То было время осенних посылов на овощные базы. В тот раз отдирали верхний гнилой капустный лист. Кочаны хряпали в руках, осклизлые, вонючие, а потом вдруг раз – делались беленькими, крепенькими, и возникало даже удовольствие, вроде ты сам рождал капусту. Правда, сплошь и рядом случалось, что чистенькие бурты, не востребованные жизнью, снова начинали чернеть, мокнуть и вонять, и тогда приходили новые люди и снова обдирали кочан, и бывало, еще что-то оставалось на кочерыжке для следующего захода. Это называлось «всенародной помощью в решении продовольственной программы».
А однажды по зелено-черной жиже прошел Федор – «немецкая морда». Он был в высоких резиновых сапогах под самое-самое то место, и это выглядело классно, несмотря, так сказать, на окружающую действительность. При небольшом усилии можно было вообразить, что носитель высоких сапог не инженер-оборонщик на поприще социалистического добывания продуктов, а некий рыбак-поморец, идущий к своему баркасу там или шлюпу, в котором серебряно выгибает спину красавица рыба для красавицы жены. Белое море, белая рыба и белое тело женщины. Петров-Водкин. Альбинос.
Сапоги остановились рядышком. Невозможно было не поднять голову на эту картину. То ли потому, что у нее случилась острая эмоциональная реакция на резиновые отвороты, которые существовали выше нее, сидящей на овощной таре типа ящика, но сразу вспомнилось то чувство, когда она остро хотела удариться о мужскую грудь… Опять же и теперь ноги Федора вызывали совсем не духовные желания. Что неудивительно. Ведь в сапогах шел не любимый писатель Ольги Юрий Трифонов, которого она только что переплела, вырвав из «Нового мира». Шел бы Трифонов – у нее случилось бы смятение в голове. А шел Федор – смятение было другого рода. Поэтому хамство как способ защиты от себя самой было уже за зубами и возбуждало язык, но нельзя же в конце концов бездарно повторять самоё себя?
– Привет! – сказала она обреченно.
– Ну и слава Богу! – ответил Федор. – А то я иду и думаю, как ты меня обзовешь в этот раз.
Он вырыл из листьев еще один грязный ящик и осторожно присел на него.
– Развалится или нет? – спросил он.
– Сижу… ничего, – ответила Ольга.
Федор по-хозяйски общупал ее глазом. Скукоженная девка в «базной одежде». Так он должен был подумать, так он и подумал, а Ольга, как она потом сказала, «проинтуичила его впечатление».
– Ох, как я разозлилась! – говорила она. – Он был одет классно, а я черт-те в чем. В маминых, считай, военных обносках. А у нас бабы специально для базы купили в детском мире яркие ветровочки из болоньи. Там же мужиков было навалом, а главное – из очень приличных институтов. Там были интеллигентские сливки… Но у меня даже на детский товар тогда лишних денег не было.
Федор рассказал, что два года как женат. Жена однокурсница, из Уфы.
– Можешь смеяться, – сказал он. – Она башкирская морда.
Значит, он действительно помнил тот случай. Злопамятный.
– Восточная красотка, – с нежностью добавил он, – из выточенных по кости. Отец у нее большой босс, так что у нас хорошая квартира, а моя мама живет там же, по месту нашего с тобой рождения.
– Дети есть? – спросила Ольга.
– Будут, – ответил Федор.
– В смысле жена беременная? – уточнила Ольга.
– В смысле хотим этого, – засмеялся Федор.
– Рада за тебя, – уныло ответила Ольга и быстро добавила: – Я не замужем, не беременная, живу с мамой на старом месте.
– Почему? – печально спросил Федор.
– Почему на старом месте?
– Почему такая красотка не замужем? Куда смотрят мужики-идиоты?
Что-то у нее в душе развязалось или отомкнулось, но ей стало как-то легко и спокойно, и она посмотрела на Федора прямо и увидела его глаза, большие, серые, сочувствующие, но не оскорбилась чужой жалостью, а приняла ее как дружбу, как протянутую руку и даже немножечко как любовь.
– Я сама определила все словом «немножечко». Могла другим, но у меня тогда была до пола заниженная самооценка.
В тот год был невиданный урожай капусты. Это было очередное бедствие для страны. Капуста гнила, разлагалась, овощные базы требовали ученых и студентов, хряпали в их руках кочаны, так и не узнав, для чего кучно наливались на природе. Именно в тот год капусты в стране хватило едва до марта, подтверждая главный тезис социализма: при нем все может быть бедствием, а урожай – особенно.
Их капустный роман был страстным, нежным и обреченным. Они были как спустившиеся с разных гор туземцы, которым надлежало вернуться точно ко времени к своим народам. Вопрос об «остаться» как бы и не возникал даже на уровне идеи. Просто случилось то самое «немножко».
Был некий казус. Ольга оказалась девственницей. В тот ее трагический случай она была прилично травмирована, и щедрые врачи заштопали ее, что называется, до основания, гордясь собой, но сказать Ольге об этом забыли или не посчитали нужным, а может, сказали маме, а она постеснялась передать Ольге – поди разберись сейчас с этой старой и уже никому не интересной пришитой девственностью.
Но Федора этот деликатный момент несколько обескуражил: за что его тогда таскали по милициям? К тому же Ольге как-никак двадцать четыре года, странновато все это, чтоб не сказать больше… С другой же стороны, у Федора возникло и некоторое чувство удовлетворения деятельностью первопроходца или кого там еще…
Ольга была смущена другим. В свое время она всерьез была заморочена мыслью, что ей придется когда-то перед кем-то объясняться. Это отравило ей всю раннюю юность, когда она думала о себе как о человеке порченом. Получается, зря морочила себе голову. Но, в общем, они потом с Федором обсмеяли эту историю, и он был и остался единственным мужчиной, которому она рассказала, как тогда все было… Из женщин была я.
Классный парень был, классный!
Потом она подала, что находилась под впечатлением общественного мнения. Он был, так сказать, назначенным любимцем. Конечно, интересен первый вскрик по этому поводу, но поди вычлени его теперь из всего. Но еще до вступления в комсомол Ольга знала: в райкоме такой инструктор, что одна десятиклассница из-за него чуть не отравилась, выпила какую-то гадость, но, слава Богу, она оказалась слабее жизни. Потом, после всего, у Ольги было непреодолимое желание найти ту дуру и узнать, что с ней случилось на самом деле и отчего она пила некачественный уксус. Нашла. Дура работала в паспортном отделе, поэтому Ольга просто-напросто набрела на нее, когда пришла пора получать паспорт. Дура была накрашена так, что хотелось или отвернуться, или хотя бы прикрыть глаза, потому что возникало чувство сверхвпечатления. Это «сверх» почему-то сразу освободило Ольгу от желания что-то узнавать, выспрашивать. Что бы там ни было на самом деле с этой сверхдевицей, Ольге стало безразлично, скучно, ее состояние души не могло пересекаться с состоянием души крашеной. Не могло, и все. Ольга заполнила нужные бланки и ушла. Когда уже была в дверях, услышала: «А эта пионеруважатая еще работает?» – «Работает», – ответила Ольга. – «Вот сука».
Разве не повод для продолжения – или начала? – разговора! Ольга ведь теми же словами думала о вожатой! Но инерция отторжения, случившаяся с начала встречи, оказалась сильнее. Ольга потопталась у двери и ушла.
Надо начать с того, что на эту самую долбаную конференцию Ольга не должна была попасть по причине своего индифферентного отношения к общественной деятельности. Ей было не до нее, мама тогда была совсем плоха, и однажды Ольга вдруг ясно увидела, что мамы может не стать. Она тогда отодвинула локтем школьные дела и столбиком подсчитала, на что ей придется жить. Достраивалась однокомнатная кооперативная квартира «для нее». Подумалось, что надо будет от нее отказаться, вернуть сумасшедший пай – шестьсот рублей и разделить его на полтора года, чтоб закончить школу.
– Вот эти первые деньги столбиком, – рассказывала потом Ольга, – были моим первым экономическим образованием. Я не считала себя бедной как церковная мышь… Отнюдь, как сказал бы теперь сын Тимура. Но ощущение собственной жалкости откуда-то взялось. Не от возможного голодания, а от самого столбика арифметики.
Она была поглощена этим возможным будущим одиночеством и еще странным открытием: трудные случаи из жизни других ей не помогают. Несчастья других в прошлом и в настоящем, вот это «посмотри на них» ее не утешают. «Я открыла в себе эгоизм волка. И сказала: я одна себе друг, товарищ и брат. Ты же помнишь, как это висело на всех стенах: «Человек человеку…» А я, тогда еще маленькая дурочка, почувствовала: что-то тут не то… Какая-то излишность… Мы же народ с перебором…»
Так вот, она тогда была поглощена всем этим, а ее – звериную эгоистку – взяли и послали на конференцию. Было школьное собрание, чего-то там провозглашали, сидел в президиуме Юрий Петрович и щупал девчонок глазом, рядом с ним мелко суетилась вожатая. А когда все кончилось, Ольга ни с того ни с сего оказалась в списке делегатов. Почему-то этому обрадовалась мама, даже на ноги встала и купила в галантерее кружавчики.
Она хорошо помнит, как после конференции глашатаи скликали разные группы делегатов и все сбивались в цветастые кучки по интересам. Но у Ольги на этом празднике энтузиазма интереса не было. Она уже собиралась уходить, но хотела высмотреть Федора, когда он возник перед ней. Юрий Петрович.
– Ну как? – сказал он. – Ищешь своего друга?
Такое мнение было ей совсем ни к чему! Она Тедди сто лет не знала, какой он ей друг?
– Да вы что? – закричала она. – Мы ж из одной квартиры!
– У! – ответил Юрий Петрович. – У! Мы все из одной квартиры! Мы все одна большая семья! – И он взял ее за локоток и повел. Они шли мимо каких-то стендов и прислоненных к стене транспарантов, обвисших без натяжения руками и ветром, где-то в красном материале призывов и лозунгов мелькнуло лицо вожатой. Ольге показалось, что вожатая ее ненавидит. Стало почему-то еще обидней.
Юрий Петрович открыл дверь, на которой было написано «Штаб». Это была странная комната-сейф, зарешеченная и даже как бы с металлическими стенами. Замок за спиной щелкнул громко, а ключ еще какое-то время позванивал брелоком. Она слушала это «дзинь-блям-дан» – или как еще передать звук брелока в полутемной комнате по имени «Штаб»? – а чужая рука нырнула ей под платье, и тоненько, по уже давно надорванному шву безнадежно затрещала комбинация.
Полное отупление, полное…
В сущности, с его стороны совсем не требовалось рвать ее зубами. Это она поймет потом и возненавидит свою полную покорность. И всегда будет вспоминать лицо вожатой, мелькнувшее в красных тряпках. Почему она, видя, с кем шла Ольга, так подло оговорила Федора?
– Знаешь, – говорила через много лет Ольга, – в какой-то момент им стало мало комсомольцев-добровольцев… Реки вспять – это оттуда же… Ломать через колено… Хоть что… Хоть природу, хоть бабу.
Странно, но я не спрашивала ее, почему она тогда не заорала. Дело в том, что я знала почему. Я и в себе ощущала это: стыдную, идущую из потрохов покорность. Никто про меня это не скажет. Я для всех «крутое яйцо». Но я-то сама знаю! Я знаю, как умирает сопротивление, как оно сходит на нет, и в покорстве своем начинаешь жаждать только одного: тайности стыдного твоего покорства! Поэтому я буду последней, кто бросит в Ольгу камень, что она тогда не выдала Юрия Петровича. Она не выдала себя. И маньяк очень хорошо нарисовался в такой ситуации. На кого еще так легко свалить собственную трусость?
А Юрий Петрович все-таки однажды подзалетел. В том же «Штабе». Девчонка «устроила ему слезы с завыванием», на которое сбежались дружинники. Они стали молотить в дверь, Юрий Петрович вышел им навстречу и мрачно сказал, что «разбирается с тяжелым случаем». Но пленочка, так сказать, проявилась… Куда-то он потом делся, на девочку навесили психоз, родителям вручили что-то ценное по лотерее. Только во время перестройки вновь мелькнул светлый облик Юрия Петровича в сугубо патриотических колоннах, и Ольга, будучи абсолютно равнодушной ко всем и всяким политическим баталиям – «а пошли они все!», – сказала мне тогда: «Мне все равно, за кого… Но я точно знаю, против кого…»
Надо же случиться такой глупости, что собственный муж оказался идейным союзником Юрия Петровича.
– Ну как тебе это нравится? – спросила она. – Мне наплевать на политику, но жить я с ним не буду.
Такое внутри! Боюсь сказать «в душе». Хочется думать, что в ней нет такой гадости. Но близко к душе – точно. Я не хочу тех людей, скажем, предсердием и желудочком. Пусть даже эти хуже. Вот такая я зараза.
Мы за это выпили вермут со льдом.
– Господи! – сказала Ольга. – Завоевали бы нас, что ли, приличные инопланетяне… Не дадим мы себе ладу, не дадим…
Как раз кончался утюговый бизнес. Жизнь требовала нового семени.
Однажды, когда они искали очередное «где?», Федор привел ее в старую квартиру: Луиза Францевна ездила в тот день к подруге в Одинцово. Старушки традиционно каждый год собирались на день рождения Рашида Бейбутова, которого слепо всю жизнь любила одна из них. Прошедшие «Крым и Рим» пожилые советские дамы именно в этот день отдавались исключительно любви, в какой уж раз разглядывая фотографии «сладкого мусульманина». Подруге однажды в жизни обломилось «счастье поцелуя», когда она, вскарабкавшись на сцену, сумела из рук в руки передать кумиру букет. Она снова – какой уж год – говорила о запахе Рашида Меджитовича, не каком-нибудь примитивно-шипровом (других тогда не знали), а волшебном, сказочном «запахе мужчины», который ей удалось унюхать, когда великий певец торкнулся носом в ее угреватую щечку. Никто из подруг не замечал, что чем дальше оставался во времени эпизод, тем круче был поцелуй и сильнее запах. Каждая из подруг замирая ждала окончательного конца этой единственной встречи.
Луиза Францевна уехала, набрав кучу таблеток от давления, сухой торт и баночку спрятанного на этот случай клубничного варенья.
Старая квартира оглушила Ольгу затхлой тишиной. Она тихо обошла все службы, покрашенные извечным кубовым цветом.
В комнате Луизы Францевны за шкафом висело знаменитое сиденье для унитаза, прикрытое половинкой старенькой косынки в корабликах и облачках. Другая половинка лежала под телевизором. Это была трогательная попытка дизайна, правда, слова тогда этого не было, просто рвалась косыночка на две части, чтоб в комнате было со вкусом. Под сенью Луизы Францевны у Ольги случилось то ощущение счастья, ради которого двое сбегаются вместе…
Они лежали на спине и смотрели на выцветшие кораблики и облака. Ольге было до слез жалко Федора. Каково ему «теперь» возвращаться домой, ведь не халам-балам то, что у них было на двоих! Не? Она ждала и боялась, какие у него случатся первые слова.
– Откуда мне было знать, что для него все случаи были одинаковые? Он ничего не понял, и меня он не заметил как отдельную там, особенную. И что мне было делать со своим ощущением? Оно-то у меня было поделенным, разделенным, не знаю, как назвать… Одним словом, мне был нужен именно он. А я ему как бы и нет… На этом все и кончилось… Еще пару раз где-то встретились, но я вся зажалась, а у него что-то там не заладилось по работе. Расплевались… Вполне по-мирному.
Ольга тут врала. И я бы на ее месте врала тоже. Припала она к Федору прилично. Все тогда сошлось: освобождение от памяти Юрия Петровича (будь он проклят!), родственность, которая так была ей дорога, даже те старые неприятности с милицией сыграли свою положительную роль, а некоторая виноватость Ольги была очень тут кстати, и, наконец, любовь под сенью унитазного сиденьица оказалась просто небесной, так что все слова Ольги на тему «расплевались» были полуправдой, если не вообще ложью.
Однажды она даже не выдержала и пошла посмотреть на Федорову жену. Мне она об этом просто проговорилась, описывая сапоги башкирской женщины. Откуда она могла о них знать? Значит, ходила. Значит, смотрела.
Судьба свела ее с Федором и еще раз. Дело в том, что когда кооператив «для нее» был в конце концов построен, ни мамы, ни папы уже не было, а дочка уже была, и естественна была мысль: квартиру сохранить для нее. А пока же она, еще девочка, решила ее сдавать, но очень боялась, чтоб никто не узнал и не отнял бы как лишнюю, как способ нетрудового дохода. Поэтому сдавали квартиру только очень-очень своим людям. Но случилось, что свои что-то там получили, съезжали, пришлось искать новых своих. И вот однажды всплыл по этому делу Федор. Позвонил на работу сам, но от хорошего знакомого, разговорились…
– Слушайте, вы не Федор?
– Ольга, неужели ты?
Она сразу сказала себе «нет» на все поставленные вопросы и даже на главнейший – для Федора у нее квартиры нет.
Еще плелась какая-то словесная интрига…
– Знаешь, ты опоздал… У меня живет родственница из Свердловска.
– У тебя не было родственников в Свердловске!
– Извини. Но мужнины как свои. А тебе, собственно, зачем квартира?
– Так я же, детка, одинокий мужчина. Я как перст… Маму схоронил… Давай встретимся, а? Ну прошу тебя!
Она хотела на него посмотреть. Просто посмотреть. Встретились в кафе «Адриатика», что в Староконюшенном. Он нагнулся ее поцеловать. На нее остро пахнуло запущенным мужчиной. Сколько сидели, столько ощущала несвежесть его рта, его рубашки, волос, она даже курила, чтоб отбить этот дух перемен, хотя вообще была некурящая. Так, иногда, для понта. В ней стало расти раздражение против него же, что она пришла и теперь сидит с ним «таким».
– Ты дичаешь? – спросила она его.
– В каком смысле? – не понял он.
– Во всех.
– Брось! – обиделся он. – Я в порядке. Найду хату, и тип-топ.
– А что у тебя случилось с твоей шамаханской царицей?
– Это ты про кого?
Оказывается, с башкиркой он развелся еще тогда. Он как бы даже намекнул, что из-за нее…
– Неужели? – засмеялась Ольга. – Так вот живешь и ничего про себя не знаешь! А мне, может быть, лестно!
Он не так ее понял и положил руку ей на колено. Ее охватило чувство жалостливого отвращения. На какое-то время она даже не отдернула ногу, а сидела замерев, «из вежливости» – скажет она мне через время, – но потом отодвинула ставшую какой-то тяжелой и чужой ногу.
– Мы это проехали, – засмеется она Федору. – Так что у тебя с твоими женами?
– Ничего, – ответил он. – С первой не было детей… Со второй… У второй был ребенок от первого мужа. Рос-рос и вырос в такого жлоба…
– Сколько ж ему лет?
– Пятнадцать… У него своя чашка. Своя ложка. Он их выделил на полочке и накрывает марлей. Мать все это блюдет, а я вечно эту марлю задеваю, сдвигаю с места. Да ерунда все это! Ты мне лучше сдай квартиру… Прогони родичей!
– Не получится, – сказала она.
Федор расплатился в кафе, но, когда она достала из сумочки деньги и сказала, что она платит за себя сама, деньги взял спокойно, без всяких там «Да что ты!», «Обижаешь!». Не обиделся, одним словом. А она, тоже идиотка, деньги вынуть – вынула, а рассчитывала на его «замашет руками». Одним словом, они не совпали. Всю дорогу Ольга думала: а не отодвинь я коленку, прорезалась бы в нем мужская щедрость? Вопрос ответа не получил, и она сказала себе: с ними (мужиками) у меня только отрицательный опыт. Потом она поймет, что нельзя обстоятельствам жизни давать определение. Какими бы они ни были, но, существуя вне системы определений, существуя, так сказать, энтропически, в хаосе обстоятельств, факты еще имеют шанс видоизмениться, выстроиться во вполне благополучный клин ли, ряд, круг… Названные же, сформулированные, они как бы подчиняются команде определяющего слова, и тут уже – без вариантов.
Определяющими словами были – отрицательный опыт.
И тут пришла пора сказать об Ольгином муже, возникшем после Федора. Значит, была осень капусты, потом, естественно, зима, а с зимой – проблема сапог.
– Сапоги есть у Кулибина, – сказала ей сослуживица, – он привез из Германии, а бабам в его отделе не подошли. Девки мерили, приличные сапоги, но не ах…
– Я не знаю Кулибина, – сказала Ольга.
– Не знаешь Кулибина? Кого тогда ты знаешь? Чернявый такой, у него еще зуб на зуб налезает.
– А! – сказала Ольга и решила: раз знаю зуб, вполне могу сходить и спросить про сапоги. В лифте встретились неожиданно. Кулибин как раз нес коробку. В серой двенадцатиэтажной «свече» все друг друга знали в лицо. Кулибин улыбнулся своим выпирающим, как бы предварительным зубом. Ольга в другой раз определенно сделала бы вид, что читает правила эвакуации из лифта, но тут… Коробка определяла линию поведения.
«Господи! – думаю я иногда и об Ольге, и о себе. – Как мы жили! Как нами руководили мохеровые кофточки на пуговичках и без, кожаные перчатки, джинсовые юбки с кожаным лайблом. Сроду бы мы не стали ручкаться с N, то поди ж ты… Шапка… По твоим деньгам и то что надо по виду. И ты перся к N, неся на губах эту гадостную улыбку соискателя дефицита. Сколь угодно можно внушать себе, что все это ерунда и не шапкой определяется жизнь. Конечно, не шапкой… Разве я о ней? Я об улыбке… Я об униженной жалкости этих отношений…»
К случаю Ольги это даже не имело отношения, разве что к самому началу встречи в лифте. Потому что потом у них как-то очень быстро все закрутилось на другом уровне.
Кулибин жил с сестрой и матерью в Тарасовке, на дорогу тратил два часа в один конец, он страстно мечтал переехать в Москву, и, если говорить честно, не было это чем-то неразрешимым. Мужчина он был вполне приличный и по природе, и по социальному положению, у него были спорадические женщины, а почему бы им не быть? Некоторые из них хватались за него обеими руками в расчете на серьезное продолжение, но у Кулибина до сих пор что-то там не срабатывало в ответ. Если говорить старорежимными словами, которые уже сейчас практически сошли на нет, Кулибин был человек с понятиями и запросами. На них, как мы узнаем впоследствии, он и подорвался, как сапер на мине. Кулибин страстно хотел в Москву посредством женитьбы, но ему – идеалисту хренову – еще нужно было эту женщину захотеть как телом, так и душой. Такое многоканальное у него получалось желание.
Сапоги Ольга не купила, они ей оказались велики даже на шерстяной носок, но разговор завязался и как-то естественно перекинулся из торгового плана в область тонких вибраций. Тогда недавно умер Шукшин и все говорили: «Шукшин, Шукшин», все интеллигентные люди как бы сплотились в горе, что вообще у русских получается куда лучше, чем сплочение в радости. Ольга и Кулибин тоже сцепились на этой теме, что называется, отвели душу в жалости, и им стало хорошо.
Кулибин был приглашен домой и познакомлен с мамой. Его совершенно не смутило спущенное до полу одеяло на маминой софе по имени «Ладья», он даже скумекал тайну этого трюка по сокрытию «утки». «Скажите, пожалуйста, какие важности!» – подумал Кулибин. Он был нормально хороший мужчина, он понимал, что такое лежачая болезнь и все проистекающие от нее обстоятельства. Он проникся сочувствием к Ольге и оценил качество ее моральных принципов. Когда у них пошли объятия-поцелуи, а дело это, как правило, вечернее, у него пару раз случались накладки в виде опоздания на электричку, но он не использовал это в целях давления на Ольгу. Отношения развивались медленно и красиво, можно сказать, на чистой, дистиллированной воде.
Так что замужество Ольги было вполне по любви и уважению. Кулибин оказался хорошей партией, а то, что он в результате переехал в Москву и перестал мерзнуть в неотапливаемых вагонах, так это уже просто приложение – добавка к весьма и весьма удачному браку. Хотя само словосочетание нелепо.
Со временем выяснилось, что Кулибин – человек хозяйственный: в доме перестало капать, дуть и искрить. Они теперь ездили на работу вместе. Ольга висла на его руке, ей было приятно, что есть на ком и не надо сжиматься в собственном одиночестве. Кулибин посверкивал своим предварительным зубом, вполне ощущая себя силой защиты и надежды. Начало конца не имело ни вкуса, ни запаха, ни вида. Когда потом, через годы, Ольга – в «чисто исследовательских целях», скажет она, – будет искать причину, то так ничего и не найдет, потеряв клубочек, по которому шла.
– Грубо говоря, – засмеется она, аккуратно облизывая край рюмки с шерри, – грубо говоря, моя дорогая, я уперлась мордой в утюги и кипятильники. Кстати… Ты знаешь, как пахнет Польша?