К творчеству Бориса Акунина можно относиться как угодно, но одного отрицать не приходится: вся современная развлекательная литература (или, во всяком случае, ее верхний, рафинированный и проницаемый интеллигентным глазом, слой) живет в культурном поле, им созданном. Открытые Акуниным законы бестселлера легко сформулировать и сложно применить на практике: оптимальным с точки зрения читателя неизменно оказывается выверенное сочетание детально воссозданной среды (социальной, хронологической, а еще лучше – обеих сразу), узнаваемого и затейливого, но при этом не слишком вычурного письма и хорошо придуманного сюжета.
Так вот, используя лучшие романы фандоринского цикла в качестве точки отсчета, можно смело утверждать: молоденькая аспирантка историко-филологического факультета РГГУ Мария Елиферова сумела не только на высший балл выполнить классический акунинский набор прыжков и отжиманий, но и внести в жанр легкого чтения нечто, заведомо выходящее за рамки обязательной программы. А именно – интеллектуальный месседж в духе философии постструктурализма, который в ее исполнении оказывается не тяжеловесной нагрузкой к занимательной фабуле, но своего рода необременительным и приятным бонус-треком.
В том, что касается создания антуража, Елиферова демонстрирует определенную приверженность акунинским традициям: действие «Смерти автора» разворачивается в 1913 году – правда, не в респектабельной Москве, а в не менее респектабельном Лондоне, атмосферу которого она воссоздает со знанием дела, симпатией и толикой здоровой иронии. Однако этим сходство с Акуниным исчерпывается: книга Елиферовой не детектив, но роман ужасов, а по форме – не гомогенный плоский нарратив, но пестрое заплаточное одеяло, сшитое из дневниковых записей, писем, газетных заметок и критических статей в высоколобых литературных журналах. Свои незаурядные способности литературного чревовещателя создательница «Смерти автора» использует для того, чтобы населить текст добрым десятком несхожих между собой и безошибочно узнаваемых голосов, принадлежащих персонажам вымышленным, полувымышленным, а также не вымышленным вовсе – вроде Сомерсета Моэма, Вирджинии Вулф и Герберта Уэллса.
Весь этот полифоничный и в меру слаженный хор исполняет кантату о том, как могли бы сложиться события, явись граф Дракула из небезызвестной книги Брэма Стокера своим поклонникам во плоти. Собственно, весь роман Марии Елиферовой – парафраз стокеровского бестселлера: именно он служит ключом к трем сведенным под одной обложкой сюжетам – филолого-комическому, любовному и детективному.
Публикация вампирик-хоррора «Мирослав боярин» вызывает в эдвардианском Лондоне мощный всплеск общественного интереса к теме душегубства и кровопийства, а развернувшаяся в журнальной среде полемика между критиками разных направлений приводит к неожиданному результату. Вместо того чтобы оправдывать право автора на свободу вымысла, создатель скандального произведения, второсортный пожилой литератор Алистер Моппер, предъявляет публике… главного героя. Им оказывается моложавый длинноволосый господин славянской наружности с пышными усами и непременной розой в петлице, зарабатывающий на жизнь шитьем дамских платьев, именующий себя Мирославом Эминовичем и имеющий странное обыкновение прятать горло под ярким шарфом. Он уморительным образом пугает чопорных британский литераторов, наперегонки бросающихся исследовать диковинный феномен, после чего влюбляет в себя, а затем и губит прогрессивную молодую леди – подающего надежды арт-критика, и выясняет отношения с другой молодой леди, всерьез решившейся поиграть с ним в ван Хельсинга.
Однако за этими тремя отлично придуманными и филигранно исполненными историями, формирующими внешний уровень романа, живет своей жизнью четвертый, сквозной слой – история взаимоотношений автора и его героя, Алистера Моппера и Мирослава Эминовича. Какова будет развязка этого конфликта, явствует из названия книги, однако лежащая в его фундаменте идеология заслуживает отдельного разговора. Уже само заглавие книги Елиферовой отсылает к идеям Ролана Барта, провозгласившего, что автор умер – в том смысле, что созданный им текст полностью автономен, ни в малой мере своему создателю не подвластен и не имеет к нему, по большому счету, особого отношения. А факт проникновения книжного персонажа (особенно такого колоритного, как Дракула – Эминович) в обыденную повседневность служит отличной иллюстрацией тезиса другого французского философа – Жака Деррида, отрицавшего правомерность разграничения реальности текста и реальности жизни. Иными словами, под видом веселого и легкомысленного романа-игрушки в «Смерти автора» мы имеем своего рода комикс, призванный на пальцах разъяснить читателю базовые положения философии постструктурализма, – так же, как, скажем, остроумные и простые по форме платоновские диалоги служили некогда наглядным пособием для изучения лежащих в их основе неочевидных идей.
Традиция упаковывать сложные интеллектуальные месседжи в обертку легкого чтива возникла не вчера и новой может считаться разве что в нашем так и не оформившемся до конца литературном пространстве. Достаточно вспомнить опыт, скажем, Сьюзен Зонтаг, вложившей весь компендиум феминистских воззрений в невинный любовно-исторический роман «Volcano lover» (в русском переводе «Поклонник Везувия»). В самом деле, трудно придумать более эффективный способ донести сколько-нибудь сложную мысль до широкого читателя, чем сделав ее зримой и осязаемой в рамках художественного текста. Однако на отечественной почве подобные эксперименты пока смотрятся дерзко. И к чести Марии Елиферовой следует признать, что, взявшись нести эту новую для российского читателя повествовательную манеру в массы, она отыгрывает свой номер с редким изяществом и шармом.
Первое, что поражает в романе Мариам Петросян, – это объем: без малого тысяча страниц плотного текста способна отпугнуть даже самого горячего любителя современной словесности. Тем более, что и тема книги заявлена не самая завлекательная – будни и праздники школы-интерната для детей-инвалидов… Однако в случае с романом «Дом, в котором…» любые опасения заведомо беспочвенны: перелистнув первую страницу (или, самое большее, первые десять страниц), читатель с головой проваливается в совершенно новый, зачарованный мир, в котором вопросы политкорректности и социальной ответственности не маячат даже на самой дальней периферии авторского сознания. То, что в поверхностном пересказе наводит на мысли о «доброй» и немного слезливой прозе из жизни подростков непростой судьбы, в действительности оказывается волнующей волшебной сагой, напоминающей одновременно «Маугли», «Повелителя мух», «Властелина колец», «Темную башню» и «Гарри Поттера».
Дом, в котором разворачивается действие романа, только снаружи выглядит как обычная слегка обшарпанная многоэтажка на городской окраине. В действительности это особая замкнутая вселенная, живущая по совершенно отдельным правилам, скрывающая неимоверное количество тайн и населенная крайне необычными персонажами. Формально все жители Дома – инвалиды, но на самом деле они гораздо больше похожи на обитателей интерната для людей Х из одноименного кинокомикса. Воришка-Табаки, безногий Лорд, незрячий Слепой и десятки, сотни других персонажей – все они обладают какими-то удивительными свойствами и способностями, полностью нивелирующими их физические недостатки.
Именно в эту причудливую реальность попадает семнадцатилетний Курильщик – главный герой-рассказчик этого необычного романа и тот самый Вергилий, опираясь на руку которого читателю предстоит погрузиться в текст. Оказавшись здесь в выпускном классе, он должен не столько выжить, сколько понять что-то важное про себя и про мир, в который волею судьбы попал.
Формального сюжета у книги Петросян нет – как в компьютерном квесте, сюжетом здесь служит собственно освоение невероятных пространств Дома и последовательное разгадывание-распутывание его бесчисленных секретов. Однако при всей кажущейся аморфности этот текст втягивает в себя читательское внимание с эффективностью небольшого торнадо: читатель обречен безотрывно переворачивать его страницы, чувствуя, как доносящиеся извне звуки становятся всё тише, в то время как контуры созданной Петросян вселенной проступают всё более отчетливо.
Мощнейший в нашей сегодняшней литературе образец магического реализма, увлекательный приключенческий эпос, фэнтези высочайшей пробы, волнующий рассказ о детстве и взрослении – любой из этих эпитетов сидит на «Доме, в котором…» как влитой, однако заведомо его не исчерпывает. Словом, с какой стороны ни посмотри, одна из главных книг 2009 года. И, возможно, не только его.
Сочащаяся волшебством, затягивающая и невероятная книга Мариам Петросян «Дом, в котором…» в одночасье превратила художника-аниматора из Еревана в российскую литературную звезду первой величины. Ее книга начинает понемногу становиться объектом устойчивого культа. Подобно вирусу, информация о ней распространяется из блога в блог, а каждый следующий «заболевший» стремится «заразить» как можно большее число окружающих. Мариам Петросян, мать двоих детей, домохозяйка и сверхновая звезда русской прозы, рассказала мне, есть ли жизнь за пределами ее Дома и откуда взялись и куда ушли ее герои.
– Вы писали свою книгу много лет – как вам живется сейчас, когда она от вас оторвалась и зажила собственной жизнью? Не больно?
– Когда я говорю близким людям, что мне сейчас совсем невесело, боюсь, это воспринимается как неуклюжее кокетство. Получила всё, что хотела, о чем можно было только мечтать, и даже сверх того, и не стесняется на что-то жаловаться. Мне тут же предлагают написать что-то еще. Но я не писала эту книгу, я в ней жила. Последние годы урывками, от случая к случаю, всё реже и реже, но для меня это было местом, куда я (исписав гору бумаги) могла войти и где могла побыть. Других таких мест я не знаю. Их у меня просто нет. Конечно, мне приятно, когда книгу хвалят, но это похоже на похвалы ребенку, который вырос и уехал из дома. Его хвалят, ты гордишься им и собой, но у тебя его больше нет.
– И чем вы заполняете образовавшуюся пустоту?
– Вакуум заполняют дети, причем так основательно, что иногда хочется кричать караул.
– Если читать вашу книгу внимательно, возникает ощущение, что очень многие вещи не дописаны – сюжетные ниточки словно бы сознательно оборваны. Кажется, что вы оставляли возможность для сиквела. Это так? Не подумываете ли вернуться в созданный вами мир?
– Когда я в январе 2007-го договаривалась с издательством закончить к сентябрю, искренне верила, что успею. Тем более что не хватало только финала. Но я не учла, что персонажи будут сопротивляться. Когда пишешь для себя, не ограниченная ни объемом, ни временем, ни мнением окружающих, получается почти нескончаемый сериал. Когда нужно собрать весь этот рыхлый материал во что-то целое, начинаешь выкидывать лишнее, оставляя (по возможности) то, что просто не в состоянии выбросить. Отсюда неизбежные дыры, провисание сюжета и оборванные линии. Сыграло свою роль и нежелание некоторых персонажей включиться в финал. Я вот до сих пор не знаю, куда подевался Македонский. Он просто испарился. Остальные вели себя не лучше. Это звучит непрофессионально, я знаю, но для меня вся прелесть работы над книгой заключалась в том, чтобы создавать персонажам определенные условия, а потом отпускать и наблюдать за ними. Чаще всего из этого ничего не получается, но иногда они оживают – и ради таких моментов, собственно, и пишешь. «Живые» персонажи непредсказуемы, их невозможно загнать в сюжетные рамки. Даже если это необходимо, чтобы закончить книгу. У меня целая папка набита вариантами финальной главы Сфинкса общим объемом с приличную повесть. Начало везде одинаковое – до столовой и обысков в спальнях. А потом больше дюжины разных вариантов их разговора со Слепым. Все по-своему неплохи, но ни один не закончен. Можно было написать еще штук двадцать с тем же результатом. Пока не поймешь, что героям этот разговор ни к чему. Что он интересен тебе, а не им, а они его просто не хотят, как не хотят расставаться, выходить в наружность и принимать участие в твоем финале. Не будь Курильщика – самого нормального и обычного из моих героев, – финал бы, наверное, вообще не состоялся. Все остальные персонажи сопротивлялись бы до последнего, как это вышло со Сфинксом. Так что осознанных возможностей для сиквела я не оставляла. Что-то такое мелькает в эпилоге, но это непредумышленно.
– Но что же будет с героями в будущем? Очень многие ваши читатели (и я в том числе) дорого бы дали, чтобы это узнать…
– Мне тоже интересно, но я не знаю, что с ними будет дальше.
– Вы всю жизнь прожили в Армении, но при этом ни Армении, ни какой-либо другой страны в вашей книге нет. Это специально?
– Я постаралась убрать не только географические, но и временные привязки, хотя с временными, конечно, было сложнее. Дотошные читатели их примерно вычислили, ориентируясь на всякие детали быта.
– А почему так вышло, что вы пишете по-русски, а не по-армянски?
– По-русски я пишу, потому что училась в русской школе и читаю на русском. Бабушка (мамина мама) была русская, и мама тоже скорее русскоязычная.
– Каждый читатель выстраивает свой список литературных аллюзий, возникающих в связи с вашим романом; называют и Голдинга, и Барри, и Пика, и Толкина, и еще десяток имен. А кого назвали бы вы?
– Книга вместила в себя всё, что мне так или иначе нравилось. Все мои литературные пристрастия. Не знаю, правда, сколько там от них осталось сейчас, после всех переделок и изменений, – наверное, не очень много, потому что проводящие параллели чаще промахиваются, чем попадают в цель. Зато сейчас я коллекционирую нечитанные «повлиявшие на меня» книги. Пытаюсь их достать и прочесть. Удалось раздобыть «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон, «Vita nostra» супругов Дяченко (не помню, кто сказал, что очень похоже) и Киплинга «Сталки и компанию», «Кандидата на выбраковку» я, к сожалению, пока не достала. И Рубена Давида Гонсалеса Гальего тоже. Но надо же держать что-то про запас. Влияли на меня «Помутнение» Филипа Дика, «Порою нестерпимо хочется» Кена Кизи, «Иллюзии» Баха, «Дочь железного дракона» Майкла Суэнвика, одна из самых моих любимых книг. Добрый воспитатель и наставник Лось возник из Дока – «Консервный ряд» Джона Стейнбека – и притащил с собой оттуда же еще одного персонажа, мальчика Фрэнки, – у меня Красавицу. Большой, сильный и недотепистый Слон тоже навеян Стейнбеком, «О мышах и людях». Отрывок с описанием раннего детства Слепого в первой интермедии – почти прямая отсылка к Кристмасу из фолкнеровского «Света в августе». Кстати, баховскую «Чайку», которая важна для сюжета книги, я никогда не любила. И «Маленького принца» тоже. Стругацкими мы с мужем зачитывались, а Крапивина я открыла для себя сравнительно недавно, когда купила четыре его книги для сына…
– Единственное, к чему хочется в вашей книге придраться, – это название. Какое-то оно блеклое, ничего не выражающее, пустое… Почему вы именно на таком варианте остановились?
– О, это больной вопрос! Книга называлась «Дом, который…». Тоже, конечно, не ахти что, но старое название для меня было говорящим и ассоциировалось с «Домом, который построил Джек». А новое ни с чем не ассоциируется. В издательстве «Livebook» объяснили, что его предложил какой-то очень известный поэт – уж не знаю, кто именно.
– Понимаю, что вопрос дурацкий, но всё же: когда ждать новую книгу? И ждать ли вообще?
– Ждать чего-либо нового точно не имеет смысла. Разве что вдруг всплывет где-нибудь сценарий «Семирамида». Мы с режиссером Кареном Геворкяном написали его в 2006 году. Он основан на старой армянской легенде «Ара Прекрасный и Шамирам». Карен – автор идеи и предполагаемый режиссер несостоявшейся картины. Писала больше я, а он фонтанировал идеями. Сценарий писался с расчетом на дальнейшее превращение в роман, и, возможно, из него могла бы получиться неплохая книга, но он является собственностью кинокомпании «Парадиз», так что делать с ним что-либо я не имею права.
– У меня сложилось впечатление, что для вашего романа совершенно не важно ни то, что речь в нем идет о подростках, ни то, что подростки эти – инвалиды. Ничего специфически подросткового или инвалидного в них нет. Почему же вы выбрали именно такую материю?
– Именно так. Инвалидность героев – дополнительное условие для усиления их изолированности от мира. Их подростковость относительна. А Дом придумался сам.
2009
Способность эффектно живописать темную, мистическую изнанку привычных вещей изрядно обесценилась – слишком уж разрослось за последние годы поголовье эпигонов и у ироничного Виктора Пелевина, и у сумрачного Юрия Мамлеева. В этом контексте сборник хоррор-рассказов Владимира Медведева смотрелся бы не более чем типовым, если бы не одно обстоятельство: он идеально точно ложится в зазор между пелевинским и мамлеевским методами, рисуя окружающую действительность одновременно драматически жуткой и абсурдистски смешной.
Ночной водила на жалком «Запорожце» оборачивается живым мертвецом-липуном, сосущим кровь у своих неосмотрительных жертв, а в отеле под названием «Лукоморье» гнездится банда гламурных каннибалов («Охота с кукуем»). Курсы, готовящие всех желающих к комфортному и безболезненному переходу в мир иной, при ближайшем рассмотрении оказываются замаскированным борделем для некрофилов («Дверь в небытие»). Клиент, обратившийся к протезисту с необычным заказом, внезапно демонстрирует разительное сходство с самим чертом («Трехгрошовый рассказ»), а чернокожий подросток в российской глубинке – вечная безропотная жертва местных скинхедов – обнаруживает в себе полезную способность оживлять мертвецов и подчинять их собственной воле («Зомби, блин!»).
Проза Медведева, предельно точная в бытовых деталях, тем не менее полностью лишена национальной специфики: огненноглазый кукуй, со страшным рыком гонящий своих жертв по пустынному ночному шоссе, одинаково возможен и в средней полосе России, и где-нибудь в пригородах Парижа, а мальчик-вудуист может быть с равным успехом локализован что в Воронеже, что в Техасе. В отличие от других авторов, усердно копающих ту же магически-реалистическую делянку, Медведев не пытается эксплуатировать национальный колорит. От его рассказов веет не столько нутряной жутью, сколько космополитическим холодком, тонким чувством стиля и близким знакомством с лучшими зарубежными образчиками жанра. А потому вектор от «Охоты с кукуем» хочется провести не столько к отечественной «Крошечке-Хаврошечке», сколько к родригесовскому «От заката до рассвета».
Трудно назвать другого писателя, место которого в отечественной словесности было бы настолько прочно и незыблемо, зафиксировано таким количеством подражателей, последователей и учеников. Мамлееву выпала редкая и почетная судьба – он стал фактом языка и культурного контекста, обладающим способностью воспроизводить себя в чужих текстах часто помимо воли – или, во всяком случае, помимо осознанной интенции – их создателей. Дмитрий Бортников, Михаил Елизаров, Олег Постнов, Виктор Пелевин, Владимир Сорокин, Дмитрий Горчев, Анна Старобинец, Юрий Буйда – список писателей, так или иначе осененных мамлеевским плащом, в той или иной мере унаследовавших его способ смотреть на мир, можно продолжать едва ли не бесконечно. Более того, в этом списке сложно поставить точку: авторов, полностью свободных и независимых от темной, ночной изнанки жизни, открытой именно Мамлеевым, в сегодняшней литературе почти нет.
Первые книги Юрия Мамлеева появились в самиздате в шестидесятые, когда их автор преподавал математику в вечерних школах. Разумеется, увидеть свет в СССР у них – при всей аполитичности – не было ни единого шанса: слишком велик был разрыв между официально тиражируемой «светлой советской повседневностью» и вскрытым Мамлеевым миром хаоса и жути в ее основании. Для того, чтобы увидеть свои книги напечатанными, Мамлееву пришлось эмигрировать – сначала в США, а после во Францию, где он много лет преподавал русскую литературу и русский язык, с неизменным упором на своего любимого Достоевского – автора, которого Юрий Витальевич считал своим предтечей и учителем. Но удивительным образом даже на Западе книги Мамлеева были восприняты как слишком страшные: вплоть до середины восьмидесятых великие «Шатуны» (без преувеличения одна из главных книг второй половины XX века) выходили сокращенными едва ли не вдвое и вызывали вполне однозначное отторжение у европейской и американской критики.
Ситуация изменилась в конце восьмидесятых, когда поднятая перестройкой мутная пена всплыла на поверхность, когда черты мира, казавшегося слишком страшным и невозможным в ситуации обманчивой замороженной стабильности семидесятых, внезапно начали проступать в реальности. Описанный мамлеевым инфернальный мир поднимался к солнцу. Именно тогда начинается подлинное признание Мамлеева – и именно тогда он возвращается на родину из эмиграции: и физически, и в виде текстов. В 1996 году в России впервые выходит полное издание «Шатунов», а еще раньше у нас начинают публиковаться рассказы и философские тексты писателя. Отныне и навсегда Мамлеев оказывается включен в пантеон русских писателей и мыслителей XX века.
Мамлеев – не столько писатель, сколько визионер: для него описанный им мир нутряного, хтонического ужаса, таящийся за углом, рядящийся в лохмотья нормальности, – не страшный сон, не фантазм, явившийся из глубин подсознания, и уж тем более не хитро завернутая метафора нашей сегодняшней жизни. Отношения Мамлеева с созданной им реальностью заставляют вспомнить знаменитое эссе Василия Розанова о Гоголе и Лермонтове. Если верить Розанову, великий прозаик и великий поэт оставили так мало следов в реальной жизни потому, что в действительности жили не здесь, но на границе миров – нашего, обыденного, и того, контуры которого проступают в их творчестве. Этот второй мир – миражный, страшноватый и волнующий – был для них подлинным, куда более важным, чем тот, где им приходилось существовать. Нечто похожее можно сказать и про Юрия Мамлеева: сдержанный, нарочито тихий человек в знаменитых желтых очках, ни разу за всю свою долгую жизнь не ставший персонажем скандала или, как теперь принято говорить, «общественной дискуссии», был не столько изобретателем, сколько первооткрывателем мира хаоса и мрака, не художником, но сталкером. Созданный им мир таится где-то во мраке – и теперь, когда Юрия Витальевича больше нет с нами, некому стать нашим Вергилием в этом аду (не случайно, кстати, американское название «Шатунов» – «Небо над адом»). Но, по крайней мере, благодаря Юрию Мамлееву у нас осталось знание о нем – и довольно подробная карта.