bannerbannerbanner
История Устиньи Собакиной, которой не было

Галина Щербакова
История Устиньи Собакиной, которой не было

Рахиль вернулась в Донецк, похоронила маму и дожила до времени, когда все пошло-поехало. Мова, мова, мова… Конечно, она русская, знала украинский язык, но языком ее ума, ее природы, ее чувств он не был. Университету же – оказалось! – нужны были доктора, университет пыжился стать большим и важным. Кандидаты пеклись, как пончики в жаровне. С докторами было хуже. Ладно, пусть! Пусть – решили – будет и русская тема, у этой Рахили уже все, кажется, готово. Попросили только связать Чехова с Украиной. Таганрог, его родина, рядом, а Ялта вообще украинская. Копнуть бы тут, копнуть! Копните, Рахиль Батьковна!

Рахиль смеялась и плакала, а потом достала папку с диссертацией, которая кусочками была опубликована и там, и сям. Она называлась «Драматургия Чехова как феномен онтологического дальновидения».

Она долго читала свое же сочинение, где-то удивляясь неожиданности еще молодых выводов, где-то смеясь над наивностью советского образования, которое оказывало себя в самых неожиданных местах.

За этим делом застал ее сын.

– Давай я тебе сделаю книгу, – сказал сын. – У Сережки, помнишь его, есть своя типография. Я думаю, он возьмет не больше «штуки».

Столько лет другой жизни. Но она продолжает каменеть перед такими словами, как «своя типография» или «свой магазин». И у кого? У мальчишки-двоечника, тройки для аттестата которого наскребали за всю десятилетку. А теперь ездит в какой-то неимоверной машине, похожей сразу и на танк, и на лакированную ассенизационную бочку. Но это у нее дурное воображение. Как она говорит: я не могу привыкнуть к квадрату, который еще вчера был кругом. Началось все с квадратных кофейных чашек. К чему это она? А! У Сережи, владельца «бочки» своя типография.

– Ты меня слышишь, ма? Не беспокойся, я оплачу это дело.

Да, он ведь уже сказал «за штуку».

– Прости, я всегда забываю: «штука» – это сколько?

– Мама, не придуряйся. Ты еще не столетняя бабка, чтоб не знать.

Она знает: это тысяча баксов. Она не столетняя бабка. Она ровно наполовину.

– У меня и сотни таких нет.

– Я же говорю: я оплачу. Я в состоянии. Эта цифра в моей голове вполне помещается. Она нормальная. Понимаешь? Я это знаю.

Она делит, множит, она переводит сумму в привычные ей деньги, в рубли, потом в гривны.

– За свой счет, мама, можно все.

Господи, зачем он это сказал?

Можно все. Когда печатали брошюрку ее кандидатской, это была награда за первое место в чеховском конкурсе. Боже, когда это было? Четверть века тому. Другая жизнь, другая жизнь… Без ностальгии. Без сожаления. Она старается жить в этом времени. Она знает, оно другого цвета, другого запаха, другого вкуса. Она называет его банановым временем. Этих фруктов завались на каждом углу, а яблок нет. Хотя яблони ломятся в садах, а бананы и близко не растут. Но не надо спорить с сыном. Если он так считает, пусть делает. Приехать в Москву с книжкой престижно.

Книгу сделали за месяц. Зелененькая, гладенькая. Шрифт на обложке под старину. Ну и что? Она и есть для этих мальчиков, владельцев газет, пароходов, старина. Разозлилась. Зачем она себя уговаривает? Она же в глубине души так не думает. У нее острый ум и острый язык, просто она не умеет ими пользоваться в банановом времени. Так считает ее университетская подруга Лилька, ведущий в Киеве менеджер некоей фирмы, которая – так она говорит сама – может все.

– Все – это что? – спросила Рахиль, когда та приехала в ее город на какой-то их сбор новых, умелых, ловких.

– Все – это стать. Состояться. Помнишь слоганы юности? Встань и иди. Иди и смотри. Пришла и говори. От зубов же отлетало, а внутрь не вошло. Я помогаю людям стать. Даю консультации. Учу.

Ей тогда показалось, что Лильке хотелось и ее поучить жить. И не то что она была упряма и не хотела новых знаний от успешных людей… Именно это и было. Не хотела. «Я сама знаю, что мне нужно».

– Тебе надо купить дорогой костюм и туфли. И сбросить эти чертовы совковые обноски. Пойдем вместе, я покажу, что тебе надо. Ты молодая и красивая, а ходишь и клонишь выю. Стыдно, подруга.

Она тогда общупала свои вещи. Ну, и чем они плохи? Тем более если их все перепутать, чтоб они вскрикнули от испуга… Она смеялась, соединяя верхи и низы, но туфли купила новые, эдакие на квадратном каблуке для устойчивости и из такой мягкой кожи, что пальцы будто выдохнули и расслабились, забыв привычную судорогу.

«Если поеду в Москву…»

Существование книги требовало каких-то других поступков. Например, захотелось послать ее в Ростов тем, с кем работала. Они сохранили связи. Хорошо бы и в Волгоград. Там была ее однокурсница. Вела двадцатый век. Но главное – главное – было послать ее в Москву, тем, кто ее учил. И прежде всего любимому старому профессору, если он еще жив. На этом она запнулась, потому что почувствовала стыд. Ведь на самом деле «если». Ему уже, поди, за восемьдесят, и куда делось то буколическое время писем, открыток и даже телеграмм ко дню рождения. Больше того, куда делись телефонные звонки? Мосты были разведены до упора и заржавели до навсегда. Так что, получалось, что первым побудительным шагом к возвращению диссертации был горький стыд за себя.

Она не решилась звонить после столь долгого молчания, она написала письмо на кафедру. Такое сдержанно-виноватое письмо. Ни о чем не просила – стыдно, просто информировала, что жива, здорова, но отстала от времени новых идей и понятий. Профессор ответил сразу, пожурил, посочувствовал, написал, что ею интересовались немцы, но он, старый дурак, потерял ее адрес. Закончила ли она докторскую или борется за жизнь на другом пространстве? В общем, если что, пусть приезжает, ее помнят и любят, а немцам он напишет сегодня же.

«Какие еще немцы? – подумала она. – Не знаю никаких немцев». Но ответила, что если можно, она приедет показать свою работу. Хотя она в ней очень не уверена. Боится, не позавчерашняя ли она?

А тут явился приятель с кафедры. Прямо с порога закричал, чтоб слышал муж, который смотрел по телевизору футбол.

– Еду в Волгоград к мамане. Давай свою книжку, передам твоей Ольге или как ее там.

У них был разговор о том, что Рахиль не знает ни домашнего адреса бывшей однокурсницы, ни адреса университета. Договорились, что Рахиль еще напишет письмо и завтра принесет книгу ему домой, чтоб он успел ее положить в чемодан.

…В коридоре его квартиры чемодан уже стоял, рядом грубо были брошены вещи, на взгляд Рахили, слишком много вещей для недельной поездки, но это она, аккуратистка, относится ко всяким сборам с излишним тщанием, так что нечего ей придираться к тому, что не имеет к ней никакого отношения.

– Рахиль! Это ты? Зайди, я в спальне, – услышала она голос жены приятеля, Жени, которая уже давно болела мучительными мигренями, а их, как известно, никто не лечит. Рахиль расстроилась, она не хотела встречаться с Женей, не потому что плохо к ней относилась, а именно потому, что хорошо. Дело в том, что Рахиль знала, что у Жени неоперабельная опухоль мозга. В клинике, где лежала Женя, работала тетка Рахили, собственно она делала томографию и показывала снимки. У Рахили даже голова закружилась от блеска черно-белых разводов и пятен, ей пришлось нюхать нашатырь, и тетка, очень разозлившись на слабонервную племянницу, зашипела ей в ухо: «Не вздумай кому ляпнуть. Дело безнадежное. Будем играть светлую музыку мигрени». Даже с мужем Жени, приятеля все называли Жоржиком-Коржиком (Георгий Суренович Коржиков), она никогда не говорила о болезни Жени – мигрень и мигрень, то хуже, то лучше. Вот и вся недолга, только у Рахили всегда в этот момент в носу щипало нашатырем, в горле першило легким привкусом обморока.

Женя лежала, как всегда, у окна, подняв прикрытые пледом колени, на которые опирался журнал кроссвордов.

Она помяла в руках книжку. Не листала, не разглядывала – именно мяла. И в этом было столько вкуса к жизни, к ее ощущениям, что у Рахили чуть не закапали слезы.

– Ну, дай тебе Бог, – сказала Женя.

– Это за деньги, – почему-то сказала Рахиль. – Представляешь, у одноклассника сына своя типография.

– Хорошо же! – воскликнула Женя. – Иметь, терять, бороться, побеждать, быть то сверху, то снизу, знать вкус, запах победы. Хорошее время, жаль – не мое.

– И не мое, – сказала Рахиль. – Я не хочу быть ни снизу, ни сверху.

– Ну разве не гадство, что я не смогу тебе по жизни доказать, как я права?

– Докажешь! – излишне бодро сказала Рахиль.

– А я думала, ты скажешь, что бодливой корове Бог рог не дает.

– Как же не дает, если ты лежишь, а бодаешься.

– Просто я тебе намекаю. Не сдавайся. Мало ли, кроме меня, лежачей и теоретически бодливой, бродит разных глоких куздр.

– Да кому я нужна? – засмеялась Рахиль.

* * *

Таможню проехали быстро, и никто не рылся в чемодане Рахили. Книжка лежала под подушкой вместе с письмом, в котором ее приглашали в Москву немцы на предмет переговоров о лекциях в Мюнхенском университете. Как они про нее узнали? По правилам нынешней географии, ее по такому поводу можно звать только через Киев, но звала почему-то Москва, черным по белому, на красивой, даже как бы веленевой бумаге. Приятно было об этом думать и вести мысленный спор с Женей: видишь, дорогая, не отрастила рогов, никому не давала в солнечное сплетение, а меня как-то вычислили. Сама удивляюсь, как.

Напротив в купе сидела пожилая пара. Они ехали в Москву к дочери, по вечной провинциальной традиции везли банки с вареньями и соленьями. «Дочь говорит, что все можно купить, но разве в магазинном есть вкус?» Они сами себя уговаривали, потому что дочь по телефону сказала: «Припрете банки – выкину. Мы их не едим». И сейчас в приближении к Москве их охватывала легкая паника и стыд, что они такие вот… Дочь говорит: «Вы у меня лохи».

Соседи с банками старше Рахили. Но они ей так понятны. Ей тоже мама передавала банки, и она тоже сердилась, что та таскает тяжести. Но назвать тогда маму лохом разве поднялся бы у нее язык? А сейчас поднялся бы?

 

Эта страсть к поискам сравнений, параллелей… Тогда и сейчас. Они и мы. Хорошо – дурно. Дети живут без этого. Они «не создают лишних сущностей без надобности». Это сказал еще Оккам в четырнадцатом веке, хотя на Украине считают, что это мысль Сковороды. Такие устроили споры! А вникнуть – зачем? У мысли нет родины, нет национальности, она существует везде и нигде. Вот прилетела в это купе в ее голову, посидит в ней и выпорхнет, чтоб еще раз объяснить дурным людям – не надо лишнего. Не придумывайте себе ни борьбу с банками варений, ни смирения перед ними. Признайте их существование без гнева и пристрастия… Но тут с верхней полки свесились голые ступни девчонки, что ехала над Рахилью. Девчонка была абсолютным дитятей бананового времени. Она, слезая, становилась ногой на столик и шевелила пальцами, чтоб не задеть печенье там или крыло курицы. Она сидела с голыми ногами вниз подолгу, щелкая орешки. И Рахиль, одновременно злясь и восхищаясь, наблюдала эту невоспитанность как явление природы, которая какая есть, такой и будет, нравится нам это или нет. А пятки у природы были мягкие, ухоженные, и ноготочки пальцев были аккуратненько перламутровые. Дитя уже не знало плохой обуви и не подозревало о возможности дурного запаха ног.

Она ехала в Москву на кастинг. Девочка мечтала стать сначала моделью, а потом Милой Йовович. Ей ли не встать ногой на столик, за которым пила чай доисторическая эпоха, которая понятия не имела, какие грандиозные у нее планы на жизнь и сколько в ней силы, чтоб разнести всех, кто станет у нее на пути, к чертовой матери.

В Москве Рахиль обещала встретить некая фрау Финкель, которую она, естественно, не знала. А потом выяснилось, что фрау Финкель – ее студентка полька Боженка, судьба их свела в Ростовском университете, где она работала именно тогда, когда группа поляков приехала учиться в бывший когда-то давным-давно Варшавским университет.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru