bannerbannerbanner
Человек, который отказался от имени

Джим Гаррисон
Человек, который отказался от имени

Полная версия

В тот вечер, когда Соня сделала ему выговор, Нордстром капитулировал и сел во главе стола. Его не огорчало, что люди, для которых он готовит, курят марихуану, – напротив, это, кажется, улучшало у них аппетит. Он зажарил перепелов, которых начинил зеленым виноградом, располовинил и ночь вымачивал в кальвадосе. Их съели с жадностью, к его удовольствию, после чего он долго беседовал с двумя гарвардскими магистрами по менеджменту об энергетическом кризисе и последствиях ближневосточной политики для нефтяного импорта. Молодых людей удивило, что повар летал в Джидду и участвовал в переговорах с ОПЕК. Без особой охоты они отъехали с остальными в Рокпорт, в дискотеку. Соня по пути к двери поцеловала его и похлопала по спине.

Нордстром смотрел им вслед, пока красные огни не скрылись в теплой тьме, а потом накормил кота, вылезшего из-под задней веранды. Теперь, если посторонних не было, кот приходил на кухню; сегодня тут было жарко и душно, в воздухе стоял гниловатый запах отлива, обнажившегося дна, похожий на запах летнего болота. Кот съел последнего перепела – Нордстром собирался оставить его себе на завтрак, но решил, что коту он доставит больше удовольствия, чем ему. Кот захрустел коричневой корочкой и схрумкал даже кости. Нордстром гладил его, но кот вдруг напрягся и кинулся к кухонной двери. Вошла в голубом кафтане некрасивая девушка с грушевыми грудями. Пожала плечами; Нортон выпустил кота за дверь. Она на лила себе стакан воды из сифона и выпила так, словно умирала от жажды. За обедом Нордстром ее не видел.

– Обгорела сегодня, как головешка, и чувствую себя отвратительно.

Она говорила, кривя рот, как было принято теперь в их кругу. Нордстром не знал, что ответить, поэтому надел свой белый фартук и принялся мыть посуду. Пока ел кот, он снял рубашку и теперь, при девушке, чувствовал себя несколько раздетым.

– Надеюсь, вам здесь нравится, – запинаясь, сказал он.

– Еще бы. Сказочно. Если бы я не изжарилась как последняя идиотка. – Она помолчала, без стеснения оглядывая Нордстрома. – Вы просто ангел, что всех нас кормите. Как же Соне повезло.

Она села за кухонный стол, вынула из сумки пакет с бумажками, свернула большой косяк, зажгла и глубоко затянулась.

– Завтра я лечу к матери в Санта-Барбару, если кто-нибудь сможет рано проснуться и отвезти меня в Логан. – Она подошла к Нордстрому у раковины и, хотя он замотал головой, вставила ему в рот косяк. – Это хорошая дрянь, якобы гавайская.

– Я отвезу вас в аэропорт, – прохрипел он, выдохнув дым.

Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, и был проблеск понимания, в котором Нордстром решил себе не признаваться. Он посмотрел на свои руки, погруженные в мыльную воду. Она ушла в комнату, поставила пластинку и вернулась помогать ему с посудой. Сквозь музыку они услышали грозу, идущую с запада. Воздух стал совсем теплым и неподвижным. Она болтала о будущей карьере в модельном бизнесе, а у него пот прилепил волосы к голове и струйкой тек между лопаток. Она рассеянно провела пальцем по его потной руке, и он внутренне вздрогнул. Потом она стащила через голову кафтан и швырнула в угол.

– Не знаю, как вы, а я совершенно задыхаюсь, и ожоги чешутся.

На ней были очень тонкие светло-бежевые трусики и лифчик. Ока обгорела, но не сильно – над лифчиком, над и под трусами. Он протянул руку и мокрым пальцем дотронулся до соска под тканью. Она повернулась кругом и подняла руки:

– Спина не так сгорела.

Он вытер руки о фартук и прижал ладони к ее пояснице. Она подалась назад, слегка запнувшись и сандалиях на деревянной подошве. Он посмотрел вниз на свои руки и на ее оттопыренные ягодицы. Она тронула sa спиной его руки и спустила до колен трусы.

– Ну, начинайте. Я уже час об этом думаю.

Нордстром, так сказать, начал. По завершении он отвалился на пол в брюках, спущенных на щиколотки, под фартуком, образовавшим маленький шатер над его членом. Она засмеялась, и он засмеялся. Она зажгла для него сигарету, и он курил, не поднимаясь с пола. Она вышла из трусиков и сняла лифчик. Достала из холодильника бутылку белого вина и подала ему вместе со штопором. Бросив посуду, они залезли в бассейн с выключенным освещением и смотрели, как приближается гроза над огнями Марблхеда. Потом опять соединились – на этот раз он сидел под ней в плетеном кресле. Дождь загнал их в дом, и они сидели голые на кушетке, чувствуя, как постепенно холодает, и наблюдая за молниями, грохочущими над океаном. Выкурили еще один косяк и потанцевали. Потом уснули на кушетке и не услышали смеющихся голосов, выключивших свет и проигрыватель.

Через неделю кончилось лето. Нордстром сварил грустный буйабес на двадцатерых, и на другой день все исчезли. Еще неделя в Бостоне, и Соня вернулась в колледж, а Нордстром – на работу. Вечерами он был осязаемо одинок и начал танцевать в одиночку под оставленные пластинки, с той же горько-сладкой болью в груди. Через месяц с небольшим, в середине октября, поздно ночью ему позвонила мать и сказала: "Папа умер".

На заре, первым же рейсом, на какой удалось попасть, Нордстром вылетел в Чикаго. Он улыбнулся, вспомнив то утро, когда привез девушку в аэропорт и столкнулся там со старым деловым партнером из Лос-Анджелеса. Нордстром несколько опешил, когда коллега сказал: "Сожалею о твоем разводе", а когда представил ему девушку как подругу дочери, видно было, что тот подумал другое. Но после этой встречи настроение у него поднялось и не покидало его всю дорогу обратно, до Марблхеда, откуда двигался к аэропорту густой поток машин: он довольно чудесно переспал с девушкой, во-первых, а во-вторых, от слова "развод" и мысли о нем ком в животе не встал и ни тоска, ни раздражительность не напали.

В Милуоки предстояло пятичасовое ожидание рейса "Норт-сентрал" на Райнлендер, поэтому он арендовал свободный реактивный "Лир", на которых любил летать, когда работал в нефтяном бизнесе, – это было ближайшее подобие полета на истребителе в домашних условиях. Известие о смерти отца воспринято было пока что только умом, и во время трудной, ухабистой посадки он подумал, что может отправиться вслед за отцом. Второй пилот заранее радировал на аэродром, и Нордстрома встречали мать и родственник, землистый парикмахер с циничным складом ума. Были слезные объятия, потом парикмахер не удержался и, глядя на "Лир", съязвил: "Летаешь с комфортом". Нордстром не ответил. В прошлые наезды, когда он пытался скрыть свой успех, все его старые знакомые были страшно разочарованы. Те, кто остался дома, не хотели, чтобы Нордстром оказался одним из них, – он был фокусом их экономических фантазий, и всякая попытка отрицания воспринималась неодобрительно. Шагая с матерью к машине под холодным дождиком, он вспомнил, как родители приехали к нему в Лос-Анджелес. Дом Нордстрома они сочли чем-то вроде "особняка" – так его и называли, – а в предпоследний день мать робко попросила его показать, где живет Кэри Грант. Нордстром не знал колонии киношников и не интересовался ею, поэтому отвез мать за несколько кварталов и показал на какой-то внушительный дом. Он любил кино и романы, но знаменитости – актеры, актрисы, писатели – любопытства у него не вызывали. Отец всегда хотел, чтобы он стал лесничим, и Нордстрому это занятие все еще представлялось благородным. Гостя в Калифорнии, отец удил рыбу с пирса или садился в Санта-Монике на судно, вывозившее людей на рыбалку. Потом он съедал громадное количество песчаной камбалы, останавливаясь только на пороге серьезного несварения, и рассказывал о своем первом посещении Лос-Анджелеса в 1930 году. Он родился в семье бедных иммигрантов-норвежцев, живших в Чикаго, и, когда разразилась Депрессия, четыре года мотался по стране, перебиваясь случайными заработками.

После коротких изъявлений вежливости в материнском доме, набитом друзьями и родственниками, Нордстром отправился в похоронное бюро и увидел самое смерть. Он стоял у открытого гроба – остальные держались поодаль, чтобы единственный сын мог без помех дать выход горю. Он поцеловал отца в холодный лоб, и его затрясло, слезы хлынули потоком. Он был сокрушен потерей и немыслимым фактом смерти. Он снова был мальчиком, и это не укладывалось в сознании; он снова и снова шептал "папа", пока в нем не осталось больше слез, и тогда он вышел из похоронного бюро и пошел по улице на край города и дальше, мимо озера, обставленного коттеджами, на лесную дорогу, по которой возили древесину. Он прошел по ней километра полтора, небо расчистилось наконец, выглянуло солнце, и он снял плащ. Вдруг наступило в лесу бабье лето: яркие густо-желтые и красные кроны уходили в дымку к тенистым холмам с белыми пятнами берез и зелеными – сосен. Нордстром шел, пока не стер ноги; тогда он постелил плащ на пень и сел. Он думал об отце и даже завидовал тому, что во время Депрессии отец разъезжал по стране, "смотрел, где, что и как". Отец начинал с нуля, и все, что лучше голодухи, было для него прекрасно. Он заработал деньги потому, что был хорошим работником, имел мозги и не мог не заработать. Это был просто другой мир, думал Нордстром. Собственная жизнь вдруг показалась ему отвратительно расчисленной. Кого он знает, что он знает, и кого он любит? Сидя на пне, придавленный отцовской смертью и зрелищем бренности, запечатленной в предсмертной пестроте ярких крон, он подумал: жизнь – это только то, что ты делаешь каждый день. Он будто видел, как время мерцает и поднимается над ним сквозь листву, и опускается к его ногам, и проникает к нему в нутро. Ничто не похоже ни на что другое, и даже он сам на себя, все непрерывно меняется. Он понимал, что не может воспринять изменения, потому что тоже меняется, вместе со всем остальным. Нет ни одной неподвижной точки. Мгновение он парил над собой и насмешливо смотрел на безупречно одетого господина, сидящего на пне, на солнечной прогалине в лесу. Он встал и прижался к молодому топольку, качающемуся взад-вперед под музыку, которая была ему непонятна. Он окинул взглядом прогалину и сообразил, что заблудился, но его это не огорчило – правильной дороги он никогда не знал.

 

Он пошел в сторону заходящего солнца, помня, что в октябре оно садится на юго-западе. Дошел до незнакомого пруда и вспугнул стаю синекрылых чирков. Обошел пруд по зарослям ежевики, несколько раз зацепившись костюмом. Прошел вдоль ручья, измазавшись до колен, когда оступился в родник, и наконец поднялся на возвышенное место. Тут он сбросил плащ и медленно влез на сосну, чтобы оглядеть окрестность. Руки почернели, сделались липкими от смолы, зато стало видно километров на пятнадцать вокруг: он увидел белый шпиль лютеранской церкви, где через два дня будут отпевать отца, увидел моторную лодку на озере, силосную башню без сарая – сарай сгорел, когда он заканчивал школу. Обняв одной рукой для безопасности сук, он закурил и услышал ружейный выстрел – вдалеке кто-то охотился на куропаток. Пролетела ворона, была удивлена его присутствием и, каркая, поспешила дальше – предупредить товарок. На дереве человек в синем костюме. Нордстром посмотрел на костюм – костюм был испорчен, и это показалось ему забавным. Он вынул золотые карманные часы и направил девятью часами на шпиль, помня, что в направлении двенадцати должна пролегать дорога, – на случай, если ему опять понадобится влезть на дерево и определиться на местности. Отец любил лазить на деревья и придумывал для этого нарочито неубедительные поводы. Впервые за двадцать пять лет взобравшись на дерево, Нордстром подумал, что у отца это было связано со склонностью выяснять "где, что и как". Когда Соня была девочкой и они приехали на летние каникулы в Висконсин, она захватила маску для ныряния. Плавать отец не любил, масками раньше не интересовался, но тут стал возить Соню по озеру на моторке и нырять в местах, где любил рыбачить. За обедом рассказывал, что видел ушастого окуня "размером с чертову сковородку" и щуку "с твою руку длиной".

Уже смеркалось, когда Нордстром выбрался наконец из леса возле маленького индейского поселка в пригороде. Он шел по гравию к таверне, думая, как веселился бы отец, глядя на его погубленный четырехсотдолларовый костюм и исцарапанные и заляпанные грязью буржуйские туфли. Последний километр или два он размышлял о костюмах и о правительстве и решил, что хорошего в них мало. Костюмы способствовали формированию плохого правительства, и он повинен в этом не меньше любого, поскольку двадцать лет прилежно их носил. Недавно он впервые в жизни начал бояться правительства, того, что структура демократии теперь портит людей, а не обогащает их жизнь общей заботой. Структура уже не служит цели, ради которой была создана, и среди причин, пусть совсем не главная, думал Нордстром, та, что все политики и чиновники одеваются в костюмы. Он остановился на стоянке перед таверной, где собирались индейцы, и окинул взглядом старые драндулеты и мятые пикапы. Может, надо бросить работу, подумал он, отдать деньги дочери и кое-что матери – ее маленькая страховка стала, наверное, совсем ничтожной из-за инфляции. Потом предостерег себя от этих диких мыслей, подумав, что они, возможно, связаны со смертью, с тем, что он заблудился и полез на дерево после утомительного побега, с тем, что весь день не ел. В баре пахло мочой и потом, и Нордстром заморгал, чтобы получше разглядеть пьющих. Его окликнули по имени. Это был Генри, по-видимому, в стадии запоя. Нордстром стал рядом с ним и раздумывал, обнять ли ему старика, чья голова качалась под воздействием музыкального автомата и виски.

– Ты позвони домой. Тебя все ищут.

– Генри, я хочу, чтобы ты нес гроб, – сказал Нордстром.

Он попросил бурбон для Генри и пиво для себя.

Генри выпил залпом и устремил на Нордстрома напряженный взгляд.

– Хуй я пойду в вашу церковь. Вчера весь день работал с твоим отцом, и он плохо выглядел. Вот мы с ним и выпили. Он говорит: "Генри, я не очень хорошо себя чувствую, думаю, сердце отказывает". Тогда я отвез его домой, твоя мать позвонила врачу, а потом мы поехали в больницу, потому что он не хотел ехать на "скорой помощи". Там сказали, что он плох, и он задыхался. Принесли кислород, но он сказал, что не хочет умереть в кислородной палатке. Лежал, смотрел прямо перед собой, а мы с твоей матерью сидели по бокам. Часов в двенадцать ночи врач сказал, что надежды нет. Чтобы звонили тебе. Мы вернулись к нему, и он держал нас за руки. Он заставил мать лечь к нему в постель, чтобы была рядом, когда он отойдет. А меня крепко держал за руку, так что я остался. Он поговорил немного о рыбалке. Я сказал ему, что пройду с ним в смерть сколько смогу, но мне надо вернуться. Он велел передать тебе привет, сказать, что любит тебя, и поцеловать на прощание.

Генри встал, обнял Нордстрома и поцеловал в щеку, потому что был мал ростом и не мог достать до лба. Они еще раз выпили, молча, а потом Генри отвел его к своему пикапу.

* * *

Через несколько дней Нордстром улетел в Нью-Йорк вместе с Соней, приехавшей на похороны, а оттуда челночным рейсом – в Бостон. Лора прислала телеграмму с соболезнованиями из Мексики – написала, что приехала бы, но узнала о смерти только в день похорон. Нордстром не сомневался в этом: Лора любила его отца, в обращении их друг с другом была игривость, они подтрунивали друг над другом – Нордстром этого не понимал. Прошлым летом но дороге к побережью Лора даже завернула к родителям в гости. Однажды она сказала, что находит его отца «сексуальным», – тогда это заявление шокировало его. У Лоры было преимущество: она знала, что люди умирают, тогда как его даже самое обыкновенное событие – а смерть это самое обыкновенное – заставало врасплох.

Глава III

Теперь мы подошли к тому, с чего начали, и находимся в настоящем времени – чудесная иллюзия для тех, кто привержен понятиям «вчера», «сейчас» и «завтра». Каждый вечер после долгой прогулки и легкого обеда Нордстром танцует один – абсурдное зрелище: сорокатрехлетний мужчина, отец, бывший муж, степень с отличием Висконсинского университета 1958 г., в тридцать пять лет – вице-президент по финансам компании «Стандард ойл оф Калифорния» и т.д., – если по этим простецким приметам можно отследить нашего млекопитающего. Но все они – отброшенные атрибуты. Нордстром означает – «Северный шторм», и говорит это немногим больше, чем «Ворона». Из телефонного справочника много не узнаешь. Сейчас в Бостоне, нашем Санкт-Петербурге, зима, и человек танцует – несколько неуклюже, правда, и с бессмысленным упорством. Иногда просто подпрыгивает на месте. Однажды вечером с хозяином кулинарии он пошел на матч «Селтикс» – «Денвер наггетс», чтобы увидеть величайшего прыгуна из всех – Дэвида Томпсона. Томпсон пролетел в воздухе с поворотом на 360 градусов и через себя, за спиной, вбил мяч в корзину, даже не улыбнувшись потом. Зрители вскочили с мест, мгновение тишины, и дружный ор в честь этого номера, который был не столько вызовом земному тяготению, сколько опровержением того, что мы знаем о тяготении. На выходные приехала Соня, и он повел ее с Филиппом на балет, смотреть Барышникова. Нордстром был в костюме от Кардена, когда-то выбранном Лорой, – он стеснялся его носить и никогда не надевал. В фойе, во время антракта, красивые и не очень красивые женщины улыбались ему, полагая, что он кто-то, кого они должны знать. Поздно вечером устроили праздничный ужин по случаю того, что Филиппу присудили стипендию и следующий год он будет заниматься в Уффици. Соня уедет с ним в июне, после выпуска. За ужином Филипп болтал о смерти. Его отец умер, когда Филиппу было четырнадцать лет, и он стал поздно ложиться, курить сигареты и одеваться неряшливо. После он прочел у одного французского автора рассуждение об «ужасной свободе», наступающей со смертью отца. На свете не остается никого, чтобы судить тебя. Соня попыталась его заткнуть, решив, что разговор бестактен по отношению к отцу. Нордстром сказал, что не стоит беспокоиться из-за чепухи, а о самой идее, хотя она показалась ему безобразной, подумал, что это, может быть, правда. Самому ему повезло с отцом, который был целиком за то, чтобы Нордстром поступал по велению сердца – хотя удивительно, что лишь в последнее время сын стал к его велениям прислушиваться.

Ночью у Нордстрома сделалась бессонница, потому что он не потанцевал два часа. Балет ему понравился, но зритель в нем постепенно умирал: он становился любителем в истинном смысле – тем, кто любит делать сам и открыт жизни, как начинающий, – открытость эта но понятным причинам была утрачена после детства. Сейчас, в энергетической бессоннице, он понимал, что не может включить проигрыватель в три часа ночи – Соня и Филипп спят. Он встал и на цыпочках в пижамных брюках перешел в кабинет, где час танцевал без музыки, под тиканье часов и шорох собственных босых ног на ковре.

* * *

17 февраля 1978. Планировал долгое путешествие после того, как уйду от дел, – по Ю.Америке и Африке. Поразительно, до чего близки Рио и Дакар. Вот уже месяц, как стол завален атласами, картами из «Нэшнл джиографик», путеводителями, но энергия быстро исчезает. Зачем я хочу узнать чужое, если не знаю знакомого. Недавно утром впервые за много лет действительно заметил свою щиколотку. Мне нравится ворона на альбоме «Грейт-фул дзд», танцевать под их музыку очень трудно. Купил парку и сапоги-снегоходы в спортивном магазине на Бойлстон-стрит и много ходил после работы. Снег в этом году замечательный, хотя иногда и парализует город. Лучшее время для гуляния – от пяти до восьми. Сперва электрический позыв у людей попасть домой с работы, потом обеденное затишье, потом у них вечерний выход в город. Провел много времени, помогая людям вытащиться из сугробов на стоянках. Висконсин делает из тебя специалиста по снегу и вытаскиванию. Старик с женой погребены в своем «крайслере» – я их откапывал, потому что у старика одышка, а потом раскачивал машину, пока она не вылезла. Он дал мне пять долларов и не желал взять обратно. Сказал: «Это на горячий ужин и выпивку». Отдал их через несколько кварталов бездомному. Купил дюжину гавайских рубашек в «Джордан Марше» – для путешествия, к которому, кажется, охладел, хотя сказал в бюро путешествий, чтобы действовали. Всегда считал их безвкусицей, но теперь мне нравится их шелковистость, странная расцветка, хотя за пределы квартиры ни в одной не выходил – не было случая. Стал думать о своей кулинарии, что в моем увлечении новой cuisine minceur[4] есть нарциссизм и частично глупость, хотя и несколько хороших идей. Люди могли бы есть все, что захотят, если бы не отказывались слегка утруждать тело. С тех пор как танцую, ремень подтянулся на две дырочки. Внимательно изучал камбалу, из которой приготовлял филе, – чтобы лучше прочувствовать, чем питаюсь. Тонкие жемчужного цвета косточки, хребет, в котором через желеобразный жгутик тело получает указания от маленького мозга. Плыви туда-то, и туда-то, и туда-то. Интересно, что она видела в своей водной жизни. Приготовил court bouillon[5], чтобы не пропала эта тушка – к тому времени, когда я перестал ее изучать, она приобрела непропорционально большое значение. Потом сварил горсть вермишели про запас, перекусить после танца. Эта неделя прошла под знаком рубца – по ошибке мясника купил слишком много: рубец по-милански, menudo – мексиканское жаркое из рубца, затем справедливо славящийся рубец a la mode de Caen[6]. У старика в экспедиции рак печени; провел решение о бонусе – он хочет умереть на родине, в Голуэе, в Ирландии, где у него живет мать. Моя написала, что у нее все благополучно и к ней переезжает двоюродная сестра, тоже вдовая. Пишет, что получила хорошее письмо от Лоры. В такси случилась эрекция, когда подумал о ее заде – не так подумал даже, как представил. У нее была маленькая грудь, но она справедливо гордилась ногами и задом. Сколько лет прошло, но до чего ясно помню ее танец под Дебюсси в жарком спортзале. У меня уже были кое-какие интуитивные представления о сексе, но в целом искаженные. Например, я видел фильм «Прелестная малышка»[7], и хотя девушка – первостатейная красавица, сексуально привлекательна на самом деле ее мать. Непрожитая жизнь – вот из-за чего влечет мужчину к такой юной девочке. Быть двенадцати– или тринадцатилетней, быть беззаботной и глупой, неуклюже грациозной. Лицо мира кажется пугающим, ничего удивительного. За одну ночь она превращается в свою мать. Я часто вспоминал с вожделением ту студентку у раковины в Марблхеде – но таким событиям свойственно не возвращаться. Например, госпожа Дитрих, как она предпочитает себя называть, замужем за архитектором-планировщиком, бездетная, около тридцати пяти лет, секретарь, хотя свободно могла бы руководить компанией. В прошлый четверг мы проработали двенадцать часов, готовясь к аудиту, – последние три на квартире после того, как я приготовил легкий ужин. Работа была напряженная и монотонная, и после, чтобы снять напряжение в усталых шеях и глазах, выпили бутылку шампанского. Я тесно общаюсь с этой женщиной уже три года, но был поражен тем, как на нее подействовало вино. Она расплакалась и сказала, что плачет обо мне – евреи отняли у меня и жену, и дочь. Так неожиданно, что стало смешно, и я сказал: будет вам, госпожа Дитрих, это полная чепуха. Она обняла меня, и я понял, что она хочет в постель, а про себя подумал, что на мой вкус пухловата. Занимались довольно долго по очереди друг на дружке, и в какой-то момент я вдруг «очнулся», глядя на ее зад, и сказал себе: «Это – реальность». Ощущение жило во мне несколько дней. И так же, как прошлым летом, когда жарил ягненка, решил в этом не сомневаться, поскольку мне кажется, что сомнение – часто форма жалости к себе, такой как бы скулеж по поводу существования. Бедный я, жалкий и всякая такая ерунда. Генри не сомневался, что поможет отцу добраться до смерти, откроет ему ворота и пожмет руку перед тем, как он уйдет в небытие, или что там еще представляет собой вечность. Я не читаю книг по вопросам мистики, где людям вроде лютеран приписываются особые способности. Я вел дела с азиатами в Токио и нахожу, что они не отличаются от нас. Генри – один индеец из сотни несчастных, которых я знал. Он подарил мне черепаший коготь. Очень смешно было, когда в конторе госпожа Дитрих делала вид, что ничего не произошло, – очень по-немецки. При свете дня интимности могут быть пугающими. Как тогда, когда заблудился, а потом нашел гравийную дорогу, я всерьез думал о том, чтобы отказаться от денег и поста. И что лучше бы я готовил омлеты. В молодости, когда приходилось мотыжить сад или рыть яму для помойки, я возмущался этим, а потом забывался за многочасовой работой. Госпожа Дитрих так скована потому, что старается быть госпожой Дитрих каждую минуту. Как Филипп старается быть особенным и потому говорит беспрерывно, словно боится, что исчезнет, если замолчит. Какие мы все странные. Минуту назад занимались бухгалтерией и вдруг налезаем друг на дружку, как собаки. Или медведи. Генри и отец один раз видели в бинокль, как медведи спаривались на другом берегу озера, в Канаде. На днях прочел, что киты совершают гомосексуальные акты.

 
4Изысканной кухней (фр.).
5Пряный овощной бульон, в котором варят рыбу (фр).
6Нашпигованный салом и тушенный с овощами и травами (фр.).
7Фильм Луи Маля (1978).
Рейтинг@Mail.ru