bannerbannerbanner
Месть

Джим Гаррисон
Месть

Полная версия

Техасец подогнал грузовик с лошадиным прицепом к передней двери харчевни и улыбнулся, когда Кокрен вышел, беспечно размахивая ковровой сумкой Диллера.

– Люблю победителей, – сказал техасец, когда Кокрен залез в грузовик.

– Этому и не светило.

Кокрен откинулся поудобнее и начал рыться в магнитофонных кассетах, а техасец тем временем выехал на шоссе. Техасец хотел засветло добраться до Кулиакана, но в Сьюдад-Обрегоне лучший в мире бордель, и, может, его хватит еще на одну палку.

В середине дня Кокрен сел за руль, а техасец прикорнул после обеда – на три часа. Кокрен остановился в Лос-Мочис заправиться, и техасец проснулся, яростно кашляя и задыхаясь. Он содрал крышку с аптечки и вытряхнул штук шесть таблеток, которые принял, запив пивом из холодильного ящика. Техасец долго сидел, обхватив голову руками, и Кокрен, выводивший машину обратно на шоссе, даже забеспокоился. Как ни странно, он не боялся возможной погони, зная, что местная полиция спишет убийство на разборки наркомафии и никогда не заподозрит грузовик с техасским номером, тянущий за собой прицеп с племенным жеребцом. Техасец откинулся на сиденье, стараясь дышать глубоко, и улыбнулся.

– Ох, ты не остановился в Сьюдад-Обрегоне, а я-то думал заехать за кусочком бабца. Никогда не знаешь, который раз – твой последний, а мне, кажется, недолго осталось. – Он помолчал, вслушиваясь в магнитофонную запись Вилли Нельсона. – Я слыхал его живьем в Сан-Антонио, у него, конечно, вид как у хиппи-алкаша, но поет он хорошо.

– Как вы себя чувствуете?

– Знаешь, сынок, если я тебе начну рассказывать, что со мной не так, ты со скуки подохнешь. Мне в госпитале для ветеранов, я ведь настоящий ветеран, сказали, они не понимают, как это я вообще до сих пор не загнулся, а я сказал, я уже много лег слишком болен, чтоб помереть. Я просто исчезну, вот и все. Они хотели получить мое тело, а я сказал, хрен вам, меня похоронят в Ван-Хорне рядом с матерью.

На ночь они остановились в гостинице на побережье, у окраины Масатлана. Гостиница была средне-дорогая, и техасец одолжил Кокрену кое-какую одежду, сказав, что так далеко на юг ему совершенно ни к чему этот костюм сборщика фасоли. В номере техасец выпил большой стакан текилы и сказал, что пора по бабам, а когда он пойдет к богатому конезаводчику за своими деньгами, то потребует, чтоб ему прибавили еще пятьсот баксов, на, как он объяснил, "баб, бухло, татуировки и эти сраные таблетки".

После ужина техасец позвал Кокрена с собой в бордель, но Кокрен не пошел, сказав, что лучше выгуляет коня и задаст ему корму и воды.

– Походу, у тебя был большой день, а кинешь палку – на душе полегчает.

– Нет. Я сегодня убил человека, которого ненавидел, и не хочу мешать одно удовольствие с другим. Лягу в постель и буду вспоминать, как это было приятно.

Техасец кивнул и закурил сигару. Он был далеко не дурак.

– Наверняка ты это не просто так сделал. Я сам много лет назад отстрелил ногу мужику, который трахался с моей женой. Отсидел год, но каждый раз тепло на душе, как вспомню про его пустой ботинок.

Техасец договорился с официантом, и тот вызвал такси. Кокрен вернулся в номер, посмотрел в зеркало и едва узнал себя. Он смыл под краном запекшуюся кровь с ножа Мауро, потом потрогал странное ожерелье. Он стал насвистывать ту народную песню, и одна трель застряла фоном у него в мозгу. Он знал, что только начал, и ему было плевать, если он умрет в процессе. Как ни странно, он был из тех пилотов, кому огромное расстояние от земли не заслоняло смертельную опасность; у него было слишком живое воображение. Он пошел выгулять коня, мрачно думая, что техасец балансирует на самой кромке жизни и смерти, знает об этом и давит на газ.

Он проснулся, как только рассвело, и встревожился, увидев, что техасца до сих пор нет. Техасец нашелся в грузовике – лицо серое, перед рубахи запекся коркой крови и рвоты. Кокрен осмотрел его в поисках ран, но не нашел ни одной, потом пощупал пульс – пульс был неровный. Кокрен какое-то время поводил жеребца, не зная, что делать. Когда он вернулся в грузовик, техасец поглядел на него полузакрытыми глазами и слабым голосом попросил пива. Кокрен вытащил пиво из тепловатой водички холодильного ящика и стал смотреть, как техасец глотает таблетки.

– Друг, да тебе к доктору надо.

Техасец кивнул и уснул. Кокрен выехал на шоссе номер сорок, ведущее в Дюранго и Торреон, потом остановился выпить кофе и подумать. Здравый смысл подсказывал, что надо бросить больного и заняться своим делом. Но ему не хватало совести так поступить; и вообще, что такое один лишний день. Он пошел обратно в грузовик – на этот раз техасец сидел с открытыми глазами.

– Я знаю, что ты думаешь. "Вдруг этот старый пердун помрет у меня на руках? Что мне тогда с ним делать и с этой гребаной лошадью?" Ты не бойся, только помоги мне доставить лошадь, а уж я тебя отблагодарю. Я вчера ночью сказал той девке, ты уж постарайся, может, это моя последняя палка, и уж она постаралась.

Он бормотал, а Кокрен смущенно глядел в окно, старательно ведя машину извилистой горной дорогой в Дюранго, техасец же погрузился в глубокий сон.

После обеда в Дюранго техасец слегка приободрился, и они двинулись по дороге, ведущей в Торреон. Кондиционер отказал, и в машине было чудовищно жарко. Техасец словно в полусне болтал о разведении лошадей, а Кокрен думал о Дюранго. Он подумал, что стоит съехать с проторенной туристами дороги, как Мексика становится гораздо менее понятной, почти феодальной страной, куда трудно въехать незамеченным. Ему отчаянно нужна была какая-нибудь легенда, но личина торговца лошадьми не подходила. Может, придется использовать связи друга в правительстве, в Мехико, хоть ему и не хотелось этого делать. Надо вести себя настолько осмотрительно, чтобы добраться до Мирейи и не дать себя убить по дороге. На полпути в Торресы техасец вдруг напугал Кокрена, вцепившись ему в руку.

– Это тот бычара тебе лицо попортил? Может, и не только лицо? – Техасец раскраснелся и сжимал кулаки. – Можешь не говорить. Я тебе вот что скажу, мне уже скоро на свалку, но тут красиво, а я никогда не хотел помереть в какой-нибудь уродской дыре. Мне снилось, что я умру в Биг-Тимбер, в Монтане. Только привали меня камнем, чтоб стервятники, суки, не достали.

Чуть позже они приехали на роскошную гасиенду с двойными воротами, охраной, колючей проволокой, словно в концлагере, английским парком, бассейном, глиняным кортом, скаковым кругом для скачек с препятствиями, шикарным домом и конюшнями. Они пили херес и ждали, пока явится barone. Техасец принял поднесенную ему сигарную коробку с деньгами и закрыл крышку, не пересчитав купюры.

– Надеюсь, мне удастся добраться до дома, не расставшись с этими деньгами, – сказал он на неожиданно церемонном испанском.

Barone засмеялся и сказал на оксфордском английском:

– Я очень сочувствую вашему беспокойству. – Он протянул техасцу свою визитную карточку. – Если кто-то захочет вас задержать, назовите мое имя. Они обосрутся и убегут, как зайцы.

Их проводили в домик для гостей, рядом с конюшнями, и подали ужин с бутылкой шотландского виски. Ночью техасец разговаривал со своей матерью, ходил по комнате, попеременно смеясь, рыдая и глотая спиртное. Он умер почти ровно в три часа утра, и Кокрен сложил его в позу сидя, чтобы, закоченев, труп мог вместиться на сиденье пикапа. Чуть рассвело, Кокрен погрузил техасца в грузовик и натянул ему "стетсон" пониже на глаза. Он помахал охранникам, выезжая через две пары ворот, проехал несколько миль по дороге и похоронил техасца, привалив камнями, как тот просил. Похороны привлекли мимолетное внимание трех коров. Кокрен поехал прямо в Мехико, изредка останавливаясь, чтобы вздремнуть. Проезжая опять через Дюранго, он насвистывал песенку Мирейи, это придавало ему сил. Теперь его едва ли можно было остановить: он двинулся по своему пути, У него украли душу, и он собирался ее вернуть. Он добрался до Мехико за сутки и бросил пикап с прицепом на стоянке в аэропорту. В прицепе он переоделся в лучший костюм техасца, сунул под мышку сигарную коробку, вышел и поймал такси до "Камино-Реаль".

