстании ишана, он добровольно поступил к нему на службу и был первым кадровым офицером, присоединившимся к Фейсалу. Сейчас он являлся номинально его адъютантом.
Он с горечью жаловался, что они во всех отношениях скверно экипированы. Это и являлось главной причиной их настоящего опасного положения. Они получали от ишана ежемесячно тридцать тысяч фунтов стерлингов, но мало муки и риса, мало ячменя, мало винтовок, недостаточно боевых припасов и совершенно не получали пулеметов, горных орудий, технической помощи и информации.
Тут я остановил Мавлюда и сказал ему, что мой приезд именно и должен выяснить, в чем они испытывают недостаток – чтобы составить доклад об этом – и что я смогу работать с ними лишь в том случае, если они объяснят мне свое общее положение. Фейсал согласился со мной и рассказал мне историю своего восстания с самого его начала.
Первый натиск на Медину[18] оказался безнадежным делом. Арабы были плохо вооружены и нуждались в боевых припасах, турки же были снабжены великолепно.
В самый критический момент клан бен-али дрогнул, и арабы были отброшены от стен. Затем турки открыли огонь по ним, чем устрашили арабов, непривычных к артиллерийскому огню. Племена аджейль и атейба отступили на безопасное место и отказались вновь выступить.
Часть соплеменников бен-али объявила турецкому командованию, что они сдадутся, если их деревни будут пощажены. Фахри[19] заигрывал с ними и, усыпив их бдительность, обложил своими войсками предместье Ауали, приказав штурмовать его и перебить всех, кого найдут в его стенах. Сотни жителей были ограблены и заколоты, а дома их сожжены. В огонь одинаково бросали и оставшихся в живых и трупы. Фахри и его люди учились искусству убивать, уничтожая армян на севере,
Это печальное знакомство с турецкой манерой войны потрясло и возмутило всю Аравию, ибо первым правилом войны у арабов является неприкосновенность женщин, вторым – пощада жизни и чести детей, еще неспособных сражаться с мужчинами, и третьим – имущество, которое невозможно унести с собой, должно быть оставлено нетронутым.
Арабы и Фейсал поняли, что они наткнулись на новые обычаи и отступили, чтобы выиграть время и привести в порядок свои ряды. Не могло быть и речи о сдаче: разграбление Ауали посеяло неискоренимую вражду к туркам и возложило на арабов долг сражаться до последней капли крови. Но уже им стало ясно, что борьба будет длительной, и едва ли они могут ожидать победы, имея единственным оружием заряжающиеся с дула ружья.
Поэтому они отступили от равнин вокруг Медины в горы, где отдыхали, пока Али и Фейсал слали гонца за гонцом в Рабег, где находилась их морская база, чтобы узнать, когда можно ждать присылки свежих войск, припасов и новых денег.
Восстание началось в свое время внезапно, согласно точному приказу их отца. Но старик, слишком независимый, чтобы посвящать во все своих сыновей, не разработал с ними никаких планов на случай, если борьба затянется. Поэтому в ответ они получили лишь немного провианта. Позднее им доставили несколько японских винтовок – в большинстве испорченных. Те стволы, которые все же казались целыми, были настолько непрочны, что разрывались при первом испытании их слишком пылкими арабами. Денег совершенно не было прислано, но взамен их Фейсал наполнил камнями ящик изрядных размеров, запер его, заботливо обвязал веревкой и, поручив его охранять при каждом дневном переходе своим собственным арабам, каждый вечер заботливо вносил его в свой шатер. Подобными театральными эффектами братья пытались удержать свои тающие отряды.
Наконец, Али отправился в Рабег, чтобы разузнать, что там случилось. Он выяснил, что шейх Хуссейн Мабейриг, старшина местного племени, пришел к твердому выводу, что победу одержат турки (он уже дважды пытался вступать с ними в переговоры, но оба раза терпел полную неудачу). и в соответствии с этим решил, что лучше всего примкнуть к ним. Так как англичане выгрузили на берег различные припасы для ишана, то он решил присвоить их и тайком перенес их в свои собственные склады. Али устроил демонстрацию, послав настоятельное требование к своему сводному брату Зейду,[20] чтобы тот присоединился к нему с подкреплениями из Джидды. Хуссейн в страхе улизнул в горы и был объявлен вне закона. Оба ишана овладели его деревнями, и нашли там большие запасы оружия и провианта для своих войск на целый месяц. Соблазн отдыха оказался для них слишком силен: они обосновались в Рабеге.
Тем самым они оставили Фейсала в одиночестве, и он скоро оказался изолированным, в ложном положении, в полной зависимости от местных запасов. Он терпел это в течение некоторого времени, но в августе воспользовался приездом полковника Вильсона в недавно покоренный Янбу, явился к нему и полностью изложил свои неотложные нужды. Он и его рассказ произвели большое впечатление на Вильсона, и тот тут же пообещал ему батарею горных орудий и несколько «максимов», причем ими должны были управлять солдаты и офицеры из египетской армии, стоящей в Судане. Этим и объяснялось присутствие Нафи-бея и его военных частей в лагере Фейсала.
По их прибытии арабы ободрились и решили, что они стали равны по силе туркам. Но четыре пушки оказались крупповского производства двадцатилетней давности, с дальнобойностью лишь в три тысячи ярдов, а прислуга при них не была достаточно увлечена и воодушевлена для нерегулярной войны. Все же они двинулись вперед всей массой и оттеснили турецкие аванпосты, а вслед за ними и первые резервы боевой линии, пока Фахри серьезно не встревожился. Он отправился сам осмотреть фронт и немедленно прислал подкрепление в три тысячи человек к Бир-Аббасу, где была опасность прорыва. У турок были полевые орудия и гаубицы, а их преимуществом еще являлось расположение на высокой местности, что способствовало наблюдению над врагом. Они начали тревожить арабов беглой стрельбой, и один снаряд чуть не угодил в палатку Фейсала, когда в ней собрались все старшины. От египетских артиллеристов потребовали, чтобы они открыли ответный огонь и сбили вражеские пушки. Но они вынуждены были заявить, что их орудия бесполезны, так как они не могут бить на десять тысяч ярдов. Их подняли на смех, и арабы вновь вернулись обратно в ущелья.
Фейсал был сильно обескуражен. Его люди устали. Он понес большие потери. Его единственная действенная тактика против неприятеля заключалась во внезапных стремительных нападениях на его тыл, но при этих атаках множество верблюдов было убито, ранено и изувечено. Он не решался взять на себя ведение всей войны в то время, как Абдулла задерживался в Мекке, а Али и Зейд – в Рабеге. Наконец, он отступил со своими главными силами, оставив племена гарб поддерживать натиск на турецкий обоз и его службу связи путем ряда набегов, подобных тем, которые он сам признавал невозможным продолжать.
И все же он не боялся, что турки опять внезапно бросятся на него. Его неудача в попытках хоть как-нибудь воздействовать на турок не внушала ему ни малейшего уважения к ним. Его позднейшее отступление к Гамре не было вынужденным: оно являлось жестом отвращения к своему явному бессилию, из-за чего он и решил хотя бы на короткое время вернуть себе достоинство в отдыхе.
Я спросил Фейсала, каковы сейчас его планы. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно связаны с Хиджазом, и арабы должны плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки домогаются обратного захвата Мекки. Их главная сила сейчас заключается в летучей колонне, которую они могут двинуть на Рабег, избрав любую дорогу, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Джебель-Субха[21] уже показала, что арабы не способны к этому роду ведения войны. Они должны быть нападающей стороной.
Мавлюд, который в течение нашей продолжительной беседы беспокойно ерзал на своем месте, не смог дольше сдерживаться и крикнул:
– Не пишите о нас историй. Единственное, что необходимо, это сражаться и еще раз сражаться, убивая турок. Дайте мне батарею шнейдеровских горных орудий и пулеметы, и я все мигом закончу. Мы все болтаем да болтаем, но ничего не делаем.
Я с жаром возразил ему, и Мавлюд, великолепный боец, считавший выигранную победу поражением, если он не мог показать хоть одной раны в доказательство своего участия в бою, вступил со мной в горячий спор. Мы спорили, пока Фейсал сидел рядом и довольно улыбался, глядя на нас.
Для него подобный разговор являлся праздником. Его воодушевила даже такая безделица, как мой приезд, так как он был человек настроения, колеблющийся между воодушевлением и отчаянием, а сейчас, вдобавок, еще смертельно уставший. Он выглядел намного старше своего тридцати одного года. Его темные, привлекательные глаза, слегка раскосые, были налиты кровью, а впалые щеки изборождены глубокими складками. Его природа противилась размышлениям, так как они нарушали быстроту его действий. По внешности он был высок, грациозен и силен, с величественной поступью и царственной посадкой головы. Движения его были порывисты. Он обнаруживал большой темперамент, порой даже безрассудство, и был резок в переходах. Физическая слабость сочеталась в нем с мужеством. Его личное обаяние, храбрость и некоторая хрупкость – единственная слабость этого гордого характера – делали Фейсала кумиром его сторонников. Позднее он доказал, что может платить доверием за доверие, подозрением за подозрение. В нем было больше сарказма, чем юмора.
Пройденная им школа в качестве одного из приближенных Абдул Гамида сделала из него большого дипломата. Военная служба у турок дала ему знание тактики. Жизнь в Константинополе и знакомство с турецким парламентом приблизили его к пониманию европейской жизни и манер.
Он был наблюдателен и умел оценивать людей. Если бы у него хватило сил осуществить свои мечты, он пошел бы очень далеко, ибо всецело погружался в свою работу и жил только ею. Но следовало опасаться, что он может истощить себя, пытаясь сделать что-либо чрезмерное, метя всегда несколько выше реальности, либо умереть от переутомления. Его люди рассказали мне, как после долгого сражения, в котором приходилось и защищаться самому, и руководить нападением, и воодушевлять войска, он так физически изнемог, что его в бессознательном состоянии унесли с выступившей у рта пеной с места его победы.
Между тем казалось, что в его лице, если мы только окажемся достаточно сильными, чтобы удержать его, мы имели пророка, который мог воплотить в непреодолимый образ идею восстания арабов. Это было больше того, на что мы раньше надеялись, гораздо больше, чем заслуживало наше нерешительное поведение. Цель моей поездки казалась достигнутой.
Я должен был тотчас кратчайшим путем направиться с известиями в Египет.
Сумерки сгустились в ночь. Вереница рабов с лампами пробралась к нам по извилистым тропам между пальмовыми стволами, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сад обратно к домику, еще полному ожидающим людей. Мы вошли в душную комнату, где собрались ближайшие друзья Фейсала, и все вместе сели за дымящиеся чаши риса и мяса, поставленные рабами на ковры.
На следующее утро я встал рано и бродил между войсками Фейсала со стороны Хейфа, пытаясь в течение одной минуты определить их настроение. Я всемерно стремился беречь время, так как в течение десяти дней необходимо было собрать впечатления, которые в обычных условиях могли бы явиться при моей черепашьей медлительности лишь плодом недельных наблюдений.
Действительно, здесь необходимо требовалось личное донесение. В этой бескрасочной войне малейшая своеобразность вызывала всеобщее ликование и сильнейшим приемом Мак-Магона являлось использование еще не проснувшегося воображения Генерального штаба.
Я верил в арабское движение и всегда был уверен, еще задолго до своего приезда, что оно стремится расчленить Турцию. Но командованию в Египте не хватало веры, и там привыкли к мысли, что на поле битвы от арабов не приходится ждать ничего путного. Подчеркнув, как сильно стремление этих романтиков гор к их святыням, я мог бы привлечь к ним симпатии в Каире для оказания им необходимой помощи.
Люди радостно встречали меня. Под каждой большой скалой или кустом они валялись врастяжку, как ленивые скорпионы, отдыхая от зноя и освежая свои смуглые тела прикосновениями к прохладным под утренней сенью камням. Сначала из-за моего хаки они принимали меня за турецкого офицера, дезертировавшего к ним, и высказывали добродушные, но жуткие предположения о том, как они со мной расправятся.