– Да, славные, достойные были люди! – сказал пасторский сын.
Завязался разговор о дворянстве и о мещанстве, и, слушая пасторского сына, право, можно было подумать, что сам он не из мещан.
– Большое счастье принадлежать к славному роду, – тогда самая кровь твоя как бы пришпоривает тебя, подгоняет делать одно хорошее. Большое счастье носить благородное родовое имя, – это входной билет в лучшие семьи! Дворянство означает благородство крови; это – чеканка на золотой монете, означающая её достоинство. Но теперь, ведь, в моде, и ей следуют даже многие поэты, считать всё дворянское дурным и глупым, а в людях низших классов открывать тем большие достоинства, чем ниже их место в обществе. Я другого мнения и нахожу такую точку зрения ложною. У людей высших сословий можно подметить много поразительно прекрасных черт характера. Мать моя рассказывала мне об одной, и я сам могу привести их много. Мать была раз в гостях в одном знатном доме, – бабушка моя, если не ошибаюсь, выкормила госпожу этого дома. Мать стояла в комнате, разговаривая со старым высокородным господином, и вдруг он увидал, что по двору ковыляет на костылях бедная старуха, которая приходила к нему по воскресеньям за милостыней. «Бедняга!» сказал он. «Ей так трудно взбираться сюда!» И прежде чем мать моя успела оглянуться, он был уже за дверями и спустился с лестницы. Семидесятилетний старик-генерал сам спустился во двор, чтобы избавить бедную женщину от труда подниматься за милостыней! Это только мелкая черта, но она, как «лепта вдовицы»[2], шла прямо от сердца, из глубины человеческой души, и вот, на неё-то должен бы указать поэт, в наше-то время и следовало бы воспеть её! Это принесло бы пользу, умиротворило и смягчило бы сердца! Если же какое-нибудь подобие человека считает себя вправе – только потому, что на нём, как на кровной арабской лошади, имеется тавро – становиться на дыбы и ржать на улице, а, входя в гостиную после мещанина, говорить: «Здесь пахнет человеком с улицы!» – то приходится признаться, что в лице его дворянство пришло к разложению, стало лишь маской, вроде той, что употреблял Феспис[3]. Над такою фигурой остаётся только посмеяться, хлестнуть её хорошенько бичом сатиры!
Вот какую речь держал пасторский сын; длинновата она была, да зато он успел в это время вырезать дудку.
В баронском доме собралось большое общество, наехали гости из окрестностей и из столицы; было тут и много дам – и одетых со вкусом, и без вкуса. Большая зала была полна народа. Священники из окрестных приходов сбились в кучу в один угол. Можно было подумать, что люди собрались сюда на похороны, а на самом-то деле – на праздник, только гости ещё не разошлись, как следует.
Предполагалось устроить большой концерт, и маленький барончик тоже вышел с своею дудкой, но ни он, ни даже сам papa не сумели извлечь из неё ни звука, – значит она никуда не годилась!