…Эта баба, чью фотографию за последние две недели он истрепал в кармане куртки, все не ехала и не ехала. Он устал ждать на сквозняке. Он хотел получить свои деньги, нырнуть в теплое нутро винного магазина, купить вожделенные пол-литра, попутно прихватить сигарет и закуски. И все! После этого он хотел навсегда забыть это дело, за которое ему, если честно, было немного стыдно.
Разве не позор: пригвоздить беспомощную бабу? Разве такими делами ворочал, когда был в форме и в прямом, и переносном смысле?
Нет, тогда он гарцевал по жизни. Он был профессионалом. К нему шли с заказами толпами. Нет, неправильно, а то кто-нибудь подумает, что он ларек на центральной площади держал по оказанию киллерских услуг. Не шли, конечно же, это перебор. Заказы он получал через десятого посредника в виде лаконичного звонка на домашний телефон. Потом при встрече получал аванс и подробные инструкции. После операции получал остальную сумму. Каждый посредник знал по цепочке лишь следующего за ним и никогда другого, поэтому его так долго и не могли взять.
И до сих пор не взяли, хотя теперь его и брать-то не за что.
Он прокололся однажды. Глупо, дико прокололся. Деньги вернул, но весть о том, что он уже не тот, быстро облетела всех, кто на него полагался. К нему перестали обращаться. Сначала он психовал, лежал дома и часами смотрел глупые наивные сериалы про киллеров и охотников за ними. Смотрел и ржал.
Такая лажа! Такой глушняк, что облеваться можно было от постоянной тошноты, вызываемой очередной серией. Все не так! В чем-то было много проще. В чем-то много сложнее. Но совсем не так красиво и деловито, как в кино этом сраном.
А артистов-то, артистов на роль злодеев подбирали каких, а! Ну просто плейбой какой-нибудь, а не душегуб. И все атлеты, как на подбор, и единоборствами владеют, и в костюмах дорогущих и при галстуках, и ботинки ручной работы. На такого глянешь, не захочешь – станешь подозревать. Боец ведь, не рядовой слесарь со станкостроительного. Боец и хищник!
Разве же такое возможно?! Да нет, конечно! Он-то знал, что все не так. Он вот не был атлетом с широченными плечами, хотя руками кое-что делать и умел. И ростом не особо вышел. Внешность так вообще заурядная, не то что с первого, с третьего раза не запомнишь. Последний в цепочке десяти посредников от заказчика частенько мимо него на месте встречи проходил, не узнавал.
С бабушками во дворе дружил, потому что надо было так. На субботники выходил, мусор помогал относить, за лекарствами даже иногда кому-нибудь бегал. Оттого и любили его соседи, и все невест ему подыскивали.
Оттого и на свободе он до сих пор.
Хотя, может, на свободе он не от неприметности внешности своей, а потому что давно не в деле. Очень давно! Лет уж пять, поди. Странно, что о нем сейчас вспомнили вдруг. Правда, дело – говно. Серьезный человек на такое и подписываться не станет. И деньги пустяковые. Ему сгодится. Пенсии, которую он получал, в последнее время что-то хватать перестало.
Да, стал выпивать, а как иначе? Один да один. Дела нет, семьи нет. Собаку пробовал заводить, так соседка престарелая с конфузливой улыбкой попросила зверину свести из квартиры. Псиной, мол, воняет. Он и свел собаку в приемник, хотя привязался к ней очень и очень хотел бабке хребет за пса сломать.
Но правило, установленное им самим же – не убий там, где живешь, и не живи там, где убиваешь, нарушать не посмел…
Так, кажется, прикатила. Он заерзал возле ствола дерева, о который опирался, проверил незамысловатое орудие. Дождался, пока баба выйдет из машины, подхватит из багажника пакеты и скроется в своем подъезде, и только тогда скорым шагом пошел за ней…
Раз, два, три, четыре, пять, вышел Зайчик погулять…
Ее Зайчик тоже теперь на прогулке, наверное. Маленький, пухлый карапуз с умными серыми глазищами в пол-лица, носом пуговкой, алым сочным ротиком, прямо как перезрелая черешня, которого она назвала при рождении Гавриилом и с которым до недавнего времени не расставалась почти ни на минуту, в это время должен быть на прогулке со своей воспитательницей.
Звягинцева Надежда Степановна – до отвращения правильная, до крахмального хруста стерильно-чистоплотная – чопорная дама, понукала теперь ее мальчиком.
– Гавриил, так нельзя, – должна она сейчас повторять ему нравоучения хорошо поставленным бесцветным голосом.
– Туда не ходи! Там опасно!
– В лужу наступать нельзя, промокнут ботинки!
– Мячом играть нужно с другими детками, так правильно!
– Не стоит облизывать губы на улице, Гавриил, это неприлично, и они будут болеть…
Может, и сумеет научить ее Гаврюшку Звягинцева Надежда Степановна – как надо сидеть за столом, как держать вилку и нож, как приветствовать входящих и как прощаться с уходившими… Одному она ее Гаврюшку не научит – любви. Этому научить нельзя. И как может научить любви человек, который сам никого не любил и которому и любить-то некого. Одинокой была Звягинцева Надежда Степановна, совершенно одинокой, как та береза, что скрипит десятый год под Машиными окнами.
Она ведь все про нее узнала. И где живет, и с кем дружит. К слову, не дружила та ни с кем, кроме своего облезлого кота. Когда ходит по магазинам, что покупает из еды, на чем экономит, а на что не жалеет средств. Маша, как привязанная, ходила за ней по пятам первые два месяца. Украдкой ходила. Часто переодевалась, чтобы не быть замеченной. Встречала с работы, доводила до дома, потом от дома и до работы. Днем пряталась за верандой на детской площадке и подсматривала оттуда, как и что говорит Звягинцева ее Гаврюшке, когда они всей группой в десять малышей выходят на прогулку.
Придраться было не к чему. Ничего дурного не совершалось бесцветной женщиной с обнадеживающим именем, которой органы опеки доверили Гаврюшку, отобрав его у нее – у Маши Гавриловой.
Звягинцева не была с ним излишне строга, не обделяла его вниманием, следила, чтобы в ушки не надуло, поправляла на нем курточку, поднимала воротник, брала за руку, потому что он был самым маленьким. Но…
Но она не была с ним и ласкова! Она не целовала его в макушку всю в милых славных кудряшках. Она не прижимала его к себе с любовью, сильно напоминавшей сладкую боль со щемящей тоской вперемешку. Не перебирала его пальчики, не прикладывала их к своим губам, когда рассказывала ему на ночь сказки. Она и сказки-то ему не рассказывала! Она просто командовала: всем в постель, повернуться на правый бок, положить руки под щеку и спать. И все! Какие сказки?!
Она все правильно делала – Звягинцева эта, – правильно, умно, красиво и по-книжному. Правильно кормила, правильно выгуливала, правильно лепила поделки из пластилина с ними, но она не любила их.
Они – эта горстка несчастных либо брошенных, либо осиротевших, либо отобранных органами опеки, как вот Гаврюшка, детей – были ее работой! И это было страшно!!! Страшно это было для Маши Гавриловой, которая и в мыслях никогда допустить не могла, что жизнь ее маленького сына станет для кого-то каждодневной, рутинной, а порой и надоедливой до соплей работой. Что от его больных зубов будет больно не ей, а тошно кому-то другому. Этот другой станет сжимать рот, контролировать себя, чтобы не разразиться руганью, станет применять научные методики, борясь с больным зубом ее Гаврюшки. Но он не будет сопереживать! И это тоже было страшно!!!
– Раз, два, три, четыре, пять, вышел Зайчик погулять… – слабым шепотом проговорила Маша, не сводя тупого от горя взгляда от опустевшей Гаврюшкиной кроватки. – Вдруг охотник выбегает…
Да, нашлись охотники и на ее Гаврюшку. Охотники, опекуны, псевдородители, сдохли бы они все разом!!!
Кажется, ее кто-то предупреждал, что такое возможно, если она не встанет на путь исправления. Кажется, даже приходил к ней кто-то и долго говорил проникновенным, тихим голосом, что она должна ради сына…
Маша их почти не слушала. Она же знала, что их визит – это тоже работа. И они про нее – Машу Гаврилову – сразу забудут, только выйдут за порог их густозаселенной коммунальной квартиры. И про Гаврюшку ее тоже забудут. Они про него, может, и не помнили вовсе. Не помнили, как забирали его. Как отрывали его маленькие пальчики, оказавшиеся на редкость крепкими и цепкими, от Машиной кофты. Как пытались перекричать его отчаянный рев, как волокли его на руках к машине с решетками.
Как преступника!!! Неужели другой машины не нашлось, кроме этой ужасной – безликого серого цвета с тугими беспощадными решетками на крохотных оконцах?
Ее Гаврюшку увезли на этой страшной машине, спрятав его от нее и от всего мира за страшными решетками. И ей уже никогда не вернуть его себе, никогда! Не вырвать его из-за этих стальных прутьев, переплетенных крест-накрест поганой судьбой.
Мало того что она не прекратила пить, так теперь его еще и усыновить решил кто-то очень умный, сильно правильный и жутко обеспеченный.
Вдруг охотник выбегает, прямо в Зайчика стреляет…
Выстрелили не в ее Зайца, выстрелили в нее – в Машу Гаврилову. И этим выстрелом убили наповал. Убили, убили, спорить нечего! Ее теперь и водка не берет, и дым табачный вдогонку с ног не сшибает. Она пьет, пьет, курит, курит, а все трезвая. На нее даже собутыльники дуться начали и наливать стали меньше. Чего, говорят, добру даром пропадать.
Это она точно померла. Была бы она живой, разве такое было бы возможно? Она раньше с трех стаканов и двух сигарет с табуретки замертво падала. А теперь сидит себе и смотрит и, главное – видит всех и все. И увиденному неприятно удивляется, что самое страшное!
Видит, какой старой и задрипанной стала Верка Носуха, прозванная так за перебитый ее любовником нос, сильно смахивающий после перелома на раздавленную сливу. А школу заканчивала вместе с Машей в десятке районных красавиц. Это Маша никогда супермоделью не была, а Верка блистала. Теперь вот с перебитым носом, сизой кожей, без передних зубов и с двумя сломанными ребрами слева, которые каждое утро ноют у нее так, что она орет во все горло.
Валерка из соседнего дома – фамилию его Маша даже не помнит – тоже урод уродом. Высоким был, кучерявым, фартовым, а теперь спина – колесом, лысина в полчерепа и в постоянных попрошайках.
Все теперь Маше заметнее как-то стало после того, как душу из нее вынули и сожгли на медленном огне. Заметнее, противнее и бесполезнее.
– Зачем мы пьем, а, ребята? – вдруг спросила она дня четыре или пять назад, когда в последний раз с ними собиралась на верхнем этаже у Верки Носухи. – Толк-то какой?!
– Ты дура, что ли, совсем стала?
Она не поняла тогда, кто откликнулся на ее вопрос вопросом, но уставились на нее, как на сумасшедшую, все, кто там присутствовал.
– Почему дура? – Маша пожала плечами, исхудавшими за последние месяцы до такой степени, что старый серый джемпер с вырезом «галочкой» сползал попеременно то в одну, то в другую сторону. – Просто понять хочу! Зачем мы пьем каждый день и столько?
– Чтобы весело было, овца гаврютинская!!! – гаркнул какой-то пришлый, она дала ему в зубы месяц назад, когда он полез к ней под юбку.
– Весело?! – Маша вытаращила глаза. – Чтобы весело?! Кому?! Вам весело?!
– Нам, нам, – скорчила отвратительную рожу Верка Носуха, разговоры на «умные» темы ее всегда раздражали. – А ты против?
– Какое же это веселье, если каждый день заканчивается дракой? – продолжала свой неожиданный анализ Маша Гаврилова, она ведь и сегодня не пьянела, хоть умри. – Мы не поем, не танцуем, не смеемся. Мы пьем, скандалим, деремся и падаем там, где сидели. А кто не успел упасть, тот ползет в соседнюю комнату за Веркиным триппером.
Тишина потом воцарилась такая, что тараканья возня за загаженной газовой плитой стала слышна и стук подъездной двери тоже.
– Ах ты, сука драная!!! – взвизгнула после неожиданного затишья Верка. – Триппер у меня, понимаешь!!! А почему он есть-то, дура, ты не задумывалась?! Да потому что у меня от мужиков отбоя нет! А ты… А на тебя разве что идиот полезет. Кому ты нужна, овца гаврютинская!!!
Они чудом не подрались. Верка успела смазать ей по щеке, правда. И Маша, будь она во хмелю своем постоянном, не осталась бы в долгу. Но странное состояние, которое она про себя называла смертью, не позволило ввязаться ей в драку. Она просто ушла. Ушла, оставив в денежной куче в центре стола свои последние полсотни. Собирались ведь как раз еще за добавкой бежать.
И больше она не вернулась туда…
– Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает Зайка мой, – продолжила она невнятный шепот, все так же не сводя взгляда с Гаврюшкиной кроватки.
Нет, это она умирает, а с Зайкой все будет в порядке. С ним все будет хорошо, даже очень. Он найдет себе семью. Уже, оказывается, нашел. У него будут мама и папа. И еще, кажется, сестра в той семье у него будет. Старшая будто бы. Она станет защищать его, если кто-то решит Гаврюшку обидеть. А вдруг…
А вдруг эта сестра сама решит его обидеть?!
От такой отвратительной опасной мысли Маша даже на локтях приподнялась со своего продавленного дивана, воняющего старым и плесневым.
А что, если Гаврюшке будет очень плохо в этой очень правильной и обеспеченной семье?! Что, если он будет там страдать, испытает унижение, разочарование, боль?! Как же тогда… Кто же тогда ему поможет, если она – Маша Гаврилова – решила умереть?! Она ведь, вернувшись с гулянки, твердо решила умереть. Но помня о страшном грехе самоубийства, она ничего не стала делать, чтобы умертвить себя. Она просто ничего не стала делать, чтобы выжить.
Она ничего не ела, не пила, не вставала, не ходила. Она лежала, безотрывно смотрела на кроватку сына, на которой теперь сиротливо жался к подушкам старенький медвежонок с обтрепавшимися лапами. Маша лежала и ждала прихода избавления. А потом вдруг пришли страшные мысли о возможном несчастливом будущем ее миленького Гаврюшки. И еще додумалось потом, что эта семья может мальчика взять и вернуть, если он вдруг надоест им или станет мешать. А куда вернут? Да снова в детский дом. И он опять будет страдать. Первый раз страдания ему выпали, когда его забрали у родной матери – у нее то есть. Во второй раз могут настигнуть – если его новой и очень хорошей семье он вдруг станет почему-то не нужен.
Кто же тогда поможет ему, кто?! Кто, если она умрет?! Никто! И уж точно не та рыжая мерзость, по милости которой Гаврюшку и забрали у Маши.
Вспомнив о соседке, что появилась в их коммуналке совершенно неожиданно, будто бы на время, но вдруг обжилась и успела за короткий промежуток времени отравить жизнь всем жильцам, а сильнее всех ей, Маша застонала.
– Ненавижу! – всхлипнула она, выпустив на волю пару слезинок, плакать она зареклась с того дня, как потеряла Гаврюшку. – Чтоб ты сдохла!!!
Но Маргарита, Марго, Маргусик, так называли соседку многочисленные ее любовники, собиралась жить долго и счастливо, а главное – громко. Она громко зевала по утрам за стенкой у Маши, комната Марго как раз располагалась там. Громко разговаривала по всем своим трем мобильным телефонам. Громко стонала во время сексуальных забав. И очень громко и с наслаждением скандалила.
Как же Марго обожала скандалить! Маше Гавриловой за свои тридцать два года не довелось встретить ни одного человека, который бы с таким сознанием дела, с таким удовольствием скандалил все равно по какому поводу. Все Машины собутыльники, все скопом, в подметки не годились горластой рыжей Марго, могущей заткнуть рот сразу десятку жильцов из четырех разных комнат.
– А ну заткнулись все, я сказала! – орала она, когда ее пытались выдворить из ванной отключением света и гневным гулом под дверью ванной. – Заткнулись и включили свет, или я вообще не выйду, стану тут спать!
Она могла и уснуть там. С ее-то пухлыми боками, громадным задом и грудью, Марго могла уснуть на бетонной плите, ей мягко будет.
Свет включали, конечно же, и быстренько так разбегались, чтобы разгневанная, распаренная Марго не застукала зачинщиков. Маша однажды удрать не успела, и Марго всю силу своего гнева обрушила на нее.
– Ах ты, шмакодявка ссаная, свет она мне отключать будет!!! – бесновалась рыжая, тыча Маше в лицо бесстыдно выпирающими сосками из-под тончайшей ночной сорочки. – Я тебе выключу свет!!! Я тебе такой свет выключу, что небо с овчинку покажется!!! Пошла вон, гадина худосочная!!!
Маша не орала в ответ, не спорила, она просто рассматривала Марго и дивилась. И почему в ней всего так много – в этой рыжеволосой вульгарной кобыле? И роста много, и мяса на широких костях ужас просто сколько, и гонора, и, главное – силы в легких и голосовых связках на десятерых.
Как такое чудовище может нравиться мужчинам?! И каким мужчинам!!! С ней же в эту коммуналку кто только не является! И Маше ни разу не удалось рассмотреть в ночных гостях Марго уродов или юродивых. Будто конкурсный отбор ее гости где проходили по стати и красоте.
Что в ней такого, чего вот, например, в Маше нет?
Никогда она, дурочка, не умела владеть чувствами, никогда не умела играть, все вырисовывая на личике своем невыразительном: и любовь, и ненависть, и неприязнь, и брезгливость.
И тогда-то вот именно брезгливость она к этой громадной бабище почувствовала. Угораздило ее! Марго, разумеется, безошибочно все это угадала на бесхитростной Машиной мордахе, оскорбилась так, как не оскорблялась за испорченные свои щи, в которые ненавистные соседи бухнули пачку соли. Втянула ноздрями половину воздуха коридорного, выдохнула с шумом и прошипела Маше в ухо самое:
– Ну, сука мокрохвостая, ты меня еще запомнишь! На всю свою замызганную поганую жизнь запомнишь меня!..
Маша запомнила. На всю жизнь запомнила, как явились к ней впервые представители органов опеки, милиция, кто-то еще – скорбный и суровый, и как стыдили ее за то, что напилась, имея на руках младенца.
А она ведь и не пьяная тогда была совершенно, еще не злоупотребляла, работала даже, оформив сына в ясли. И выпила совсем чуть-чуть у подруги по работе на дне рождения. Гаврюшка с ней был, она никогда его одного не оставляла и к кровати не привязывала, как некоторые. Они только-только домой явились, она сына раздела, в кроватку уложила, а сама раздеться не успела. Ее с мороза в теплых вещах да в жаркой комнате и повело немного. И тут эти гости.
Говорили с ней недолго, строго, оставили копию какого-то протокола, будто предупреждение какое-то, и ушли. Маша тогда по наивности своей всерьез к этому визиту не отнеслась. Решила, что либо ошиблись, либо рейд у них какой-то и они во все квартиры заходят. И забыла даже. Но история повторилась еще трижды.
Именины у друзей случились с интервалами в месяц, две недели и пятнадцать дней. А потом визиты той же самой комиссии и написание таких же бумаг и точно в те дни, когда у ее друзей случились именины.
– Да вы что, очумели?! – попыталась она возмутиться во второй и в третий раз, когда от прозрачных намеков представители строжайшей комиссии перешли к явным угрозам. – Сами-то вы, что же, вовсе не употребляете?! В жизни не поверю! Сама обслуживаю зал в супермаркете, вижу, кто и сколько выпивки покупает! Вас же никто не проверяет, с чего ко мне-то повадились?!
Такое некорректное замечание с ее стороны оскорбило членов комиссии. Головы закачались с пущим осуждением. Писавший заключение комиссии застрочил с утроенной энергией. Сразу заметили отсутствие ремонта в тесной комнате. Старенький холодильник и телевизор не цветной. И шторы дешевыми, на их взгляд, в ее комнате оказались. О том, что в комнате чисто, в холодильнике полно еды, а подоконник за дешевыми шторами весь в цветах, не обмолвился никто. Метраж ее комнаты не устроил, на двоих будто бы тесно! А пройдись по коридору, третья дверь налево, там-то что? Там не тесно? Там Кузнецовы впятером на двенадцати метрах живут, и глава семьи через день пьяный.
Машу никто не услышал. Строго и в последний раз предупредили и ушли. Пятый их визит оказался последним. Последним для них с Гаврюшкой. Тогда она нарвалась на приглашение заведующей отделом бытовой химии, отмечавшей свой семейный юбилей. Отказать было нельзя. Обиды та не прощала.
И Маша приглашение приняла, притащив в подсобку и Гаврюшку. Выпили, закусили, потом снова выпили. Да, она перебрала немного. К тому же целый день на ногах с этой непрерывной выкладкой товара. Много ли ей было надо на голодный-то желудок? Развезло маленько. Добрались до дома, не успели с сыном вещи в шкаф убрать, как стук в дверь. И все…
После этого ее жизнь закончилась. Она бросила работу, потому что надо было следить за Звягинцевой. Перестала отнекиваться от назойливых приглашений, а чего не выпить, терять-то теперь нечего. Тем более что новые друзья и приятели оказались все сплошь с пониманием и сочувствием и разделяли ее жгучую ненависть к рыжеволосой суке, по милости которой она лишилась ребенка.
– А ты возьми и убей ее, Маш, – посоветовал как-то один из собутыльников. – Одной падлой на земле будет меньше. Пускай сына это тебе не вернет, но хоть спать станешь спокойно.
Спать она после этого разговора вовсе перестала. Все ворочалась с боку на бок и ворочалась, все прокручивала в голове варианты Маргаритиной смерти. То, что она должна быть ужасной, Маша не сомневалась. Но вот какой?
Она ничего не смогла придумать и приуныла. А потом еще эта страшная новость о том, что ее Гаврюшку желает взять на воспитание какая-то очень благонадежная семья.
– Разве это законно при живой-то матери?! – попыталась она качать права в кабинете директора детского дома.
– Тебя лишили материнства, – напомнила та и демонстративно принялась разгонять воздух возле своего носа.
Ну, был запах перегара, и что? С утра-то она ни капли, потому что знала, что пойдет с разборками к директрисе.
– Ты даже не попыталась исправиться, – снова упрекнула ее директриса и вздохнула. – Такое ощущение, Мария, что ты вообще с катушек сорвалась. До того, как мальчика у тебя забрали, ты так не пила.
– А я вообще не пила, понятно?! – заорала тогда Маша Гаврилова и всхлипнула. – Вы же знаете, что Гаврюшку забрали из-за того, что эта сволочь стучала на меня каждый раз, как я выпью.
– Вот! Вот! Сама призналась, что выпивала, – обрадовалась хозяйка кабинета, в который Маша ворвалась поутру.
– Это было очень редко, вы же знаете! – укорила ее Маша. – Сами небось тоже в праздники не отказываетесь пригубить.
– Ты это… Шла бы отсюда, пока я наряд не вызвала, – и, сердито поджав губы, директриса потянулась к телефонной трубке. – И мальчика твоего, кстати, никто не усыновляет, его берут на воспитание. Это сейчас сплошь и рядом.
– Да, сначала берут, потом возвращают, а ребенок страдает. – Маша медленно пятилась к двери, в самом деле испугалась ведь, что та вызовет милицию.
– Больше, чем с тобой, он страдать не будет, поверь мне, – добила ее директриса и махнула в ее сторону небрежно ладонью, приказывая убираться…
– Принесли его домой, оказался он живой, – монотонно, как молитву, повторяла детский стишок Маша, медленно передвигаясь по комнате.
Когда она в последний раз убиралась здесь, а? Кажется, еще при Гаврюшке. Да, точно. После того как его забрали, она ни разу не махнула здесь веником или тряпкой. Все загажено, засорено, горы грязного белья, цветы на подоконнике засохли, не отойдут теперь уже никогда. Надо бы прибрать тут все, да и себя отмыть бы не мешало. Даже забыла, когда нормально купалась. Как-то так получалось, что, когда она трезвой была, в ванную вечно очередь. А когда пьяная, то ей было не до омовений, скорее бы голову на диванный валик уронить.
Сейчас в квартире, кажется, вообще никого не было. Большинство работающих, рыжая сука – Марго – в их числе. Детишки по школам и детским садам. Пенсионеры свои старческие зады греют во дворе на скамейках, припекало прямо по-летнему. Сначала уборку сделает, решила Маша, а потом себя приведет в порядок. До пяти вечера, когда все начнут возвращаться домой, успеет.
Не успела! Не успела после всех дел нырнуть в нутро своей комнаты и запереться там, затаиться, забиться, как испуганный зверь в нору. Настигла ее поганая резвая рыжая баба, остановив прямо возле самой двери сначала окриком, а потом и рукой.
– А ну-ка стой, заморыш! – окликнула она Машу. – Ты рыло свое умыла, Машка?! Дай-ка гляну на тебя!
И ее длинные, тонкие пальцы – на Машин взгляд очень не подходившие грузной фигуре Марго – вцепились в Машин халат на плече.
– Глянь на меня, говорю!
Она с легкостью развернула ее на себя. Глупо было бы ожидать чего другого. В Марго девяносто килограммов живого веса было, да силищи немерено. А в Маше пятьдесят вряд ли оставалось теперь, да и ростом она была ниже.
– Ишь ты, и правда умылась! – оскалила Марго в противной улыбке ровный белоснежный ряд зубов. – Глянь, Сергуня, какие у меня тут девицы по соседству обретаются, не желаешь?
Сергуне было неловко за поведение Марго, это Маша почему-то сразу почувствовала. Он маялся у порога, старательно отводил глаза в сторону, хотя рассматривать в длинном темном коридоре, куда он уставился теперь, было совершенно нечего. Старая стоптанная обувь возле каждой двери, пара велосипедных колес, висевших на стене.
Чьи были эти колеса? В их коммуналке вообще ни у кого велосипеда не было, а колеса висят. И висят здесь уже давно. Маша живет в этой комнате более десяти лет, а они так и висят. Потом еще календарь на стене пылился за девяносто девятый год прошлого столетия. Бесполезная бумага, которая даже ничего на стене загораживать не могла, никакого такого пятна, сама была засаленным пятном с рваными краями.
Нечего там было рассматривать, одним словом, а гость Марго все одно туда таращился.
– И глазищи у нее какие! – продолжала фальшиво восторгаться Марго, не выпуская старый халат Маши из пальцев, и вырваться бы, да ткань по шву пойдет. – Серые глазищи, надо же, необычно как. Все пьяная да пьяная, глаза мутные и мутные, а они у тебя ишь какие огромные и серые… Сережа, а ведь эта баба ребенка лишилась из-за пьянки своей.
И она с бесстыдным вызовом глянула Маше прямо в самое ее нутро, ноющее и плачущее всякий раз, как вспоминалось о Гаврюшке.
– Такой мальчуган был славный, а она его пропила, – продолжала измываться рыжая гадина, не замечая вовсе, с каким неподдельным недоумением смотрит на нее сейчас ее спутник. – А теперь вот прихорашивается. А зачем, Машка, ты прихорашиваешься? Еще одного ублюдка завести хочешь? Так и его заберут! Будь уверена, заберут! Я специально не съеду и постараюсь, чтобы забрали.
И вот тогда-то, не сдержавшись, Маша и выпалила то, о чем впоследствии ей пришлось пожалеть не один раз. И как поддалась на провокацию? Как не выдержала? Знала же, что все ее беды от этой злобной рыжей бестии. Знала, что не без ее звонков и хлопот отобрали у нее ее сына. Чего тогда взвилась-то? Зачем, отчетливо скрипнув зубами, выпалила, подавшись вперед:
– Ты скоро сдохнешь, гадина!!!
Выпалила, перепугав всех, кроме Марго. И себя перепугала страшным своим неожиданным заявлением. Даже спине сделалось холодно от этих слов. А губы будто льдом сковало. И Сергея перепугала, который не знал, куда ему деваться из этого коридора, длинным неопрятным чулком вытянувшегося на десять метров. Он даже попятился. Марго только не испугалась, заржав, как лошадь полковая.
– Ты, что ли, поспособствуешь, мышь церковная? – фыркнула она, брызнув слюной на полметра. – Мне плевать на твои угрозы, дура! Плевать! Я тебя не боюсь, и ты еще пожалеешь о том, что сказала…