bannerbannerbanner
Тайна семьи Фронтенак

Франсуа Мориак
Тайна семьи Фронтенак

Полная версия

 
Как плод, подвешенный под сумрачной листвой,
Моя судьба сперва в глуши лесной созрела.
Я рос – и зной меня окутал с головой,
И ветер прорывал тенистый полог мой,
И так впервые мне приоткрывалось небо.
От первых детских лет Сильван меня хранил,
С младенчества мой взор любил лесов молчанье,
А шаг младенческий все дальше уводил
В ту сумрачную тень, где обреталась тайна.
 
Морис де Герен

François Mauriac

Le Mystere de Frontenac

* * *

Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers.

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

© Editions Grasset & Fasquelle, 1933

© Перевод. Н. Зубков, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

Часть первая

I

Ксавье Фронтенак бросил робкий взор на свою сноху; она вязала, выпрямив стан, не прикасаясь к спинке низкого стула, поставленного возле огня, и Ксавье понял, что она сердится. Он старался припомнить, что же такое говорил за ужином, – и ему казалось, что в речах его никакого подвоха не было. Ксавье вздохнул и худенькой ладошкой погладил себя по голове.

Глаза его остановились на большой кровати с витыми колонками, на которой восемь лет тому назад его старший брат Мишель Фронтенак мучился в той бесконечной агонии. Он вновь увидел запрокинутую голову, толстую шею, заросшую густой щетиной, неутомимых июньских мух, которых Ксавье никак не мог отогнать от исходившего потом лица. Сейчас попробовали бы сделать трепанацию; может быть, и спасли бы его; был бы сейчас Мишель с ними. Был бы с ними… Ксавье не мог отвести взгляда ни от постели, ни от стен. А ведь брат его скончался не в этой квартире: через неделю после его похорон Бланш Фронтенак с пятью детьми оставила дом на улице Виталь-Карль и поселилась затворницей на четвертом этаже доходного дома на улице Кюрсоль, в котором жила ее мать, госпожа Арно-Микё. Но все те же синие занавеси в желтых крупных цветах обрамляли окна и кровать. Комод и платяной шкаф стояли друг против друга, как и в старой спальне. На камине та же бронзовая дама в закрытом платье с длинными рукавами – аллегория Веры. Переменился только светильник: госпожа Фронтенак приобрела лампу нового образца, которой восхищалась вся семья: на алебастровом столбике хрустальный резервуар, где широким червяком плавал погруженный в керосин фитиль. Свет ее разделялся на множество горящих лепестков. Абажур выглядел как груда кремовых кружев, украшенных искусственными фиалками.

Дети влеклись к этому чуду, теперь же все они «глотали» книги. По случаю приезда дяди Ксавье они сегодня шли спать только в половине десятого. Старшие, Жан-Луи и Жозе, не теряя ни секунды, схватили книги: два первых тома «Камизаров» Александра де Ламота. Они улеглись на ковре, заткнули пальцами уши и с головой погрузились в сюжет, так что Ксавье Фронтенаку видны были только их круглые стриженые головы, оттопыренные уши, толстые коленки в царапинах и шрамах, грязные ноги и ботинки с подковками на носках, с перевязанными порванными шнурками.

Самый младший, Ив – ему никак нельзя было дать его десять лет, – не читал, а сидел на табурете против матери, терся лицом о ее колени, приник к ней, как будто бы инстинкт влек его обратно в то тело, из которого он вышел. Он думал, что между завтрашним утром с вызовом к доске, уроком немецкого, где господин Рош может его прибить, – между всем этим и сегодняшним отходом ко сну будет блаженная ночь: «И я, быть может, умру или заболею…» Он нарочно через силу перепробовал сегодня все блюда.

За кроватью девочки, Даниэль и Мари, твердили катехизис. Слышно было, как они тихонечко прыскают. Дух школы Сердца Христова обособлял их и дома: они только и думали, что об учительницах, о подругах, и частенько часов до одиннадцати всё болтали в своих парных кроватках.

И вот Ксавье Фронтенак смотрел себе под ноги на круглые стриженые головы детей Мишеля – последних Фронтенаков. К горлу этого стряпчего, человека делового, подкатил ком: то плоть живая от плоти брата его… Равнодушный к религии, он не желал думать, что испытывал нечто, относящееся к мистике. Собственные достоинства племянников значения для него не имели: будь Жан-Луи не блестящим живым умным мальчиком, а полным тупицей, дядя любил бы его не меньше; то, что делало их бесценными для него, от них не зависело.

– Половина десятого, – сказала Бланш Фронтенак. – Все в постель! И не забудьте прочесть молитву.

Когда приходил дядя Ксавье, общая вечерняя молитва не читалась.

– Книги на ночь в комнату не брать.

– Ты где остановился, Жозе? – спросил брата Жан-Луи.

– Я, знаешь, на том месте, где Жан Кавалье…

Девочки подставили дяде влажные лобики. Ив задержался.

– Ты придешь меня укутать? Скажи: мамочка, придешь укутать меня?

– Только не ной, а то не приду.

Самый хиленький из ее мальчиков с порога посмотрел на нее молящим взглядом. Его носков не было видно в башмаках. От того, что он был такой маленький и худенький, уши казались огромными. Припухшее левое веко закрывало ему почти весь глаз.

Когда дети ушли, Ксавье Фронтенак опять посмотрел на сноху: она не смягчилась. Чем же он ее задел? Он говорил о женщинах, верных долгу, что она образец такой женщины. Ксавье не понимал, что вдове такие похвалы были в тягость. Он, несчастный, с тяжеловесным упорством превозносил величие ее жертвы, заявлял, что ничего нет на свете прекраснее жены, верной покойному супругу и всецело преданной детям. Для него она существовала лишь постольку, поскольку существовали маленькие Фронтенаки. Он никогда не думал о снохе как об одинокой молодой женщине, которая может грустить и отчаиваться. Ее судьба нимало не интересовала его. Лишь бы только она не вышла замуж, лишь бы растила детей Мишеля – насчет же ее самой он себе вопросов не задавал. Вот этого-то Бланш ему и не прощала. Нет, она не чувствовала никаких сожалений: овдовев, она оценила меру своей жертвы и приняла ее; ничто не могло заставить ее отречься от принятого решения. Но она была очень набожна – несколько мелочной и суховатой набожностью, – и никогда у нее не было в мыслях, что она могла бы без Божьей помощи найти силы так жить: ведь она была женщиной горячей, с пылким сердцем. Если бы в этот вечер Ксавье имел очи видеть, он увидел бы ее посреди книг, разбросанных на полу, в беспорядке опустевшего дома и пожалел бы мать – черноглазую трагическую героиню с пожелтевшим изможденным лицом, где последние остатки красоты еще противились впалым щекам и морщинам. Поседевшие, уже плохо прибранные пряди волос давали ей вид неряшливый, будто она уже ничего не ждала от жизни. Черная кофточка с планкой на пуговках обозначала худые плечи, иссохший бюст. Всем своим существом Бланш являла вид усталости, изнеможения матери, заживо пожираемой собственными детьми. Ей нужно было, чтобы ее не восхваляли, не жалели, а понимали. Слепое равнодушие деверя выводило ее из себя – она становилась злой и несправедливой. Она сама в этом каялась, била себя в грудь, когда он уходил, но благие намерения сохранялись только до той поры, пока она снова не видела это невыразительное лицо – безглазого человечка, перед которым ей самой казалось, что ее вовсе нет, и который тоже предавал ее небытию.

Послышался тихий голосок. Это Ив подзывал мать: не мог сдержаться, хотя сам боялся, что его услышат.

– Ах, что за ребенок!

Бланш Фронтенак встала со стула, но сперва отправилась к старшим мальчикам. