Вера Николаевна встала. Голова кружилась, коленки дрожали, а тут так некстати телефонный звонок. Аппарат есть у изголовья дивана, но он молчащий, звонит тот, что на кухне. Она берет трубку, ей кажется, что сейчас ей все разъяснят. Иначе в звонке нет смысла.
– Верочка, родная, как ты?
– Кто это? – спрашивает она.
– Это я. Андре.
– Вы ошиблись номером, – отвечает она. У нее нет знакомых Андре. Бездарное имя. Он что, иностранец? Она кладет трубку. Откуда ей знать, что в учительском туалете плачет сейчас мужчина, который вдруг понял, что без этой пожилой дамы нет смысла жизни, раз – и нет, что с той августовской поры он уже не представлял жизни без нее, что не было ничего лучше их свиданий в «окно», что он готов отдать все за возвращение их встреч, а сейчас он пойдет и кинется ей в ноги.
Вера Николаевна добрела до кухни. Стол был вытерт и пуст. Она села и положила на стол руки. Пальцы слегка дрожали. Это не имело значения. Был взрыв, но ее дочь не пострадала. Это главное. Что еще? Погибли Луганские, отец и дочь. Это хорошо. Но разве это может быть хорошо? Может! Это правильно. Но с какой стати? Кто они ей? Никто. Она их не знает. Откуда же в ней глубинное, из печенок, торжество?
Открылась дверь, и вошел муж. Не поворачивая головы, она знала – он. Еще когда только заскрипел ключ в замке. Седой старик вошел в кухню и сказал: «Татьяна сказала, что ты не в адеквате».
Какое странное, чужое слово. И муж странный. Когда он успел стать таким стариком? Вот он сел напротив, взяв ее руки в свои, смотрит в глаза. Кто-то ей уже смотрел сегодня в глаза… Что за гэбистская манера у людей – смотреть в зрачки?
– Таня была там, – говорит она, но не узнает своего голоса. – Погибли Луганские.
– Кто такие?
– Ты не знаешь, кто такие Луганские? – кричит она.
– А ты знаешь?
– Я? – она замолкает. Маленькое ликование, без величины и веса, лижет ее изнутри. – Я? Я знаю.
– Ну и кто они?
– Те, которых надо было убить!
– Но там была девочка! Как можно и нужно убить девочку?
Легко и беззвучно она сваливается со стула на пол и лежит боком, жалко и беззащитно. Он не знает, что делать. Он брызгает на нее водой. Она открывает глаза, и он волочит ее в комнату, как куль.
Уже лежа на диване, она просит крепкого чаю.
– Надо вызвать неотложку, – говорит он.
– Не вздумай, – отвечает она своим привычным голосом. – Просто кружнулась голова.
Ей действительно лучше. В голове прояснилось. Седой старый муж правилен. Все на своих местах. Таня жива-здорова.
– Там порезана буженина. Тебе ее дать? – спрашивает он из кухни.
– Дать! – отвечает она.
Она не знает, что муж не понимает, когда это она успела купить буженину, если утром к чаю не было ничего, кроме закаменевшего костромского сыра. Значит, выходила еще до всего. Она легкая на ногу, не то что он.
Они пьют чай вместе в комнате, расположив все на табуретке.
– Я тут не понял. О каких Луганских ты меня спрашивала?
– Ни о каких. Забудь. Это моя история. Сама разберусь.
Значит, все правда. Была у него грешная мысль, что у жены кто-то есть или был, что десять лет разницы между ними – это не хвост собачий, а сексуальным гигантом он и смолоду не был, а она до сих пор как натянутая струночка, только пальчиком тронь – зазвенит. Но если не знаешь, то лучше и не знать. А сорок с хвостом лет вместе на дорогу не выкинешь, это не просто срок, почти вышка. Или совсем другое – когда двое прорастают друг в друга, попробуй раздели, где кто. Может, был у нее какой-то Луганский, женщины – существа мстительные.
Высокие и дальние мысли кружили голову старому мужу, и под них хорошо шла буженина. Но ни с какой стороны наличие свежей буженины уже не беспокоило мудрого старика. Не все ли равно, откуда она взялась? Хорошо, что она есть.
Татьяна сделала подписи под снимки. Опять ее задержало лицо Максима Скворцова, как она теперь знает, физика-бизнесмена, дочь которого теперь, скорее всего, станет первой красавицей. Портрет девочки был тоже. Заплаканная перепуганная мордаха. Никакой красоты – одни нюни. Лицо же отца… Татьяна вдруг подумала: вот позови такой даже не в даль светлую, а за поворот, на склон оврага, – пошла бы не глядя. Но тут же себя окоротила: «Это я так думаю, потому что знаю – не позовет. Я в мыслях храбрая, в делах совсем нет». Как любил повторять преподаватель зарубежной литературы – отнюдь. Его так и звали – Человек-отнюдь. Периферийные ребята спрямили слово для удобства собственного языка и звали его Отнюдя. Глупое слово, но прижилось и даже передалось вослед идущим. «А у нас лекции читает Отнюдя».
«Никуда бы я за ним не пошла, а вот материал о бывшем физике в журнале гламура сделаю».
Редактор сразу не понял.
– Где поп, где приход? – сказал он. – Физика на другой улице.
– Мы же поднимем этим гламур, – ответила она. – Нас прочитают грамотные. Отложат своих Ницше там или Хайдеггеров и узнают, что физики теперь ходят на конкурсы красоты и руководят ресторанами.
– Ты в этом смысле? Ладно, пиши. Тем более если у него дочь – претендентка. Это для нас главное. Но только без наворотов. Просто так, доступно… Любит баньку. Часы предпочитает швейцарские. Ближе к нашему народу, ближе!
К концу рабочего дня Татьяна набрала телефон родителей. Он был катастрофически занят. Решила, что позвонит уже из дома. Вне зоны был и телефон Варьки. Настроение упало на минус. Где она? Где? Ехала со сползшим лицом, просто чувствовала спавший на воротник подбородок.
Вокруг нее в метро стояли мужчины, все как один – не с лицами физиков.
Возле подъезда она увидела Варьку. День парных случаев, подумала она. Варька висела на огромном парне, обхватив его двумя ногами. Хотелось убить дочь за все сразу. За скрюченные на теле амбала ноги – на виду всего дома. За пузыри, которые Варька выдувала изо рта. За тупой, почти мертвый взгляд парня. «Я бы с таким, – подумала Татьяна, – даже в моем преклонном сорокалетии на одном гектаре не села бы… О господи! Что же делать?» И она изо всей силы шлепнула Варьку по обвисшей заднице. Дочь взвизгнула. Парень – как это теперь говорят? – оставался не в теме. Он мертво смотрел на Варьку, мертво – на ее мать.
– Мам, ты че? А мы ждем тебя. Знакомься, это Тим. Он же Укроп, мой друг-единомышленник. Наш вождь – Мэнсон.
Она прокричала это громко. И Татьяна почувствовала, как сдвинулись шторки на окнах, а кое-где даже скрипнули створки, как народ когда-то престижного кооперативного дома, а сейчас заплеванной башни-семиэтажки, в который раз убедился, каким хорошим и правильным было то время, когда они, молодые, приходили сюда смотреть, как выгрызается котлован их будущего жилья. И на тебе. Вот оно, будущее! Мэнсон! Кто, кстати, такой?
Татьяна знает этого героя. Почему-то ей кажется, что еще недавно этот страшный дядька, видимо, был женщиной, но потом для понтов он(а) навесил(а) себе яйца. Зачем? А затем, что ни один в мире успех не может состояться без участия в нем главной мощи – девчонок, теток ибаб (пишется вместе). Где бы ты был, Мэнсон – он же Басков, Киркоров и др. без них – ибаб?..
– Дома есть что поесть? – спросила Варька как ни в чем не бывало. – Мы с Тимом как волки.
Это был перебор для одного дня. И выход существовал один. Она открыла сумочку и достала «пятихатку».
– Перебейтесь, – сказала она дочери.
– А разве мы съели вчерашний суп с фрикадельками? – спрашивала Варька, одновременно заталкивая денежку в карман.
– Он прокис, – ответила Татьяна, – я забыла поставить его в холодильник. Но ты возвращайся скорей. Знаешь про ЧП?
– Тоже мне ЧП. Где сейчас не взрывается? Чего ты взбутетенилась? А бабуля вообще умом тронулась. Звонит весь день на свою родину. Тамошние воды уже вспучились от ее криков.
– Откуда ты знаешь? – забеспокоилась почему-то Татьяна.
– А мы и к ней подсыпались на предмет пожрать, но дедуля нас не пустил. У бабушки, говорит, важный разговор с Луганском. Мол, ты же знаешь, семью Луганских взорвали. А я не знала. На фиг мне это знать. Но задумалась: Луганск и Луганские. Город и человеки. Что-то в этом есть. Или нет?
– Ничего нет, – ответила Татьяна. – Луганск – это бывший Ворошиловград. Можно иначе: Ворошиловград – бывший Луганск. Фамилия с этим не связана.
Татьяна посмотрела на лицо Тима. Варька называла его еще Укропом. Не мысль, а некое возникновение ее бороздило грубую лепнину его скул, носа, надбровий. И была в этом просыпании лица даже какая-то милота – она же надежда: не мертвый он, живой. Тщится!
– Ладно, ребята, я пошла, – сказала Татьяна, а сама продолжала смотреть на вдруг вздохнувшую окаменелую природу парня. Дочь заметила интерес матери.
– Он клевый, – сказала она. – Он тебе понравится – читает книжки. Он из краев бабушки.
– Лисичанск, – подтвердил Тим-Укроп. Голос не подходил к его грубой внешности, был глуховат и мягок.
«Фрикадельки, между прочим, не прокисли», – вспомнила Татьяна, но предыдущая мысль – о матери и ее звонках – оставила все по-прежнему.
– Пока, ребята. – Это им обоим. – И не задерживайся. – Варьке.
Девочка кричала как резаная.
– Он трогал мой велосипед! Он своими руками трогал руль!
Прибежала гувернантка, дала ему пощечину и протерла велосипед от и до. Он смотрел на свои руки, они были чистые. У него всегда чистые руки именно потому, что у него грязная работа. Он только передвинул велосипед с дорожки, которую мёл. Гувернантка же грязными руками дала ему пощечину. У нее в руках была тряпка.
– Ее вещи не трогать! Сколько было говорено!
Он никогда и не трогал. Он знал свое место. Он просто подвинул велосипед, чтобы подмести тропу.
Нет, пощечина не болела. С чего бы? Женщина-гувернантка не умеет давать по морде. И никогда этому не научится, даже если ей там, в доме, начнут давать оплеухи. Она учительница музыки, у нее тонкие длинные пальцы. Она унижением зарабатывает на образование сына. Это он узнал сразу, когда она пришла в дом. Ей хотелось поговорить, и она нашла его. Один раз. Больше ей не разрешили. С обслугой не иметь дела. Она выше и должна ставить их на место, если что… «Их» – это его и прочую чернь.
Он не обижается. По морде – это такая малость, если вести счет унижений. Интересно, та, что погибла в машине, кричала как резаная? Или ее – сразу? Хорошо, если это было быстро. Он по себе знает, какими долгими бывают две минуты оставшейся жизни. В голове у него навсегда крик умирания. Крик мамы и всех, всех, всех.
Вера Николаевна все-таки дозвонилась.
– Это я. Вера. Говорю коротко. Вы же теперь заграница. Юлия Ивановна! Скажите, у того, вашего, Луганского были дети? Ну как это вы не знаете? Я вас прошу, узнайте. Спросить у своей мамы? Ей девяносто. Она уже не помнит, как ее зовут. Но, конечно, спрошу. А вы спросите еще у Симы. Она когда-то интересовалась историей края. Прошу вас, дорогая. Я позвоню вам завтра.
Она положила трубку, и ее трясло. Глупо, конечно, просто ни к черту нервы. А к матери надо съездить. Пустое дело, но надо…
– Завтра я съезжу к маме, – сказала она мужу. – Сужу по себе. Так хорошо помню все свои молодые ощущения, а что было вчера – без понятия.
– Не придуряйся, – сказал муж. – Иногда я думаю, что тебя приморозили в молодости. Я вот совсем старик, а у тебя вполне может быть любовник.
Он, конечно, не собирался это говорить, но откуда нам знать, что мы сделаем через пять минут? Молчишь, молчишь… Молчишь, молчишь… А потом раз – и бухнешь… Бухнул!
– А умные мысли тебе, дураку, в голову уже никогда не приходят?
– Это умная мысль, Вера. Я же вижу. Ты моментами вся такая – ух. Будто на свидание собралась. И в этот день у нас обязательно бывает буженина там или семга. Приметил я такое…
Случись такой разговор в другой момент, Вера Николаевна и труханула бы, и растерялась, но она изнутри вся горела другим пламенем, поэтому махнула рукой. А он и сам сменил тему.
– У нашей Варьки новый кавалер. Они хотели сегодня зайти, но ты повисла на телефоне. Без тебя я не решился их позвать.
Как, оказывается, просто переводить рельсы. У внучки каждый день кавалеры новые, но как стрелка для отклонения разговора и это годилось. Старый дурак придумал себе незнамо что, а тут колотится в дверь подрастающее, вечно голодное молодое поколение.
– Прости, я дурак, – сказал муж. Но ему не хватило малости – подойти и поцеловать Веру Николаевну, которая на этот данный момент была не той, утренней, трепещущей от объятий Андре. Была совсем другая женщина. Ее сегодня взорвали, не причинив явного физического вреда. И ее надо было приласкать по-родственному. Ибо взрыв как-то странно принадлежал им всем, и мужу, и дочери, и внучке. Никому по отдельности, но одновременно им всем.
– Так я тебе сказала, что завтра поеду к маме?
– Знать бы зачем…
– Передать привет. И проверить, держится ли у нее подножная табуреточка.
В день звонка из Москвы у Юлии Ивановны был ревматический удар. Кости болели все, от мелких запястных до формообразующих в тазобедре.
Есть ли дети у Луганского? Какой глупый вопрос, если учесть, что ему уже за сто лет.
Наверное, когда-то были. Они такие же старые, как она. У них и дети уже не молоденькие, небось, тоже уже дедушки и бабушки.
Сима пришла вся убитая усталостью. При ее хромоте – целый день на ногах… Выпускает газетку практически одна. Сама редактор, сама распространитель. Два раза их уже поджигали, но она – хромоногая дура Феникс. Ее каждый день цитировало украинское оранжевое радио. Когда тебе за пятьдесят и у тебя не было мужчины, революция – самая что ни на есть развлекуха. Сама Юлия Ивановна думает о том, что революций в ее жизни слегка перебор. Она из семьи шахтозаводчика, расстрелянного после семнадцатого. Мать с двумя взрослыми дочками скрылась на хуторе у родни. Слава богу, власть их не достала. Достал голодомор двадцатого. Спас их рыбак-инвалид. Когда стало совсем плохо, приютившая родня честно сказала: спасайтесь сами. Вот тут он и объявился, одноногий дядька. Взял женщину с двумя дочерьми в работницы. Рыба оказалась и колючей, и вонючей, но как-то кормила. Сестры рассказывали, как страдала мать, но не сдавалась.
Так и жили. Так и выжили. А однажды рыбак пришел ночью и лег на мать. Кате, старшей, было уже двадцать лет, Оле – пятнадцать. Они слышали, как мать приняла его, как стонало ее тело и каким счастливым был ее выдох. Через год родилась Юлия. Через два – Ленчик. Рыбак плакал от счастья, от него же напился и утонул. Мать скоро ушла за ним. Очень тихо, как бы даже забыв о маленьких детях. Как выжили? А неизвестно. Как выживают звери, трава… Побирались. Подворовывали. Катя и Оля были и в няньках, и в уборщицах. Уже не вспомнить всего. Только ощущение холода, голода и грязи. Главное, старшие сестры не отдали их ни государству, ни чужим людям – прятали, как щенят. Господи! Как же это все могло быть? Старшая сестра, покойная Катя, красавица, умница, так и не вышла замуж – где бы она могла найти достойную пару в своей молодости? Такое мужское быдло было вокруг. Тем более что опыт второй сестры, Ольги, был неподходящ для примера. Ее муж был из большевиков Луганских и приходился каким-то родственником звонившей ей сегодня Вере Николаевне. Прожили они всего ничего, год, не больше. Муж рванул на Дальний Восток, именно для истинных революционеров дел было невпроворот. Оля хотела поехать за ним, но он ее не взял: «Гарантий для жизни дать не могу». Сказал и сгинул.
У Юлии, случайной младшенькой сестры, вариантов замужества как бы даже и не возникало. И она приспособила себя к полумужской жизни. Сделала короткую стрижку, стала петь в агитбригадах. Так ни разу в жизни ни с одним мужчиной и не поцеловалась. Пошла работать в школу – и, как выяснилось, на всю жизнь. К короткой стрижке привыкла, привыкла курить. В жизни с сестрами – пока те были живы – выполняла мужские работы. Катя и Оля играли в четыре руки на рассохшемся пианино, а она перекладывала печь и перестилала полы.
Брата Ленчика с детства носило по стране, как сухой лист. Прибился к сестрам перед самой войной. Наверное, этого бы не случилось. Но за ним тяжело шла сильно беременная женщина. Лето было жаркое и голодное, Юлия сейчас уже не помнит почему. Ведь страшный украинский мор был позади, а это был уже тридцать девятый.
Ленчик, уходя на фронт, оставил им как бы жену и дочь, документов они никаких не видели. Сам он, шагнув в солдатский строй, сказал: «Обетованной земли тут нет, насмотрелся – знаю. Найти хотя бы просто землю. Если найду, вернусь за ними». Что он имел в виду? Землю для жизни или место для могилы? Этот вопрос задавала старшая, Катя, сестрам, которые опекали, как могли, невестку Лёку. Ее дочь назвали Лизой в честь их бабушки, красивой дамы с портрета. От той, что приняла в себя рыбака, фотографий не осталось. К тому времени, как записывали Лизу в загсе, лица со старых портретов уже все кончились. Во всяком случае, у них в Лисичанске.