Можно оспаривать эту относительную однородность под тем предлогом, что мы никогда не читаем одной и той же книги, точно так же как никогда не купаемся в одной реке. Но, помимо спорного характера этого древнего парадокса, верно ли, что мы никогда не читаем одной газеты? Могут подумать, что так как газета более разнообразна, нежели книга, то вышеприведенное изречение к ней применимо еще в большей степени, чем к книге. А между тем в действительности каждая газета имеет свой гвоздь, и этот гвоздь, выделяясь все с большей и большей рельефностью, привлекает внимание всей массы читателей, загипнотизированных этой светящейся точкой. Действительно, несмотря на пестроту статей, каждый листок имеет свою видимую окраску, присущую ему, свою специальность, будь то порнографическая, диффаматорская, политическая или какая-либо другая, которой все остальное приносится в жертву и на которую публика такого листка набрасывается с жадностью. Ловя публику на эту приманку, журналист по своему усмотрению ведет ее куда ему угодно.
Еще одно соображение. Публика в конце концов есть известный род коммерческой клиентуры, но род весьма своеобразный, стремящийся затмить всякий другой вид клиентуры. Уже одно то, что люди известного круга покупают продукты в магазинах одного разряда, одеваются у одной и той же модистки или портного, посещают один и тот же ресторан, – устанавливает между ними известную социальную связь и предполагает между ними сродство, которое укрепляется и подчеркивается этой связью. Каждый из нас, покупая то, что соответствует его потребностям, имеет более или менее смутное сознание, что этим самым он выражает и изъясняет свое единство с тем социальным классом, который питается, одевается, удовлетворяет себя во всем почти аналогичным образом. Экономический факт, один замеченный экономистами, усложняется, таким образом, симпатическим отношением, которое заслуживало бы также их внимания. Они смотрят на покупателей одного продукта или одной работы только как на соперников, которые оспаривают друг у друга предмет своего желания; но эти покупатели являются в то же время людьми однородными, схожими между собой людьми, которые стремятся укрепить свое единство и выделиться из того, что не похоже на них самих. Их желание питается желанием других, и даже в их соревновании есть скрытая симпатия, заключающая в себе потребность роста. Но насколько глубже и интимнее та связь, которая возникает между читателями благодаря обычному чтению одной и той же газеты! Здесь никому не придет в голову говорить о конкуренции, здесь есть только общность внушенных идей и сознание этой общности – но не сознание этого внушения, которое, несмотря на то, остается очевидным.
Точно так же, как у всякого поставщика есть два вида клиентов: покупатели постоянные и покупатели случайные, у газет и журналов есть два сорта публики: публика постоянная, прочная, и публика случайная, непостоянная. Пропорция этих двух родов публики весьма неодинакова для различных листков; у старинных листков, органов старых партий не числится, или числится очень мало, публики второй категории, и я согласен, что здесь влияние публициста особенно затруднено вследствие нетерпимости той сферы, куда он попал и откуда будет изгнан при обнаружении малейшего разногласия. Но зато это влияние, раз оно достигнуто, становится продолжительным и глубоким. Заметим, впрочем, что публика постоянная и привязанная по традиции к одной газете близка к исчезновению, она все более и более заменяется непостоянной публикой, на которую влияние талантливого журналиста если и не так прочно, зато гораздо легче достижимо. Мы можем с полным правом пожалеть о такой эволюции журнализма, потому что постоянная публика создает честных и убежденных публицистов, тогда как изменчивая публика создает публицистов легкомысленных, изменчивых и беспокойных; но, по-видимому, эта эволюция теперь неизбежна, почти бесповоротна, и мы видим все увеличивающиеся перспективы социального могущества, которые она открывает перед людьми пера. Может быть, она будет все более и более подчинять посредственных публицистов капризам их публики, но она наверное подчиняет все более и более деспотизму великих публицистов их порабощенную публику. Эти последние в гораздо большей степени, чем государственные люди, даже самые высшие, творят мнение и руководят миром. И когда они утвердятся, – как прочен их трон! Сравните столь быстрое изнашивание политических деятелей, даже самых популярных, с тем продолжительным и неразрушимым царствованием журналистов высокой пробы, которое напоминает долговечность какого-нибудь Людовика XIV или вечный успех знаменитых комиков и трагиков. Для этих самодержавных властителей нет старости.
Вот почему так трудно создать определенный закон для прессы. Это все равно что мы захотели бы регламентировать суверенитет великого короля или Наполеона. Проступки, даже преступления прессы почти ненаказуемы, как были ненаказуемы проступки, совершенные на трибуне в древности и проступки на кафедре в Средние века.
Если бы были правы поклонники толпы, постоянно повторяющие, что историческая роль отдельных индивидуальностей обречена на то, чтобы уменьшаться все более и более по мере того, как совершается демократическая эволюция общества, то следовало бы особенно удивляться увеличивающемуся день ото дня значению публицистов. Нельзя, однако, отрицать, что они в критических случаях творят общественное мнение, и если двое или трое из этих великих вождей политических или литературных групп захотят соединиться во имя одной цели, то как бы дурна она ни была, можно с уверенностью предсказать ей торжество. Замечательно то, что последняя из образовавшихся социальных группировок, группировка, наиболее широко развивающаяся в ходе нашей демократической цивилизации, т. е. социальная группировка по разным видам публики, дает выдающимся индивидуальным характерам наибольшую возможность проявить себя, а оригинальным индивидуальным мнениям – наибольший простор для распространения.
Итак, достаточно открыть глаза, чтобы заметить, что разделение общества на разного рода публику, разделение чисто психологического характера, соответствующее различного рода состоянию умов, стремится хотя не заменить, конечно, но заслонить собою все с большей и большей очевидностью религиозное, экономическое, эстетическое экономическое и политическое подразделение общества на корпорации, секты, ремесла, школы и партии. Это не только разновидности прежней толпы, аудиторий трибунов и проповедников, в которых господствует или которые увеличивает соответствующая публика, парламентская или религиозная; нет такой секты, которая не желала бы иметь свою собственную газету для того, чтобы окружить себя публикой, рассеянной далеко вне ее, создать нечто вроде атмосферической оболочки, в которую публика была бы погружена, нечто вроде коллективного сознания, которое озаряло бы ее. И, конечно, это сознание нельзя назвать просто эпифеноменом, который сам по себе недействителен и бездеятелен. Точно так же нет профессии, большой или незначительной, которая не желала бы иметь свою газету или свой журнал, как в Средние века каждая корпорация имела своего священника, своего обычного проповедника, как в Древней Греции каждый класс имел своего доверенного оратора. Разве первая забота каждой вновь основывающейся школы литературной или художественной не заключается в том, чтобы завести свою собственную газету, и разве она будет считать полным свое существование без этого условия? Существует ли такая партия или часть партии, которая не поспешила бы шумно заявить себя в каком-нибудь периодическом, ежедневном издании, при помощи которого она надеется распространиться, при помощи которого она, без сомнения, укрепляется, пока она не преобразуется, не сольется или не раздробится? Партия без газеты не производит ли на нас впечатления безглавого чудовища, хотя для всех партий древности, Средних веков, даже современной Европы до французской революции эта воображаемая чудовищность была естественна?
Это преобразование всех групп в разные виды публики объясняется все возрастающей потребностью общественности, которая делает необходимым правильное общение друг с другом членов ассоциации при помощи беспрерывного течения общих сведений и возбуждений. Это преобразование неизбежно. И нужно рассмотреть те его последствия, которые, по всей вероятности, отразятся или отразились на судьбе таким образом преобразованных групп в смысле их долговечности, их прочности, их силы, их борьбы или их слияния.
В смысле долговечности и прочности старинные группировки, конечно, ничего не выигрывают при той перемене, о которой идет речь. Пресса делает неустойчивым все, до чего она касается, что она оживляет, и самое священное, самое неизменное на вид установление, лишь только оно подчинится общей господствующей моде на публичность, обнаруживает тотчас же явные признаки внутренних перемен, тщетно скрываемых. Чтобы удостовериться в этой силе, в одно и то же время разрушительной и возрождающей, которая присуща газете, достаточно только сравнить политические партии, существовавшие до журнализма, с современными политическими партиями. Не были ли они прежде менее страстны и более долговечны, менее живы и более упорны, менее податливы на попытки к обновлению или раздроблению? Вместо ториев и вигов, этой вековой антитезы, такой резкой и устойчивой, что существует в Англии в наши дни? Не было ничего редкостней в старой Франции, чем появление новой партии; в наше время партии находятся в состоянии беспрестанных изменений и самопроизвольного зарождения и возрождения. Все меньше и меньше беспокоятся или заботятся об их ярлыке, потому что всем хорошо известно, что если они достигнут власти, это произойдет только вместе с радикальной их переменой. Недалеко то время, когда от прежних наследственных и традиционных партий останется одно только воспоминание.
Относительная сила прежних социальных агрегатов также сильно видоизменяется благодаря вмешательству прессы. Прежде всего заметим, что она чрезвычайно мало благоприятствует преобладанию профессиональных классовых подразделений. Профессиональная пресса, посвященная ремесленным интересам, судебным, промышленным, земледельческим, имеет наименьшее количество читателей, она наименее интересна, наименее возбуждает, кроме тех случаев, когда под видом работы дело идет о стачке и о политике. Но пресса явно предпочитает и выделяет социальное разделение на группы по теоретическим идеям, идеальным стремлениям и чувствам. Она выражает – к чести для себя – интересы не иначе, как облекая их в теории и возвышая страстями; даже придавая им страстный характер, она одухотворяет и идеализирует их; и это преображение, хотя иногда и опасное, в общем все-таки удачно. Пусть идеи и страсти вспениваются, сталкиваясь друг с другом, они все же более примиримы, чем интересы.
Религиозные или политические партии являются социальными группами, на которые газета производит наиболее сильное действие и которые она выдвигает на первый план. Мобилизованные в публику партии расстраиваются, вновь формируются, преобразовываются с такой быстротой, которая поразила бы наших предков. И нужно согласиться, что их мобилизация и их взаимная спутанность мало совместимы с регулярной деятельностью парламентаризма на английский лад; это небольшое несчастье, но оно способно глубоко изменять парламентский режим. Партии в наше время то поглощаются и уничтожаются в несколько лет, то они размножаются в неслыханных размерах. Они приобретают в этом последнем случае огромную, хотя скоропреходящую силу. Они принимают две черты, которых в них еще не знали: они становятся способными проникать одна в другую и делаться интернациональными. Они легко проникают одна в другую, потому что, как мы сказали выше, каждый из нас принадлежит или может принадлежать к публике нескольких видов одновременно. Они становятся интернациональными, потому что крылатое слово газеты без труда перелетает те границы, которые в былые времена никогда не мог перелететь голос знаменитейшего оратора, лидера партии[4]. Пресса дала парламентскому и клубному красноречию свои собственные крылья и носит его по всему свету. Эта интернациональная широта партий, преобразованных в публику, делает их вражду более опасной, зато их взаимная проницаемость и неопределенность их границ облегчают их союзы, даже безнравственные, и позволяют надеяться на конечное мирное соглашение. Следовательно, преобразование партии в публику, по-видимому, мешает скорее их длительности, нежели согласию, их отдыху, нежели миру, и социальное движение, произведенное этим преобразованием, подготавливает скорее пути к социальному единству. Это настолько справедливо, что, несмотря на обилие и разнородность видов публики, существующих одновременно и перемешанных между собою в обществе, они все вместе как бы составляют одну общую публику благодаря их частичному согласию относительно некоторых важных пунктов; это есть то, что называется мнением, политическое значение которого все возрастает. В известные критические моменты в жизни народов, когда обнаруживается национальная опасность, это слияние, о котором я говорю, прямо поразительно и почти полно; и тогда мы видим, как нация, социальная группа par exellence, преобразовывается, как и все другие, в одну огромную связку лихорадочно настроенных читателей, с жадностью поглощающих депеши. Во время войны как будто не существует ни классов, ни ремесел, ни синдикатов, ни партий, ни одной из социальных группировок Франции, кроме французской армии и французской публики.
Из всех социальных агрегатов в наиболее тесном отношении с публикой находится толпа. Хотя публика часто и представляет собой только увеличенную и рассеянную аудиторию, все же мы видели, что между нею и толпой существуют многочисленные и характерные различия, которые доходят даже до того, что устанавливают нечто вроде обратного отношения между прогрессом толпы и прогрессом публики. Правда, возбужденная публика порождает мятежные сборища на улицах; и как одна и та же публика может быть распространена на обширной территории, так же точно возможно, что порожденные ею шумные массы соберутся сразу в нескольких городах, будут кричать, грабить, убивать. Так и случалось[5]. Но чтобы все толпы слились, если не существует публики, – этого не случается. Предположим, что уничтожены все газеты и вместе с ними их публика, разве население не обнаружило бы гораздо более сильное, нежели теперь, стремление группироваться в более многочисленные и тесные аудитории вокруг профессорских, даже проповеднических кафедр, наполнять публичные места, кафе, клубы, салоны, читальни, не говоря уже о театрах, и вести себя повсюду гораздо более шумно?
Мы забываем обо всех этих прениях в кафе, в салонах, в клубах, от которых нас гарантирует полемика в прессе – противоядие относительно безобидное. Действительно, в публичных собраниях число слушателей вообще идет на убыль или, по крайней мере, не возрастает, и наши ораторы, даже самые популярные, далеки от притязаний на успех Абеляра, который увлекал за собою тридцать тысяч учеников до самой глубины печальной долины Параклета. Даже когда слушатели так же многочисленны, они не так внимательны, как это было до книгопечатания, когда последствия невнимания были неисправимы.
В амфитеатрах нашего университета, в настоящее время пустых на три четверти, не видно больше прежнего стечения слушателей и прежнего внимания. Большинство из тех, которые прежде с страстным любопытством выслушали бы какую-нибудь речь, говорят теперь: «Я это прочту в своей газете»… И таким образом мало-помалу публика вырастает, а толпа уменьшается, что еще быстрей уменьшает ее значение.
Куда девались времена, когда святое красноречие апостола, вроде Коломбана или Патрика, побуждало целые народы, прикованные к их устам? Теперь великие обращения масс совершаются журналистами.
Итак, какова бы ни была природа тех групп, на которые дробится общество, имеют ли они характер религиозный, экономический, политический, даже национальный, публика в некотором роде представляет собою их окончательное состояние, их, так сказать, общий знаменатель; все возвращается к этой чисто психологической группе состояния умов, способной на беспрерывные изменения. И замечательно, что профессиональный агрегат, основанный на взаимной эксплуатации и взаимном приспособлении желаний и интересов, наиболее захвачен этим цивилизующим преобразованием. Несмотря на все различие, которое мы отметили, толпа и публика, эти два крайних полюса социальной эволюции[6], имеют следующее сходство: связь различных индивидуумов, входящих в их состав, заключается не в том, чтобы они гармонировали друг с другом своими особенностями, своими специальными взаимно полезными качествами, но в том, чтобы взаимно отражаться друг на друге, слиться своими природными или приобретенными сходными чертами в простой и могущественный унисон (но насколько с большей силой в публике, нежели в толпе!) – вступить в общение идей и страстей, которое, однако, дает полный простор их индивидуальным различиям.
Показав зарождение и рост публики, отметив ее характерные черты, сходные или несходные с характерными чертами толпы, и выяснив ее генеалогическое отношение к различным социальным группам, постараемся сделать классификацию ее разновидностей по сравнению с разновидностями толпы.
Можно классифицировать публику, как и толпу, с весьма различных точек зрения; в отношении пола есть публика мужская и женская, точно так же, как существует мужская и женская толпа. Но женская публика, состоящая из читательниц модных романов и стихов, модных газет, феминистских журналов и т. п., отнюдь не похожа на толпу того же пола. Она имеет совершенно другое численное значение и по своему характеру более безобидна. Я не говорю о женских аудиториях в церкви, но когда они случайно собираются на улицах, они всегда ужасают необыкновенной силой своей экзальтации и кровожадности. Следует перечитать Янсена и Тэна по этому вопросу. Первый рассказывает нам о некой Гофман, мужеподобной ведьме, которая в 1529 г. предводительствовала шайками крестьян и крестьянок, восставших вследствие лютеранской проповеди. «Она вся дышала пожарами, грабежами и убийствами» и произносила заклинания, которые должны были сделать неуязвимыми ее бандитов и которые фанатизировали их. Второй изображает нам поведение женщин, даже молодых и красивых, 5 и 6 октября 1789 г. Они только и говорят о том, чтобы разорвать на части, четвертовать королеву, съесть ее сердце, сделать кокарды из ее драгоценностей; у них являются только каннибальские идеи, которые они, по-видимому, осуществляют. Значит ли это, что женщины, несмотря на их кажущуюся кротость, таят в себе дикие инстинкты, смертоносные наклонности, пробуждающиеся при их соединении в толпу? Нет, ясно, что при соединении женщин в толпу происходит подбор всего, что есть в женщинах наиболее наглого, наиболее смелого, я сказал бы, наиболее мужского. Corruptio optimi pessima. Конечно, для того чтобы читать газету, даже жестокую и наглую, не нужно столько наглости и распущенности, и отсюда, без сомнения, лучший состав женской публики, носящей вообще более эстетический, нежели политический, характер.
В смысле возраста, толпы молодежи – мономы или мятежные скопища студентов или парижских гаменов – имеют гораздо большее значение, нежели юношеская публика, даже литературная, которая никогда не имела серьезного влияния. Наоборот, старческая публика ведет все дела там, где старческие толпы не принимают никакого участия. При помощи этой незаметной геронтократии устанавливается спасительный противовес эфебократии избирательных толп, где преобладает молодой элемент, не успевший еще пресытиться избирательным правом… Впрочем, старческие толпы необыкновенно редки. Можно было бы назвать некоторые шумные соборы старых патриархов в первые времена Церкви или некоторые бурные заседания древнего и современного сената как примеры несдержанности, до которой собравшиеся старцы могут увлечься, как примеры коллективного молодого задора, который им случается обнаружить, когда они соберутся вместе. По-видимому, стремление собираться в толпу идет, все возрастая, от детского возраста до полного расцвета молодости, а потом, все уменьшаясь, от этого возраста до старости. Не так дело обстоит с наклонностью соединяться в корпорации, которая только зарождается в первой молодости и все усиливается до зрелого возраста и даже до старости.
Толпы можно различать по времени, сезону, широте… Мы уже сказали, почему это различие неприложимо к публике. Влияние физических сил на образование и развитие публики сводится почти к нулю, тогда как оно всесильно над зарождением и поведением толпы. Солнце является одним из главных элементов, разжигающих толпу; летние толпы имеют гораздо более горячий характер, нежели зимние. Может быть, если бы Карл Х подождал декабрь или январь для опубликования своих пресловутых ордонансов, результат был бы совсем другой. Но влияние расы, разумея под этим словом национальность, имеет не меньшее значение для публики, чем для толпы, и на складе характера французской публики сильно сказывается furia francese.
Несмотря на все это, самое важное различие, которое мы должны сделать между различными видами публики, как и между различными видами толпы, – это то, которое вытекает из самого существа их цели или их веры. Люди, идущие по улице, каждый по своим делам, крестьяне, собравшиеся на ярмарочную площадь, гуляющие могут образовывать очень тесное скопище, но это будет только простая сутолока до того момента, пока общая вера или общая цель не взволнует их или не сдвинет их вместе. Как только новое зрелище привлечет их взгляды и их умы, как только непредвиденная опасность или внезапное негодование направит их сердце к одному и тому же желанию, они начинают послушно соединяться, и эта первая ступень социального агрегата и есть толпа. Точно так же можно сказать: читатели, даже постоянные, какой-нибудь газеты, пока они читают только объявления и практические сведения, относящиеся к их частным делам, не составляют публики; и если бы я мог думать, как иногда предполагают, что газете объявлений суждено увеличиваться в ущерб газете-трибуне, то я поспешил бы уничтожить все, что выше написано мною относительно социальных преобразований, произведенных журнализмом. Но ничего подобного не существует, даже в Америке[7]. Таким образом, только с того момента, когда читатели одной и той же газеты начинают увлекаться идеей или страстью, проникающей ее, они действительно составляют публику.
Итак, мы должны классифицировать толпы, точно так же как и публику, прежде всего по характеру цели или веры, которая их одушевляет. Но прежде всего разделим их сообразно с тем, что берет в них перевес: вера и идея или же цель, желание. Есть толпы верующие и толпы активно желающие, публика верующая и публика активно желающая; или скорей – так как у людей, собравшихся вместе или даже соединенных издали, всякая мысль или желание быстро достигает высшего напряжения, – есть толпа или публика убежденная, фанатическая, и толпа или публика страстная, деспотическая. Остается только выбирать между этими двумя категориями. Мы должны, однако, согласиться, что публика менее склонна к утрированию, нежели толпа, она менее деспотична и менее догматична, но ее деспотизм или догматизм хотя и не выражен в такой острой форме, зато гораздо прочнее и постояннее деспотизма или догматизма толпы.
Верующая или активно желающая толпа опять-таки различается по природе той корпорации или секты, к которой она примыкает, и это различие применимо также к публике, которая, как мы знаем, всегда ведет свое начало от организованных социальных групп, представляя собою их неорганическое преобразование[8]. Но займемся на время одними только толпами. Толпу, эту аморфную группу, с виду зарождающуюся самопроизвольно, в действительности всегда порождает какое-нибудь социальное тело, некоторые члены которого служат ей ферментом и дают ей свою окраску[9]. Таким образом, не будем смешивать состоящие из родственников средневековые сельские толпы, собиравшиеся около сюзеренов и служившие их страстям, со средневековыми же толпами изуверов, собранных проповедями монахов и громко исповедовавших свою веру на больших дорогах. Мы не спутаем толпы богомольцев, идущих процессиями в Лурд под предводительством духовенства, с революционными и неистовыми толпами, поднятыми каким-нибудь якобинцем, или с жалкими и голодными толпами стачечников, ведомых синдикатом. Сельские толпы приводятся в движение с большим трудом, но, раз уже двинувшиеся, они гораздо более страшны; ни один бунт в Париже не может сравниться по своим опустошительным действиям с жакерией. Религиозные толпы безвреднее всех; они становятся способны на преступление только тогда, когда столкновение с толпой диссидентов и враждебных манифестантов оскорбляет их нетерпимость, не превосходящую, но равную только нетерпимости всякой другой толпы. Индивидуумы могут быть либеральны и терпимы каждый в отдельности, но, соединенные вместе, они становятся властными и тираническими. Это зависит от того, что верования возбуждаются при взаимном столкновении, и нет такого сильного убеждения, которое переносило бы противоречие. Этим, например, объясняется резня ариан католиками и католиков арианами, которая в IV в. наводняла кровью улицы Александрии. Толпы политические, по большей части городские, бывают наиболее страстны и наиболее яростны, но, по счастью, они изменчивы и переходят с необыкновенной легкостью от ненависти к обожанию, от взрыва ярости к взрыву веселости. Экономические, промышленные толпы, так же как и сельские, гораздо однороднее других, они гораздо единодушнее и упорнее в своих требованиях, более массивны и сильны, но при высшем напряжении своей ярости скорее склонны к материальным разрушениям, нежели к убийству.
Толпы эстетические – которые вместе с толпами религиозными одни могут быть отнесены к разряду верующих – не знаю почему, находились в пренебрежении. Я называю так те толпы, которые собирает какая-нибудь старая или новая литературная или художественная школа во имя или против какого-либо произведения, драматического, например, или музыкального. Это, может быть, самые нетерпимые толпы именно вследствие произвольности и субъективности провозглашаемых ими суждений, основанных на вкусе. Они испытывают желание видеть распространение своего энтузиазма по отношению к тому или другому художнику, к Виктору Гюго, к Вагнеру, к Золя, или, наоборот, своего отвращения к Золя, к Вагнеру, к Виктору Гюго с тем большей настоятельностью, что это распространение эстетической веры является почти единственным ее оправданием. Точно так же, когда они сталкиваются с противниками, тоже образовавшими толпу, может случиться, что их гнев кончится кровопролитием. Разве не текла кровь в XVIII в. во время борьбы сторонников и противников итальянской музыки?
Но как ни разнятся толпы друг от друга по своему происхождению и по всем своим другим свойствам, некоторыми чертами они все похожи друг на друга; эти черты – чудовищная нетерпимость, забавная гордость, болезненная восприимчивость, доводящее до безумия чувство безнаказанности, рожденное иллюзией своего всемогущества, и совершенная утрата чувства меры, зависящая от возбуждения, доведенного до крайности взаимным разжиганием. Для толпы нет середины между отвращением и обожанием, между ужасом и энтузиазмом, между криками да здравствует! или смерть! Да здравствует – это значит да здравствует навеки. В этом крике звучит пожелание божественного бессмертия, это начало апофеоза. И достаточно мелочи, чтобы обожествление превратилось в вечное проклятие.