bannerbannerbanner
Сквозь мрак к свету или На рассвете христианства

Фредерик Фаррар
Сквозь мрак к свету или На рассвете христианства

Однажды, будучи более чем когда-либо под впечатлением сердечной доброты Помпонии, он решился быть с ней вполне откровенным и поведать ей без всякой утайки и горькие свои испытания, и те недобрые предчувствия, какими часто томился. С участием выслушав юношу, Помпония стала говорить ему об обязанности человека покоряться высшей воле и прощать обидчикам и вместе с тем старалась доказать ему, что сознание спокойной совести даст ему в результате гораздо более полное счастие, чем какое вкусил бы он, занимая среди разного рода низостей и соблазнов шаткое и небезопасное место на престоле.

– Вы говорите, как философ Музоний, учение которого часто передает мне и Титу молодой раб, фригиец Эпиктет, – заметил ей на это Британник, – но в ваших словах есть что-то более утешительное и возвышенное.

Помпония тихо улыбнулась.

– Очень многое из того, чему учит Музоний, прекрасно и полно правды, – сказала она, – но тем не менее есть еще другая истина, более высокая и святая.

Британник задумался. Затем он спросил, но как-то нерешительно и робко:

– Разрешит ли мне благородная Помпония задать ей один вопрос?

При этих словах бледное лицо Помпонии сделалось еще бледнее. Она задумчиво устремила взор куда-то вдаль и как будто о чем-то молилась в душе, и кротко затем заметила юноше:

– Но, может быть, вы спросите меня что-нибудь такое, на что отвечать я не буду в праве?

– Вы, конечно, сами знаете, что, бывая иногда у императора на его пиршествах, – начал Британник, – я не могу не слышать тех сплетен, какими постоянно забавляются в этих собраниях, и я уже давно заключил из разговоров некоторых из тех дам, что бывают на этих придворных празднествах, что очень многие из них почему-то питают к вам сильную злобу и недавно еще я слышал, как уверяли они друг друга, что рано или поздно будет возбуждено против вас обвинение в приверженности к иноземному суеверию.

– Не в нашей власти помешать злым людям возводить на нас всякие обвинения, – отвечала Помпония, – но мы всегда можем праведностью жизни и беспорочным поведением уличить их в клевете.

– Наконец, они говорили, но это, вероятно, не более как злая и нелепая выдумка, – продолжал Британник, – будто вы, осмелюсь ли я произнести перед вами гнусное слово – будто вы – христианка.

Помпония взглянула на Британиика и в этом взгляде сказалось столько кроткой жалости.

– А вы много ли знаете о христианах, Британник? – спросила она.

– Правду говоря, весьма мало, но друг мой Тит, которому больше меня приходится всюду бывать и много видеть и слышать, не раз мне говорил, что эти христиане собираются где-то по ночам, убивают невинного младенца и пьют его кровь, что их связывают страшными клятвами и что во время своих ночных сборищ, погасив лампады, они предаются в темноте неслыханным оргиям и поклоняются ослиной голове.

– Все это только одна гнусная ложь, Британник… я знаю об этих бедных христианах совсем иное, – сказала Помпония. – Скажите мне, читали вы некоторые сочинения Сенеки?

– Нет, не читал, – сухо ответил Британник и, помолчав, прибавил: – Сенека наставник Нерона. Это он уничтожил, действуя совместно с Агриппиной и Палласом, духовное завещание императора Клавдия, моего отца, и потому мне противно читать его сочинения. Да к тому же, разве он настоящий философ, как Музоний или Корнут? У этих слова не расходятся с делом, а Сенека лишь пишет прекрасные вещи, сам же не верит в них.

– Что же делать с этим, Британник! В жизни часто встречаются люди, проповедующие великие истины и строгую нравственность, хотя поступки их и не согласуются с их учением, но ведь из этого еще не вытекает, чтобы то, чему они учат, было дурно. У меня есть несколько писем Сенеки к Луцинию; хотите, я вам прочту кое-что?

И достав свиток, Помпония вслух прочла следующие размышления:

«Бог близок к нам, Он с нами, Он внутри нас. В нас живет священный дух, который охраняет нас и следит за каждым нашим поступком, и нет того хорошего человека, в котором не было бы Бога».

«Какая польза в том, что мы утаим то или другое от человека? От Бога утаить нельзя ничего».

«Человек, если хочет жить для себя, должен стараться жить для своего ближнего».

– И много подобных же великих истин могла бы я указать вам в письмах Сенеки. Разве подобные мысли не полны правды и прекрасного значения?

– Не дурно было бы, если б и поступки его были так же справедливы и прекрасны, – сухо ответил Британник. – Но что же общего между мыслями Сенеки и учением христиан?

– Очень много, с той только разницей, что глубокие мысли эти, столь редко встречающиеся среди поклонников богов, у христиан – общие места и что сверх того христиане веруют еще и в другие великие истины, от которых эти получают свой смысл и свое значение.

– Вы говорите, что они ослиной голове не поклоняются, а между тем они все же молятся какому-то Христосу или Хрестосу, принявшему позорную смерть на кресте.

– Страдание не унижает человека, а только возвышает, окружая его ореолом святости. Разве не воздают римляне божеских почестей Геркулесу, хотя они верят, что его живым сожгли на костре.

Британник молчал: он с младенчества был приучен смотреть на это воздание христианами божеских почестей человеку, казненному одной из самых позорных казней тех времен, не иначе, как на колоссальное сумасбродство, и теперь, разумеется, недоумевал перед столь новыми для него воззрениями Помпонии.

– А скажите, Британник, – прервала его молчание Помпония, – слышали вы когда-нибудь имя Сократа?..

– Да, и даже очень часто. Музоний, как не раз передавал мне Эпиктет, очень часто упоминает о нем на своих лекциях и постоянно указывает на него, как на совершеннейший образец хорошего человека.

– А какой смертью умер Сократ?

– Его отравили афиняне цикутой в тюрьме.

– Как преступника?

– Да, конечно.

– А разве это значит, что он и в самом деле был дурным человеком – тем злодеем, каким пожелали признать его? Поверьте, если б это было действительно так, философы не стали бы преклоняться перед ним с таким благоговением, не так же ведь они глупы.

– Действительно, я не подумал об этом, – сказал Британник и потом, помолчав с минуту, спросил: – Возможно ли, чтобы и все остальные нехорошие слухи, всюду распространяемые об этих христианах, оказывались лишь ложью?

– Чистейшая ложь, – подтвердила Помпония, – в чем, быть может, вы и сами, Британник, со временем убедитесь.

Часто удручаемый сознанием сделанной в отношении его несправедливости, Британник находил себе немалое утешение в искреннем расположении к нему храброго и всеми чтимого покорителя Британии, и еще более в беседах с его кроткой женой. Помпония предупредила, однако же, своего молодого друга, что всякая неуместная болтливость с его стороны о предмете их откровенных бесед могла бы без всякой пользы стать опасной для ее жизни, почему Британник все слышанное от нее о христианстве хранил в глубочайшей тайне от всех кроме Пуденса, в котором, по многим признакам, сильно подозревал последователя того же высоконравственного учения, о котором Помпония с таким благоговением говорила ему.

Дня через два после разговора с женой Плавта он спросил у Пуденса, какого он мнения о христианах.

При таком внезапном вопросе Пуденс смутился и как бы с испугом взглянул на молодого принца, однако, оправившись, он ответил ему довольно холодно и сухо:

– В Риме христиане – люди смиренные – жестоко гонимы, и большинство смешивает их с иудеями, но хотя и среди иудеев есть немало людей хороших, тем не менее очень многие христиане вовсе не из иудеев.

– Правда ли, что они такие презренные злодеи, за каких их все принимают?

– Нет, неправда. Разумеется, при других условиях ничто не могло бы помешать человеку называться христианином и вместе с тем быть человеком дурным, но в Риме исповедание христианской веры сопряжено с такими опасностями, что едва ли кто пожелал бы разыгрывать мнимого христианина. Но ложь, как вам самому небезызвестно, и вообще всякая неправда проникает всюду и царит везде, а потому и в том, что рассказывают про бедных христиан, нет и десятой доли правды.

Пуденс считал пока еще преждевременным посвящать Британника в ту тайну, что его невеста, дочь Кардока, Клавдия, приняла негласно христианство еще в Британии и, что он сам очень усердно занимался в настоящее время изучением догматов «ненавистной секты».

После этого Британник при первом же свидании с Помпонией пожелал знать, имеются ли какие-нибудь сочинения, где излагалось бы учение о христианском вероисповедании.

– Есть древнеиудейские книги, признанные и христианами священными, – сказала Помпония. – Однако, в Риме мало кто читает их, да и то скорее из одного любопытства, так как они переведены на греческий язык уже лет четыреста.

– Да, неужели же ни один из самих христиан ничего не написал по этому предмету?

– Сомнительно. Христиане, как вы и сами знаете, люди по большей части очень бедные, а много есть и таких, которые совсем безграмотны. Но между ними есть один учитель – проповедник Павел, и многие из тех, кому довелось слышать его в Эфесе или в Афинах и Коринфе, признают единогласно, что его слово действует как что-то живое. Впрочем, даже и он пока еще ничего о христианстве не писал, если только не считать двух коротких посланий к фессалоникийским христианам, но послания эти скорее простые случайные письма, мало касающиеся как жизни самого Христа, так и веры в него. Письма эти хранятся в настоящее время у меня, и если хотите я могу отчасти познакомить вас с их содержанием.

Молодой человек был глубоко поражен, услыхав те прекрасные наставления, те увещания вести жизнь трудолюбивую и целомудренную и любить ближнего, как самого себя, с которыми его познакомила Помпония, прочитав ему некоторые места из двух посланий апостола Павла к фессалоникийцам.

– И это говорит один из тех людей, о жестокости которых рассказывают такие возмутительные вещи! – воскликнул Британник. – Очевидно, мир, Помпония, и в самом деле переполнился через край всякой ложью. Но как бы хотелось мне поговорить с кем-нибудь из таких учителей. Нельзя ли вам ввести меня в общество христиан. Это не трудно для вас, а для большей безопасности я переоденусь. Таким образом, мое посещение к христианам останется тайной для всех и даже для Пуденса. Он в настоящее время, впрочем, так счастлив возможностью часто видеться со своей златокудрой Клавдией, так как она гостит теперь у вас, что ему, кажется, ни до чего нет дела, – с улыбкой прибавил юноша.

 

– Очень жаль, что здесь нет Аквилы, – сказала Помпония, – с ним вы могли бы поговорить, но он был изгнан из Рима вместе с остальными иудеями эдиктом покойного императора. Ведь он и его жена Приска, оба хорошо знали Павла и часто говорили, что он обещал побывать в Риме. Конечно, я не могу быть достаточно осторожной, но я постараюсь устроить так, чтобы вам представился случай повидать старшину римских христиан Лина и поговорить с ним.

– Да неужели, Помпония, этот Иисус, в котором христиане видят Бога, как вы говорите – то же самое лицо, что Христос?

– Да.

– А нет ли теперь в Риме кого-нибудь, кто видел его?

– Он был предан смерти двадцать слишком лет тому назад, – набожно склонив голову, отвечала Помпония. – Это случилось при императоре Тиберии. Но ученики его, которых он назвал апостолами, то есть благовестителями, были в то время еще люди молодые и живы до сих пор.

– А этот Павел – видел его?

– Да, но только в небесном видении, а не тогда, когда Христос, обходя Палестину, учил об истинном Боге. Один любимейший из его учеников в настоящее время находится в Иерусалиме, а когда-нибудь будет, быть может, и в Риме.

– Расскажите же мне что-нибудь о самом Иисусе, – вы, наверное, знаете хорошо его жизнь. Но сперва объясните, как могло случиться, что человек простого звания, каким, по вашим словам, был Иисус, удостоился божеских почестей?

– Страдание во имя ближнего и ради его спасения, какое Он принял, не может не окружить совершившего столь великое дело ореолом, – проговорила Помпония. – Даже в греческой мифологии рассказывается о богах, принимавших человеческий образ для служения людям. Разве не воспевали поэты подвиг Аполлона, пасшего в качестве раба стада Адмета? или же подвиг Геркулеса, служившего работником у Эврисфея? Чего же странного, если истинный Бог захотел открыться человеку в образе же человека. И не говорит ли нам Платон, что человек познает Бога не ранее, чем Он явится ему в образе страждущего человека?

– Но что именно заставило учеников Христа признать в нем Бога? – спросил Британник.

Тут Помпония подробно рассказала молодому принцу о религии иудеев, сохранивших в течение многих веков познание истинного Бога и веру в пришествие обетованного избавителя, а также и о пророчествах относительно этого пришествия и о приходе Предтечи. В следующее же посещение Британника, она рассказала ему многое из жизни самого Христа, рассказала о некоторых совершенных им чудесах и, наконец, обо всех обстоятельствах, как Его смерти на кресте, так и воскресения из мертвых на третий день.

– Христос учил, – сказала она в заключение, – как еще никто никогда не учил, совершал такие чудеса, каких никто до него не совершал, и наконец, воскрес на третий день после смерти. Даже римский центурион, бывший на Голгофе, на страже во время распятия, и тот, возвратясь домой в Иерусалим, сказал: «Воистину человек этот сын Божий».

Британник чувствовал себя потрясенным наплывом новых чувств. Как и большинство молодых римлян, он находился чуть ли не в полном неведении относительно вопросов веры в отжившую свое время мифологию. Стоицизм же, хотя и давал некоторые полуистины, был для него чересчур сух и сурово возбранял такие чувства, которые он сознавал естественными и далеко не предосудительными. Но здесь, в христианском учении он услыхал, наконец, такие истины, которые, вознося человека в чистейшую сферу духовной жизни, нравственно укрепляя его и очищая, в то же время бодрили человека, утешали его и успокаивали.

Вдобавок, он имел счастие услыхать впервые эти святые истины из уст не простых невежественных рабов, а из уст одной из самых образованных женщин того времени, благородной римлянки, говорившей по-латыни чистейшим языком цицероновских времен.

Своему другу Титу Британник не сказал ни слова о своей тайне, видя в ней тайну еще и других, но сестре Октавии, от которой у него не было никаких секретов, он чистосердечно открылся в своих новых религиозных чувствах.

Удостоверившись, что вблизи не было шпиона, что никто их не подслушивает, он рассказывал ей, все о, чем сам слышал и узнал, а также и о том отрадном чувстве, какое постепенно все глубже и глубже проникало в его душу.

Не решаясь открыто примкнуть к числу исповедников новой веры, брат и сестра все-таки находили для себя в том, чему учила их Помпония, неиссякаемый источник светлых надежд и душевного мира, и для них эти первые шаги к новой жизни были той розовато-бледной полосой еле мерцающего света, которая предшествует заре нового дня.

Чем ближе знакомились и брат, и сестра, как с текстом, так и со смыслом «Благой Вести», тем все более и более убеждались они по некоторым признакам, что большинство рабов во дворце цезаря тайные христиане. Слепо полагаясь на честность молодого Британника Помпония не побоялась открыть ему, что слово «ИХТИС» – «рыба» – служила чем-то вроде пароля среди греческих христиан.

Скоро брат и сестра заметили, что стоило им в разговоре в присутствии кого-либо из рабов произнести это слово с известным ударением, как тотчас же те из них, которые были посвящены в новое учение, вздрагивали и хотя бы только на одно мгновение устремляли на них изумленно-вопрошающий взгляд. После этого Британник, чтобы окончательно удостовериться в справедливости своей догадки, очень часто нарочно произносил, проходя мимо того или другого из подозреваемых им: «ИХТИС» или «pisciculus» – т. е. маленькая рыбка – христиан, и если в ответ слышал произнесенное тихим голосом это слово, всяким сомнениям в нем на этот счет не оставалось места.

Таким образом, пока с каждым днем в душе Агриппины усиливались недовольство и гневное раздражение, пока Сенека и Бурр терялись все более и более в целом океане опасений и тревожных сомнений о будущем, пока Музоний, Корнут, Тразей и другие философы-стоики убеждались все более и более в необходимости искать спасения в мужестве отчаяния, пока Нерон, предаваясь необузданному разгулу страстей, уходил все глубже и глубже в вязкую тину пороков, – жена его Октавия и Британник постепенно все более и более приближались к Неведомому Богу, все более проникаясь той истиной, что, пока море житейских горестей и невзгод не смешивает своих горьких вод с водами моря преступлений и пороков, человек и в горе, и в несчастий может испытывать блаженство безмятежного душевного спокойствия.

Такое спокойное и кроткое настроение духа, постоянно замечаемое за последнее время как в Октавии, так и в Британнике, не могло не вызвать некоторого недоумения у Нерона, а еще более у Агриппины.

Не понимая, чтобы можно было так беспечно предаваться развлечениям – играть в мяч или бороться не без успеха с здоровяком Титом – и при этом заливаться тихим искренним смехом и в то же время сознавать себя лишенным всех своих прав, и император, и его мать уже начали было подозревать, не составился ли какой заговор в пользу Британника.

Однако, эти подозрения вскоре рассеялись. А Октавия, – откуда брала эта несчастная женщина, обижаемая и оскорбляемая на каждом шагу, – и удивительную кротость, и ту покорность, с какой переносила она грубое и нередко жестокое обращение с ней мужа? В чем заключалась тайна их радостного душевного настроения среди разного рода угнетений и обид?

Глава VI
Онисим

А теперь перенесемся из роскошных зал палатинского дворца и богатых домов сильных временщиков и благородных патрициев в более демократическую часть Рима с ее грязными притонами и невзрачными и неопрятными домами – жилищами того сброда всяких народностей, что являлся главной частью народонаселения столицы мира и заполнял собой ее улицы и площади.

В Велебруме эти отбросы наций горланили, предлагая для продажи соленую рыбу и устрицы, на Эсквилине шатались по харчевням и по баням низшего разряда, в Субуре гурьбами стекались с гиканьем и руганью в те притоны бесшабашного разгула и разврата, какими так печально прославилась эта часть города. Среди всей этой смеси народов и племен попадались и греки, и галлы, и фокусники-фригийцы, и египтяне с их национальным музыкальным инструментом в руках, и туземные нищие, толпившиеся целый день то около одного моста, то около другого и регулярно производившие нападения как на проходящих, так и на проезжавших, – скифы, испанцы в своих широких длинных плащах, суровые на вид германцы и, наконец, масса иудеев, которым был даже отведен особый квартал по ту сторону Тибра. Словом, как улицы, так и площади богатого Рима постоянно кишели праздными тунеядцами, бедняками той эпохи, существовавшими исключительно разного рода подаянием. Но и среди этого полуголодного и полуоборванного люда трудно было бы встретить человека, более жалкого на вид, чем один юный фригиец, бесцельно бродивший в жаркий полдень около форума. Бледный и исхудалый, весь в грязи и в жалких лохмотьях, он, казалось, был бездомным, изнемогавшим от голода и усталости среди миллионного населения города, погрязшего в эгоизме и разврате.

Пока он бродил среди опустелого форума (час был полуденный, и большая часть населения предавалась послеобеденному отдыху), раздумывая, очевидно, что бы такое предпринять ему, чтобы заглушить в себе муки голода, через форум в сопровождении мальчика-раба проходил какой-то молодой патриций. Несчастный скиталец сначала не обратил на него никакого внимания, и лишь через некоторое время любопытство его было возбуждено сперва ударами топора, вдруг раздавшимися невдалеке от него, а затем и вторичным появлением того же молодого человека, со всех ног улепетывавшего теперь с форума с маленьким рабом, едва поспевавшим за ним. Пройдя несколько шагов к месту, закрывавшему вход в лавку серебряных дел мастера, и заметив валявшийся на земле топор, он поднял его и принялся рассматривать, как вдруг на него набросилось несколько полицейских, и не успел он опомниться, как был арестован.



– За что? Какое преступление совершил я? – спросил он по-гречески.

– Ах, ты, вор-бездельник! И ты еще смеешь спрашивать, когда тебя поймали на месте преступления с топором в руках?

Плохо зная латинский язык и вдобавок немало ошеломленный, молодой человек не мог понять, в чем именно заключалось преступление, в котором его обвиняли, но в толпе, не замедлившей собраться около него, оказались двое-трое понимавших по-гречески и объяснивших ему, что его считают виновником постоянной кражи свинца с кровли лавки серебряных дел мастера, в которой до сих пор обвиняли бедняков этого квартала, и что теперь, пойманного на месте преступления, его немедленно же препроводят на суд к городскому претору, где, вероятно, ему придется очень плохо, и что он должен будет считать себя очень счастливым, если отделается тридцатью ударами кнута. Всего же скорее, его приговорят к выжиганию клейма, а не то, в виду настоятельной необходимости показать пример строгости, даже и к смертной казни через распятие на кресте.

Плача и ломая себе в отчаянии руки, несчастный мог только словами уверять в своей невинности в краже; но на все его уверения и клятвы толпа отвечала насмешками и диким гиканьем.

– Вот теперь посмотрим, как-то тебе понравится, когда выжгут на лбу раскаленным железом три буквы, – посмеялся кто-то из толпы. – Вряд ли такое украшение придаст твоему лицу в глазах молодых девушек больше красоты.

– Чей ты раб? – спросил его другой. – Можешь теперь проститься годочка на два с лучами дневного света; тебя отправят работать в кандалах, в какую-нибудь подземную копь.

– Не думаю, чтобы он был чьим-то рабом, – заметил третий. – Слишком уж голодным волком смотрит он, да и весь в лохмотьях.

– Ну, так беглец, но как бы то ни было, а только не избежать ему хорошей пытки, если он не докажет своей невинности. И из-за такого-то бездельника обвиняли в воровстве нас, честных граждан! – кричали в толпе, вслед за полицейскими с их арестантом.

Однако, не успели они пройти и ста шагов, как увидали спускавшегося им навстречу с Виминальского холма центуриона Пуденса в сопровождении Тита. При виде центуриона преторианской гвардии и юноши с золотой буллой на шее толпа почтительно расступилась. Проходя мимо арестованного юноши, сын Веспасиана, тронутый жалким видом арестанта и со свойственным ему добросердечием, попросил Пуденса разведать, какая беда стряслась над несчастным. Полицейские почтительно объяснили центуриону, в чем дело.

 

– Что можешь ты сказать в свое оправдание? – обратился Пуденс к юноше.

– Я невиновен, – ответил арестант по-гречески, – топор этот не мой. Я только поднял его. Скорее же он принадлежит тому молодому человеку, который работал им, и затем, как я сам видел, бежал с форума в сопровождении маленького раба.

При этих словах Пуденс переглянулся с Титом: не более, как за несколько минут они в самом деле встретили в одной из улиц, по которым проходили, молодого человека с маленьким рабом, откуда-то торопливо бежавшего и на их глазах скрывшегося в доме одного знакомого им римлянина.

– Следуйте за мной, – сказал он полицейским; – мне кажется, что я могу вам помочь напасть на след настоящего виновника кражи. Этот же юноша, хотя вид его и не говорит особенно в его пользу, в этой краже неповинен.

И Пуденс, сопровождаемый толпой, не совсем довольной таким оборотом дела, повел полицейских к тому дому, за дверью которого скрылся подозреваемый им молодой человек. Дверь в прихожую была отперта и на пороге забавлялся маленький раб, прыгая то туда, то сюда через порог.

– Погоди скакать и кричать, – остановил ребенка старший из полицейских, – ответь-ка лучше на некоторые вопросы.

– Знаешь этот топор, мальчик? – спросил его Пуденс.

– Разумеется, знаю, – не запинаясь, ответил мальчуган, по малолетству не сумевший сообразить, в чем дело. – Это наш топор; мы только что уронили его…

– Дело ясно, – сказал Пуденс, – и я согласен быть свидетелем. Но теперь вы должны освободить вашего арестанта.

Молодой человек, действительный виновник кражи, был немедленно арестован. Однако ж, отец его, во избежание позора, поспешил затушить дело и не доводить его до суда, дав тайком крупную взятку, как блюстителям закона, так и серебряных дел мастеру.

Толпа разбрелась, и Пуденс с Титом отправились по направлению к палатинскому дворцу. Вскоре они услыхали за собой чьи-то шаги и, обернувшись, увидали только что вырученного ими юношу.

– Что тебе еще надо от нас? – спросил Пуденс, отвечая на умоляющий взгляд оборванца, – я выручил тебя из беды, ну и довольно с тебя.

– Я чужеземец, и умираю от голода и усталости, – смиренно проговорил несчастный.

– Он нуждается в деньгах, – сказал Тит и подал ему милостыню.

Но незнакомец, преклонив колени, схватил полу ярко-красного плаща Пуденса и, поцеловав ее, воскликнул:

– Возьмите меня, господин, к себе, я готов быть вашим рабом и служить вам.

– Как тебя зовут?

– Онисим.

– Имя хорошее. Но кто ты? Надеюсь, однако, ты не беглый раб?

– Нет, господин, – не запинаясь, отвечал Онисим, для которого, как и для большинства людей его расы, ложь не представлялась особенно предосудительным поступком. – Я проживал в Колоссах, когда меня захватил силой один работорговец; но мне удалось бежать.

– Ну и что же: ты желал бы вернуться обратно в Колоссы?

– Нет, господин. Я сирота, родных у меня нет. Я предпочел бы остаться здесь, чтобы зарабатывать себе средства к пропитанию.

– Возьми его, – шепнул на ухо Тит центуриону. – В твоем доме найдется место для одного лишнего раба. И он почему-то нравится мне.

Однако ж Пуденс видимо колебался.

– Но подумай только – раб-фригиец, хуже ведь этого ничего быть не может. Народ самый ненадежный.

– Можно будет исправить розгами, если окажется бездельником.

– Так-то так, но ведь тебе известно, что наказывать рабов с помощью бича не в моих правилах.

Оба говорили вполголоса, и слышать их разговора юноша не мог, но он заметил колебания центуриона и, поспешив наклониться к земле, быстро провел пальцем по песку, как бы чертя что-то. Но, как ни быстро было это движение юноши, Пуденс все-таки успел разглядеть на песке абрис рыбы, который Онисим немедленно же и стер ладонью.

– Следуй за мной, – проговорил центурион, который по этому знаку понял, что Онисим христианин. – Я живу скромно и рабов у меня немного, но в виду того, что смерть очень недавно похитила у меня одного из моих слуг, который пока еще никем не замещен, то очень может быть, что мой домоправитель найдет возможным, дать тебе это вакантное место.

Действительная же история молодого Онисима была следующая. Сын когда-то зажиточных, но впоследствии обнищавших родителей, он рано остался сиротой и был продан кредиторами покойного отца в рабство к одному богатому фабриканту пурпуровой ткани. Тот вскоре перепродал его, убедившись, что из мальчика, ввиду его весьма несомненных наклонностей к праздношатанию, едва ли выйдет трудолюбивый и полезный работник. От фабриканта Онисима купил некий, живший в Колоссах, добросердечный человек Филемон, которого тронул жалкий вид хорошенького отрока, выведенного на рынок для продажи. Спустя года три или четыре после этого Филемон, временно находясь с своим семейством и большинством домочадцев в Ефесе по случаю одного из языческих празднеств, однажды случайно услыхал здесь проповедь Павла. Как на него, так и на многих из его окружающих, слово апостола произвело сильное впечатление: Божья благодать коснулась их сердец, и спустя известный срок, назначенный для необходимого посвящения в учение христианской веры, они были приобщены к вновь нарождавшейся церкви.

Но Онисим не был в числе тех рабов, которые приняли святое крещение вместе с Филемоном и членами его семейства, хотя и он, в качестве оглашенного, был до известной степени уже посвящен в догматы христианской веры. Живя с детства в доме этих добрых людей, где, кроме хорошего обращения, добрых наставлений и ласки, Онисим ничего другого не видел, он, тем не менее, часто скучал, тяготясь монотонностью жизни в Колоссах, сонном городе, в то время уже заметно приходившем в упадок. Он тосковал по шумной и богатой зрелищами жизни в Ефесе, жаждал тех сильных ощущений, какие не раз испытывал в его амфитеатрах, любуясь состязаниями колесничных наездников или игрой актеров и мимов и с увлечением юноши вторя рукоплесканиям толпы. Но всего сильнее желал он видеть чудный Рим, куда влекли его мечты, порожденные в нем частыми рассказами о великолепии и широком разгуле столичной жизни. Страстно увлекающаяся природа азиатского грека в нем брала свое Раб по своему теперешнему положению, он по рождению был, однако ж, человек свободный и прекрасно знал, что даже и рабам нередко удавалось проложить себе дорогу к высокому положению, к почестям и славе и часто спрашивал себя: почему бы и ему не добиться того же? Он был красив собой, вдобавок силен, здоров и молод, и, следовательно, не надеяться на успех в жизни не мог.

На ловца и зверь бежит, и скоро подвернулся удобный случай. Однажды, по окончании ярмарки в Леодицее, Филемон, занимавшийся красильным ремеслом, получил довольно крупные деньги. Не имея до сих пор никаких оснований не доверять Онисиму, он не нашел нужным скрыть от юноши, где именно хранились в его доме эти деньги. Но, на этот раз, Онисим обманул его доверие: воспользовавшись его временной отлучкой в Гиерополисе, он украл из этих денег несколько золотых монет в количестве, по его соображениям, достаточном, чтобы, в случае погони, убежать в Рим, и скрылся в Ефесе. Здесь в первые дни он весь отдался удовольствию: посещал различные зрелища, языческие капища и увеселительные места многолюдного и богатого города. Однако, после полного удовлетворения своей ненасытной жажды развлечений, его потянуло домой, в скромную и приветливую семью Филемона. Но он все еще не хотел покидать веселого города, да и боялся вернуться, зная, какому жестокому наказанию подвергается раб за бегство, считавшееся одним из самых крупных преступлений. Конечно, Филемон был человек чрезвычайно добрый, тем не менее, и при всей своей доброте, мог, из уважения к законам государства, счесть своим долгом, предать его, как вора и беглеца, в руки правосудия. При этом он невольно представлял себе те страшные пытки и истязания, какие неминуемо ждут его в таком случае, и одно уже это представление бросало его в дрожь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru