Святки были не потеха,
А мороз под сорок два,
В сени лезем, много смеха,
Ряженых встречай, изба!
Галина Фабрициус стихотворение «Святки».
В глубине Вологодчины, вдали от больших городов и дорог, на речке Лондужке, по всей её протяжённости, находилось двенадцать деревень. В центральной усадьбе, самой большой из деревень, были магазин, школа, клуб. Несколько деревенек примыкали к центральной, и мы, дети, имели простор для повседневного общения и для праздничных развлечений. А уж побегать «наряжёнками»1 в Святки считалось за благо – на это с охотой направляли взрослые. Помогали наряжаться смешно и забавно2, заставляли выучивать песенки, показывали старопрежние пляски. Деды и бабки выдавали из своего гардероба драгоценные старинные наряды. Так мы знакомились с истинной историей своего народа.
И вот, однажды рассказала мне мама случай из своего детства, когда ещё не было в деревне ни клуба, ни школы, а вместо государственных магазинов были частные лавки. Революция докатилась до нашей деревни только в тысяча девятьсот двадцать втором году, когда приехали с поборами первые продотрядовцы. А уж потом установки новой власти, медленными темпами и с большими «перекосами», внедрились в жизнь северных крестьян.
В году примерно тридцать втором мою маму, тогда ещё девочку девяти лет, нарядили на Святки цыганом, а в руки дали кнут. Как его описать? К короткой рукоятке приделан длинный, метра три, круглый ремень, сплетённый из нескольких узких кожаных ремешков. Таким стадо гоняли, взмахивая и резко дёргая на себя, и кнут концом ремня издавал резкий щелчок. Скотина боялась звука кнута, но по прямому назначению употребляли его редко, потому что сила удара была такова, что пробивала насквозь шкуру животного. Так вот, мою будущую маму одели по всем цыганским правилам и углем разрисовали лицо, а для пущей достоверности выдали кнут. По правилам «наряжёнок» никто не должен узнавать или, по крайней мере, не сразу. Этот факт в дальнейшем и спас мою мать, да и всех родственников, от скандала, а может, и суда, может, и ссылки куда подальше.
Бегали ребятишки в нарядах по избам, плясали, пели хвалебные песни в надежде, что угостят вкусненьким, а если не угощали, выбегая от скупых хозяев, под окном или на крыльце затягивали не очень-то обнадёживающее и доброе. Такой, к примеру, куплет: «Под Новый год сосновый гроб или весь год не разгибать вам горб». В общем, как в моём стихотворении «Святки»:
Угощенья нет – пшена насыплем,
Натворим немало бед,
Под окном ещё попляшем,
Пропоём, чтоб помер дед.
Так вот, нарядили мою будущую маму цыганом, а в руки дали кнут, ну и побежала она с гурьбой наряженных ребятишек по избам, где побольше народу собирается. Бегали, бегали по деревне и решили напоследок зайти в избу, отведённую под клуб.
Самая большая изба была в деревне, там собрания проводили, а в эту зиму впервые поставили ёлку. После раскулачивания соседей, в тяжелейших условиях выживания при новых колхозных порядках, общим собранием решили праздновать Новый год в отнятом у законных хозяев дома. Поздний уже вечер, народу полно: только что завершилась официальная часть с поздравлениями от партийно-советской верхушки, а тут явились ряженые, спрашивают разрешения войти. Две-три деревни – уже целый колхоз, поэтому присутствовало несколько колхозных председателей, и бригадиров немало, да и простого деревенского люду тоже набилось. Позволили и место в центре избы освободили. Ну, ряженые и выдали по полной концертной программе. Пели хором и соло, на метле скакали, изображая красногвардейцев. Две девчушки забабахали «цыганочку», тут и наступил кульминационный выход цыгана с кнутом. Как полагается, «цыганёнок» отплясал и напоследок заправски щёлкнул кнутом, а то к чему такой атрибут… А изба-то переполнена, кто по кругу у стен стоял, кто поближе к центру на лавках сидел. Громко хлопнуло, а кончик кнута отлетел от пола – и прямо по глазу самому злому бригадиру ударил. Тот схватился за лицо.
Виновница с перепугу в столбняк впала, а через мгновение, опомнившись, бешеной кошкой выскочила из избы и понеслась домой. Прибежала она, бледная, трясущаяся, едва внятно рассказала родителям, что произошло. Родители велели умыться хорошенько и лезть на печь, будто и не ходила никуда. Мать подала уже на печь кусок пирога и чашку с молоком. Всхлипывая, давясь молоком, девочка оправдывалась, что нечаянно получилось… Родители долго шёпотом совещались в тёмной избе, не зажигая свечи, что будет с ними, если дочь выбила глаз руководителю.
Только что прошла коллективизация, шла борьба с кулачьём3, и бог знает, как расценят удар – случайный или целенаправленный? В страхе жила семья, но то ли не распознали «цыгана», что маловероятно, то ли дед мой, мамин отец, Павел Кузьмич был ценным мастером, необходимым в колхозе, может, ещё за какие заслуги перед родной деревней, но дело не завели. Да и глаз остался цел, только перекосило лицо, получился зловещий прищур, придавший лицу бригадира выражение вечной злобы и недовольства. Глянет бригадир на человека, а тот уже со всем согласен, хоть «в омут с головой» от страха. Да, к слову сказать, и дед мой был безотказен в просьбах новой власти. То сани-дровни4 для колхоза бесплатно все ночи в избе делал, то верёвки из своего льна вил да отдавал на нужды колхозов.
С тех пор закаялась Марфа бегать «наряжёнкой», а меня, свою дочь, с удовольствием наряжала, но предупреждала: «К начальству в избы не захаживать, колющих, режущих и других опасных вещей с собой не брать, ерунды не баять5. Молчком плясать, авось не узнают, коль набедокурите в азарте праздника».
Ребятишки шестидесятых – семидесятых росли и воспитывались на фоне деятельности старших, но никак не на первом плане. Некогда было отцам и матерям внимание обращать на проблемы и страхи детей. Основные родительские обязанности – накормить, обуть, одеть, делом занять, ну ещё в бане помыть, обстирать. А что на душе творится, какие обиды за день ребёнок испытает? С этим иной раз справлялись бабушки, дедушки. Кто ещё душевные бури станет разбирать, даст дельный совет или просто успокоит? Есть друзья-сверстники, но что они могут? Какую-нибудь насмешку состроить… Вот и попадает ребёнок в сложное положение. Дрожит, нервничает, не зная, как поступить. К примеру, разбил дорогую память – чашку бабушки. Сказать родителям или соврать? В обоих случаях нехорошо. Скажешь − заругаются, могут и побить, а соврёшь − ещё хуже, станут обвинять чужих, побывавших в доме, и впоследствии может попасть как от родителей, так и от напрасно обвинённых. Это теперь не оставляют детей одних: и гуляют с ними, и на секции водят. А прежнее поколение росло, как трава в поле, авось, да и вырастет правильная, а глядя на родителей, и полезная. А коли ребёнок из хорошего рода, значит, всё встанет на круги своя, будет у него всё как у всех: работа, дом и семья в будущем.
Я росла под всеобщим приглядом, то есть любой взрослый в деревне мог поучить жизни, дать наставление, поругать или запретить. Родная бабушка нашу семью – маму, брата и меня − в свой дом не приняла. Мы пошли жить на ферму, точнее говоря, в домик «счетовода», стоящий в пятидесяти метрах от свинофермы. Мне было четыре года, а брату десять, когда отец нас покинул, уехав на свою далёкую родину, во Львов, и не вернулся, а мы остались. Мама устроилась в совхозе охранять свинарник, и ей разрешили жить в конторке счетовода при свиноферме с условием, что только вечером изба в нашем распоряжении. Надо было топить печь, прибираться, чтобы утром для работников было тепло и чисто. Так я и росла на людях.
Свиноферма находилась в трёх километрах от центральной усадьбы с магазином и школой. Маме постоянно приходилось бывать «на волости»6, как тогда говорили, а брат ходил туда в школу, кроме, конечно, воскресений. Я зачастую оставалась в одиночестве. Занималась играми без игрушек – их не на что было купить, бегала по ферме, смотрела, как ухаживают за поросятами, лезла во все взрослые дела и даже пасла летом с дядей Ваней огромных свиноматок. Иван с женой Анной управлялись со всем свиноводческим хозяйством. Были они молоды, имели сына, годовалого Колю, и жили недалеко от фермы, на высоком холме за рекой, в деревне Дуброва. В ней находилось с десяток рубленых домов, жителей было немного, человек двенадцать – четырнадцать. Каждая деревня по тем временам окружалась грубой и прочной изгородью, с ведущей к реке улицей, чтобы домашний скот, не вытаптывая совхозные посевы, мог свободно выходить к берегу и пить воду. Будто отдельные княжества, отгороженные от зеленеющих обширных полей, стояли эти деревушки.
Свиней летом выпасали. Каждое тёплое утро выпускали в сосновый бор, расположенный рядом с фермой, больше десятка свиноматок и важного хряка Потю. Потя выходил из хлева медленной, раскачивающейся походкой, с высоко задранным рылом, нюхал воздух и издавал громкий урчащий звук, будто говорил: «Хреновая погода, жарко, пар-р-ко»! Стадо на миг замирало, прислушиваясь к хриплым приказам вожака, потом начинался обычный пастбищный день. Свиньи рыли землю в лесу, лакомясь молодыми, сладкими корешками сосен, искали червячков, личинок в гнилых поваленных стволах. В иные моменты свинья, найдя лакомство, громко чавкала, прикрыв от блаженства глаза, распуская до земли грязноватые слюни, и мне представлялось, будто она нашла и ест конфеты. Где-то в душе догадка мучила меня, что дядя Ваня, наверно, каждое утро прячет под деревьями что-нибудь вкусное. Отчего-то же они роют и роют, так неутомимо, рылами землю! Весь бор и прилегающие к ферме поляны были словно свежевспаханные.
Дядя Ваня, свиновод, больше всех уделял мне внимание. Он смастерил нехитрую качалку из доски – бросил дощечку на упавшее дерево и качал меня одной ногой. Плёл из тонких сосновых корешков, вырытых свиньями, маленькие колечки, корзинки, делал куколок. Играть мне было не с кем, детей поблизости, кроме годовалого Коли, не было, а «на волость» ходить я была ещё мала, вот и пасла с дядей Ваней свиней. Зимой я прокладывала по снегу замысловатые пути санками, на которых вечером меня катал брат, придя из далёкой школы. А ещё мы с братом по выходным до самых сумерек играли на замёрзшей речке Тарноге, залезая в лисьи норы под крутыми берегами. В норках было сухо и тепло, мы представляли, что это наш дом.
Ярко запомнилось, как мы с мамой обходили зимой в темноте по снегу свиноферму, чтобы в окна не забрался волк. Мама зажигала керосиновую лампу «летучая мышь», и мы, прижавшись от страха друг к дружке, прикрывая лампу полой, чтоб не задуло ветром огонь, шли вокруг свинарника. Однажды в лютый мороз мы нашли на углу, под самой кровлей, дико орущего кота. Нам стало жалко его, но он не шёл к нам, видимо, одичал совсем. Потом кот перебрался под дом, так как мы его кормили, кладя тёплую пищу под крыльцо. Дикие вопли кота за зиму так надоели, и не только нам, что однажды весной наш пёс Воин, улучив момент, прогнал его в лес навсегда, и мы вздохнули с облегчением.
Помню, как однажды маме поручили на лошади навозить в свинарник воды из проруби. Женщина, которая выполняла эту работу, заболела, и вот на маму возложили её обязанности. Я была от такого на седьмом небе, а мама огорчена до крайнего расстройства, даже плакала, вздыхая, что не умеет управляться с лошадью. Я радовалась, а мама сердилась, что не время мне ночью кататься на плохо управляемой лошади. Будто назло выдался крепко морозный вечер. Мама собиралась, я начала проситься, но она меня не брала. Я громко плакала, обещалась мыть посуду, но мама не сдавалась. Не так-то просто в темноте расчистить лёд и прорубить лунку, затем начерпать из проруби ведром двухсотлитровую бочку, прилаженную к саням-дровням, всё очень долго и утомительно. Я слёзно уверяла, что буду помогать выливать в бочку воду из ведра. Мама объясняла, что нет места в санях, а вода из бочки на ходу выплёскивается… Но я не отступала, и мама раздражённо согласилась.
− Поедешь верхом, только попробуй мне пожаловаться!..
Я, совершенно счастливая, быстренько оделась и помчалась на улицу к лошади. Лошадь мне, пятилетней, казалась очень большой, и маме пришлось поднять меня и посадить верхом. Застоявшаяся на морозе лошадь сразу побежала крупной рысью. Меня начало так трясти, что я зажмурилась и вцепилась в железное седёлко и в гриву, но стала съезжать вбок, оглоблей7 мне прижало ногу, боль пронзила всё тело, я сжала зубы, подавив крик, но слёзы всё-таки полились. На реке мама стащила меня с лошади, а я украдкой смахнула слёзы, потерла ушибленную ногу. Она спросила:
− Ну, как? Накаталась? Не ушибла ничего? А то плохо я запрягла, седёлко съехало.
− Нет, мама, ничего не ушибла, всё хорошо.
− Ну ладно, раз такая терпеливая, поедешь спереди саней, пусть тебя водой окатывает, не будешь в следующий раз проситься.
− Буду, – шепчу, растирая ноющую, саднящую ногу. – Зато как красиво ночью на зимней реке! Мама, смотри, звезда упала, а лес − как на той картинке из сказки!
− Да, доченька, красиво. Сейчас лошадь с тяжёлой бочкой в горку пойдёт медленно, так полюбуйся своим лесом.
На всю жизнь я запомнила этот вечер, красоту заснеженного леса, скрип полозьев, морозный запах елей и сосен, ту необъяснимую радость и лёгкость. И пусть брызги воды застывают ледяным панцирем на моей одежде, пусть замёрзли руки и ноги, но сердце ликует.
Став постарше, я каждое лето с подругами приходила в местечко, где когда-то стояла свиноферма. Там было много земляники и грибов. Собирали ягоды, играли, бегая по лесным тропам. Приходила и взрослой, но реже, на место, где прошло моё раннее детство. Стояла, осматривалась, отыскивала заросшую лесом дорогу к реке. Восстанавливала в памяти и тот прекрасный зимний вечер, запах леса, поскрипывание саней…
Выйдя на пенсию, рада побывать там, посидеть рядом с беззаботным детством, походить по выросшему за годы лесу, делая вид, что собираю нужную для здоровья ягоду. Уже не видно, где были постройки, глухо заросли поляны и дороги, ничто не выдаёт бывшего жилья и человеческой деятельности.
Однажды в густом ивовом кусте нашла «закладное», не совсем сгнившее бревно нашего обиталища. И каково же было моё удивление − над бревном, под бывшим моим окном, рос большой куст земляники, с крупной налившейся ягодой, сильно отличавшейся от собратьев в лесу. И память вернула мне, как в кино, тот самый день. Я в простеньком ситцевом домошитом платьице играю на завалинке под окном, выходящем на запад. Завалина сверху не закрыта дощечками, я набираю песочек в черепки, леплю куличи: я теперь повар. Когда надоедает, иду в лес и ищу крупную, самую крупную землянику. Это удаётся не сразу, я обхожу знакомые места. Выхожу к свинарнику и вижу на крутом склоне, у тропинки к реке, крупную землянику. Ягода так велика, будто две обыкновенных. Радостно копаю, но не могу вырыть, лопата вертится, не лезет в землю, едва не плачу.
− Давай, Галя, помогу тебе.
С полных слёз глазами оборачиваюсь − дядя Ваня, передаю ему лопату. Он легко выкапывает куст.
− А я смотрю: чего это ты по лесу ходишь и ничего не собираешь? Решил, что потеряла что-то, а ты вон какое дело хорошее надумала. И куда посадить думаешь?
− На завалинку.
− А почему на завалинку?
− Чтобы свиньи не съели. Ведь завалина высоко, они не достанут, да и красиво: под окном красные ягоды.
Принесла, посадила, поливала, мама ругала несильно:
− Сгноишь дом, увидит начальство, вычтет из моей мизерной зарплаты… Как жить будем?
Но я каждый день поливала и вот теперь, через столько лет, увидела знакомые ягоды, и ни одна «свинья» не съела, видимо, лень через куст густой пролезть. А я залезла, проникла сквозь чапыжник к своему детству, сижу и улыбаюсь, вспоминаю тех, кто нянькался со мной и был добр ко мне, безотцовщине. Держу на ладони драгоценную ягоду.
Прожив в лесу у свинарника чуть ли не два года, мама выпросила у начальства другую, такую же счетоводческую избу, но возле центральной усадьбы, где была школа и магазин. Ферма, то есть телятник, и наша изба находились в полях. Совхоз занимался откормом телят. В основном на ферме были бычки, их маленькими закупали в ближайших колхозах, а потом, откормив до четырёхсот и более килограммов, сдавали на мясо. Нам разрешили переехать, потому что вскоре свинарник закрыли. Дядя Ваня с тётей Анной стали работать в Лондужке, «на бригаде». А мы сторожили телят. Тоже дело непростое. В то время на фермах не было электричества, в среднем проходе на поддерживающие столбы вешали фонарь «летучая мышь». Телят привязывали цепью к кормушкам. Воду вёдрами телятницы носили с реки в водогрейку8, поили тоже из вёдер. Быки часто путались в цепях, бывало, до летального исхода. Каждую ночь большие быки срывались с цепей, и начинался во дворе шум и гам. Как привязать взбесившегося быка? Да никак. Представьте: подслеповатая темень, два-три бегающих быка, каждый под триста – четыреста кило, и шестилетняя девочка с метёлкой в ручонках. Мама гонит бычка с другого конца фермы, а я стою посерёдке коридора. Бык летит, мотая огромной рогатой головой, а я ору и машу веничком, чтобы увидел меня и не затоптал насмерть. Заметив меня, бык тормозит, навозная жижа с земляного пола летит, окатывая с ног до головы. Помогали маме мы поочерёдно с братом − конечно, мама будила чаще его, ведь он старше меня на шесть лет.
Раннее утро, наверно, 6 часов, седьмой. Пора сенокосная, июль. Мать будит.
– Вставай, уже пора. А то пролежишь, а потом заторопишься.
Я тяну время, дремлю. Сонно вопрошаю:
– Куда сегодня, мам?
– Дак, вчера бригадиру согласилась на сенокос пойти. Все твои подружки будут там. Всех уговорил, все согласились.
– Неправда!
– Да правда, и Настя, и Светка.
– Да нет, мы же с ними уговорились не соглашаться.
– Да Светка твоя уже по улице с граблями бегает. Наверно, «паужну» (еду) еще не собрала, а то бы уже убежала.
Я встаю, одеваюсь. Одежонка нехитрая: штаны-трико, носки, резиновые сапоги, а вдруг на покосине сыро? Ситцевое платьице и обязательно х/б курточку с длинными рукавами, чтоб пауты, комары, мухи не донимали.
На голову светленький, тоненький платочек.
Мать наливает мне молоко в пол-литровую стеклянную бутылку, затыкает самодельной газетной пробкой и ставит в сумку. Кладет два ломтя черного хлеба, два яйца, пучок зеленого лука, соль в спичечном коробке, два кусочка сахара заворачивает в газету. Остальные необходимые приборы всегда в сумке – это ложка, кружка и мисочка. Еду берем на всякий непредвиденный случай, а так на сенокосе варят обалденно вкусный мясной суп и ведро лесного ароматного, ароматного чая. Не одну кружку «выдуем» (выпьем). Ну, конечно и из сумочки почти все съедим, ведь день до семи вечера, длинный. Мать:
– Ну, собралась колхозница? А то Светка вон по окнам мается, заглядывает. Грабли я тебе у крыльца выставила, пойдешь, возьмешь.
Вот опять до позднего вечера. Ну, зачем я согласилась? А бригадир-то такой хитрющий, с вечера ходит по избам уговаривает челядь (детей) внести посильный вклад. Знаем мы все детвора, какой это посильный! Отдаст нас бабкам по 4—5 человек, а те и давай нами помыкать да командовать. Никакого от них спаса нет. И кажется, самый тяжелый труд – выносить траву на суходол – только нам и определяют. Трава сырая с росой, поэтому кажется тяжеленной-притяжеленной. Руки так вытянешь, устанут, ноют. Не любили мы утра сенокосного! То ли дело днем! Подсохнет сенцо, легче в огромные валы катить.
– Ну, готова моя работница? – шутит мать.
А работнице 9 лет и каждый день на работе. В летний период отдыхать умей в перерывы. Если день солнечный – то на сенокос. Если пасмурно – на перевеску скота. Если нет сенокоса – то в лес по грибы, по ягоды, семью кормить, запасы делать на зиму. И по своим детским делам успевать надо – вот хотя бы по горох сбегать да на бригадира не нарваться, а то с коня плеткой резануть может. Домой гороха принести, родителей вечером побаловать. Все забота.
Вот интересно, в прежних людях была житейская живинка. Что за живинка такая, житейская? А така живинка, что на ровном месте, где ни двора, ни кола, а заводили сразу животное, да хоть котёнка брали на разживу…9 Вот и моя мама была такой. Приехали в деревню жить, нам соседи котёнка предложили. Мы-то с братом сразу были согласны, а мама нас спросила:
– Будете от своих чашек коту молоко отливать?
– Будем, будем! – закричали мы, особенно азартно кричала я.
Принесли в свою мизерную избушку котёнка, ещё не зная, как сами разместимся в этой баньке: четыре на три метра. Да, вот в такой мизерной домишке стояла маленькая русская печка, а зимой ставили на лавочку к печи ещё и железную печку и в морозы на ночь подтапливали. Против русской печи стояла кровать-полуторка. Между ними был узенький проход. Чтобы растопить «русскую» печь, приходилось встать на колено, так низко находилось устье печи. В миниатюрной кухне было две лавки, выше на стене висел покрашенный масляной краской посылочный ящик, этот «кухонный гарнитур» с дверкой на петельках запомнился мне на всю жизнь. В нём была средняя полочка, и он служил нам для чайной посуды. В него убирались три чашечки, три блюдечка, сахарница с сахаром, щипчики, чтобы колоть крупный сахар на мелкие кусочки, и ситечко для процеживания заварки. В другом углу стоял стол. За ним мы ели, пироги стряпали, вареники всей семьёй лепили, а по вечерам брат делал уроки.
Сейчас вспомнить страшно, что мы вытворяли в этой избушке, конечно, когда мама на работе. Мне пять лет, а брату – одиннадцать. Они с друзьями из доски выпиливали пистолеты, мне было приказано соскребать со спичек серу, потом они прилаживали к самодельному пистолету медную трубочку, насыпали в неё серу, набивали в трубку пыж из бумаги и стреляли на улице. Чтобы проверить убойную силу, мой брат выстрелил в руку друга. Этим выстрелом они решили спор о силе пыжа. Руку не пробило, но кровь была…
Но я-то не о том, а о живности. Котёнка выбрали рыжего, в полоску. Принесли и посадили на печку. Маме пришлось идти договариваться о покупке молока. Вскоре котейко освоился, начал проситься на улицу и обратно, что нам очень нравилось, так как мама не терпела нечистоты и требовала от нас присмотра и уборки за котом. Игривее этого смышлёного кота я не помню за всю жизнь. За неимением в доме места, над кроватью была приделана полочка для хранения урожая лука, а над дверью – полка для шапок и рукавиц. Подросший рыжий прохвост веселился по-своему. Дождавшись, когда хозяйка придёт с ночного дежурства и затопит печь, он начинал нашу побудку. Я, как самая малая, спала на печке, а брат – на кровати, и кот начинал с меня. Лапой ловил под одеялом мои ноги и слегка царапал. Мне не хотелось просыпаться, но он всё настойчивей мне досаждал, пока я на него не заворчу, тут он летел по полке с шапками прямо на полку луковую и там прятался. Я, поворочавшись, затихала, а кот подкрадывался и прыгал сверху на одеяло. Я взрывалась, жалуясь маме. Мама утешала, что кот не отвяжется, пока не проснусь… Потом мы вместе наблюдали, как он играет с братом. Брат прикидывался, что спит. Накрывался одеялом, громко сопел. Кот начинал атаку. Пробирался на луковую полку, свесив голову, наблюдал, спит ли брат, потом скатывал небольшую луковицу на него. Если тот не просыпался, скатывал луковицу покрупнее, поближе к голове, и выжидал. Если брат по-прежнему лежал, не шевелясь, кот подкатывал самую большую луковицу и угадывал сбросить прямо на голову соне. Брат хватал упавшую луковицу и запускал ею в кота, но где там, кот молнией летел по полкам к печи и за кожухом10 или кухонной утварью куда-нибудь прятался, но ненадолго. Если подъёма не происходило, всё повторялось. Каждое наше утро.
Звали кота Матросом, в честь прозвища семейства, откуда он был взят, а частично – за собственную его полосатую шкурку.