* * *

Монастырь, где содержалась в заключении Мирейя, находился милях в семи от Дюранго, в дворянской усадьбе восемнадцатого века, слегка обветшавшей, но приятной глазу, издали напоминавшей о Нормандии. После детоксикации, призванной излечить Мирейю от пристрастия к наркотикам, которыми ее насильно пичкали в течение месяца, ее выпустили из комнаты, позволив бродить во дворике вместе с другими пациентами, которых сочли достаточно смирными, чтобы удостоить этой минимальной свободы. За Мирейей надзирала уродливая злобная монахиня с заметными усами. Такой выгодной пленницей нельзя было рисковать. Мать-настоятельница испытывала к Мирейе особенное отвращение: как могла женщина из такой благородной семьи, образованная, стать наркоманкой, безумной проституткой в самом низкопробном борделе и позволить сутенеру изуродовать ей лицо? Письмо, привезенное шофером сеньора Мендеса, содержало пронзительную мольбу о спасении души бедной женщины. Но у матери-настоятельницы было доброе, хоть и корыстное, сердце, и через месяц она позволила Мирейе выписать кое-какие книги из Мехико, тщательно просмотрев письмо. Молодые девушки-шизофренички, почти девочки, получали достаточно внимания и заботы от других обитателей приюта, но были еще три маленькие девочки-аутички, которыми совсем никто не занимался, и они существовали в немой темноте, поскольку ни на кого не реагировали. Мирейя решила взять на себя заботу о них и заказала несколько книг по этой теме. Она целые дни просиживала с тремя детьми в солнечном дворике, помогала их кормить и одевать, пела им колыбельные и прилагала свой незаурядный ум, чтобы получить от детей хоть какой-нибудь отклик. Она нервно потирала шрам на губах, который превратился в нитевидный рубец уплотненной ткани. Она была настолько травмирована происшедшим, что вспоминала по преимуществу свои детские годы, когда проводила лето на Косумеле. Они с сестрой целый день плавали, рвали цветы, собирали ракушки, а когда не было гостей, отправлялись с отцом в Мексиканский залив на его спортивной рыбацкой лодке. Отец умер много лет назад, иначе он обязательно явился бы ей на помощь. Один матрос переспал с ее сестрой, когда той было всего тринадцать, и его по приказу отца утопили в удобный момент – во время долгого плавания в поисках рыб-парусников. Мирейя не осмеливалась надеяться, что за ней явится ее возлюбленный, хоть и отказывалась верить, что он мертв. Когда-нибудь она отсюда выйдет и выяснит, какое великое зло постигло его из-за нее, и, может, если его не отпугнут ее шрамы, их любовь начнется снова, хотя бы на Луне. Часто она настолько погружалась в мечты, что совершенно теряла связь с реальностью, и, снова придя в себя, дивилась, что жива, складывала вместе ладони и оглядывала комнату или дворик с растерянным любопытством. Когда страх становился невыносим, она начинала обдумывать возможности побега, но возможностей не было никаких, и тогда она находила укромное место и плакала, пока не набиралась духу вернуться к своим подопечным, которые смотрели на нее словно не видя и не слыша, как слепые и глухие щенки.

 
* * *

Бальдасаро же на своем ранчо под Тепеуанесом прохандрил всю осень. Из окна утренней столовой он видел cordillera[37] Сьерра-Мадре, но горы наводили на мрачные мысли об отце, которого он считал куда благородней себя. Отец был близким другом Эуфемио Сапаты, брата Эмильяно, и командиром в революционной армии. Он умер, когда Тиби было десять лет, от старых ран и многих лет, проведенных в седле, выпивке и драках. Многие старики в Кулиакане еще помнили его и, несмотря на огромное богатство Тиби, не питали к сыну сколько-нибудь похожего уважения. Тиби, несмотря на свою практичность, был в глубине души отчасти романчиком и в юности мечтал возглавить какое-нибудь дурацкое восстание. Он, хоть и сделал состояние, всю жизнь прожил жертвой этой мечты, воздвигнутой им в девятнадцать лет, когда концентрация идеалистической чепухи в мозгу достигает максимума. Девятнадцать – возраст идеальных рядовых, когда безропотно идут на смерть с сердцем, пылающим любовью к родине. Девятнадцать – возраст, когда мозг начинающего поэта в съемной комнатушке воспаряет выше всего, радостно покоряясь ярости того, что он считает живущим в нем богом. Девятнадцать – последний год, когда женщина может выйти замуж исключительно по любви. И так далее. Мечты – охотники, а душа – добыча, и сорок лет спустя Тиби понимал, что загнан в ловушку. Он плохо спал, стал неряшлив, вид у него был измученный. Он со старшим гуртовщиком отправился в рейд на вертолете и расстрелял дюжины три койотов, которые резали овец, хотя прекрасно знал, что, скорее всего, виноват лишь какой-нибудь один дряхлый койот. Мирейя когда-то заставила его пообещать, что он не будет стрелять койотов, и дала ему книжку об этом, которую он прочитал с любопытством. Он пообещал. Он часто был в ее руках как младенец. Она была единственным доступным ему средством освобождения от всего, чем он был на земле. Она снова делала его девятнадцатилетним. Теперь, и в кошмарах, и наяву, у него дергалась в тике рука, некогда державшая бритву, которая прорезала ей губы и стукнулась о зубы.

* * *

В «Камино-Реаль» Кокрену сказали, что у них ничего нет, кроме люкса, который он и снял, старательно изображая техасский акцент, под стать одежде. Внезапно ему захотелось выбежать из вестибюля, он вспомнил банкет после теннисного матча, который они с Тиби выиграли. Он быстро принял душ, взяв с собой сигарную коробку, в которой лежали деньги за жеребца. За ужином он пересчитает деньги, сам не зная зачем, и когда-нибудь найдет в Ван-Хорне наследников техасца, а может, вернет деньги коннозаводчику, хотя это вряд ли. Он позвонил брату своего друга, пилота «Аэромексико». Тот сердечно поздравил его с приездом в Мехико, сказал, что лучше не говорить по телефону и не выходить из комнаты, и что он лично придет утром – помочь чем может. Кокрен спал хорошо, положив под подушку холодный вороненый револьвер 44-го калибра.

На рассвете он заказал кофе и сидел на балконе, глядя вниз, на сады, в забытьи, пока в пейзаже не появился первый человек, садовник, после чего Кокрен вернулся обратно в номер для обдумывания своих планов мести и выживания – два инстинкта, которые редко идут рука об руку с безопасностью.

Когда явился гость, Кокрену сначала не понравилась вкрадчивость, облаченная в деловой костюм бледно-серого цвета в тонкую полоску, эта внешняя скорлупа, ловко намалеванная на поверхности политика. Гость нервничал, заказал по телефону выпивку в номер и попросил Кокрена говорить на кастильском наречии, и как можно лучше. Наконец гость сказал, что ничем не может помочь Кокрену насчет Тиби, кроме как снабдить его удовлетворительной легендой и помощью единственного человека, которому доверяет, – живущего в Дюранго друга детства. Он объяснил, что в Дюранго снимается множество фильмов, в основном американских и мексиканских вестернов, и Кокрен сможет беспрепятственно передвигаться под видом владельца текстильной фабрики из Барселоны, которого интересует недвижимость и киноиндустрия. Он открыл чемоданчик и дал Кокрену несколько убедительных рекомендательных писем и деньги, которые Кокрен не взял, сказав, что у него своих достаточно. И полицейский револьвер 38-го калибра, переданный братом. Кокрен засмеялся и сказал, что уже вооружен до зубов. Гость посерьезнел и вручил ему досье на Тиби, от которого Кокрен тоже отказался, поскольку уже знал все, что ему нужно было.

– Вы понимаете, сеньор Мендес, что называется, отмылся; я хочу сказать, что он теперь влиятельный человек и деньги у него чистые. Вы, конечно, умрете, а моему любимому брату ваша судьба небезразлична. Но даже в этом дурацком костюме, пожалуй, лучше умереть, чем жить со всем этим. Мой друг в Дюранго пока не нашел никаких следов женщины, но продолжает тщательные поиски.

Гость начал нравиться Кокрену, и он попытался его успокоить, но тот залпом осушил свой стакан и отвел взгляд. Он сказал, что получил весть из миссии, от Мауро, человека, который отвозил Кокрена в Эрмосильо, и что вскоре после их утреннего отъезда явился человек огромного роста с двумя телохранителями и с убийством в глазах.

– Я выпотрошил этого сукина сына, как жирную свинью, – сказал Кокрен, криво усмехнувшись.

Гость кивнул и явно приободрился. Уходя, он попросил Кокрена выучить наизусть его телефонные номера и уничтожить бумагу, на которой они были записаны. Кроме брата, у него еще есть жена, дети и, как он надеется, будущее.

Кокрен провел остаток дня, подгоняя себя под образ состоятельного бизнесмена из Барселоны. Он вытащил из коробки несколько тысяч долларов, а коробку спрятал под телевизор. Купил несколько костюмов с аксессуарами, подстригся и подровнял бороду в парикмахерской и заказал билеты на самолет до Дюранго на следующее утро, на ранний рейс. Потренировался говорить по-английски как хорошо знающий язык иностранец – иногда пропуская неопределенные артикли. Написал и отправил длинное, раздумчивое письмо дочери, в котором говорилось, что он надеется скоро приехать домой и что в последнее время он немного грустит, потому что Кукла, его любимая охотничья собака, попала под машину. В начале вечера он уложил вещи в новый дорогой чемодан. Он съел легкий ужин и лежал в темноте на кровати, голый, слушая концерт Баха по радио.

Он лежал без сна и вспоминал, как они с Мирейей слегка поссорились однажды вечером у него дома. Какой-то дурацкий литературный спор, кто кого убил в "Паскуале Дуарте", кровожадной книге. Кокрен все говорил и говорил, и меж ними воцарилась некая холодность. Он знал, что спорит под влиянием гормонов – думает головкой, а не головой. Он говорил прекрасно, но Мирейя безжалостно выругала его за упрямство, напомнив, что язык – это средство сердцу выразить себя, а не дубинка, чтобы гвоздить ею людей. Он от стыда закрыл лицо подушкой и закричал, ради бога прости мне мою глупую болтовню. Он услышал ее смех и в темноте подушки почувствовал ласку ее рта. Он сдвинул подушку с глаз, увидел колено Мирейи и, словно вдруг пробудившись, понял, что никогда в жизни не видел женского колена. Он перевел глаза дальше и увидел всю Мирейю, и на мгновение ему показалось, что он видит ее впервые, не понимая. Он снова добился этой новизны восприятия, водя взглядом от поджатых пальцев ног до черных блестящих волос, спадающих ему на живот. Любовь к ней стала одновременно совершенной, грозной и невыносимой. Потом он рассказал ей об этом, и она все поняла абсолютно правильно. В душе была легкость, словно он впервые осознал реальность жизни на земле вне его самого; его это странно успокоило, и он легко заснул, потому что его больше не волновало, заснет он или нет. Он скоро прекратил попытки выразить этот опыт нагромождением слов, будто жизнь была на редкость грязным зеркалом, а бессловесная любовь очищала это зеркало и делала жизнь не только сносной, но даже такой, что ею можно было жить охотно, энергично, в ожидании, приносящем удовольствие независимо от прихотей судьбы.

Утром он преспокойно проспал свой самолет, но так же спокойно заказал чартерный "бичкрафт", позавтракал и поехал на такси в аэропорт. Ясным солнечным утром, после краткого ночного дождя с северным ветром обычно грязный воздух над Мехико был чист и прозрачен. Стоя на летном поле, Кокрен смотрел на юг, на горы, где родилась ныне потерянная религия. Пилот разговаривал с ним почтительно, они взлетели в резком встречном ветре и полетели низко, чтобы полюбоваться пейзажами. Они пролетели над Селайей, Агуаскальентесом, над развалинами Куэмады, над Фреснилло, пересекли границу провинций Сакатекас и Дюранго, приближаясь к одноименной столице. Они на несколько минут опередили регулярный авиарейс, у которого была промежуточная посадка в Гвадалахаре. Их ждал человек по имени Амадор.

37Хребты (исп.).
Рейтинг@Mail.ru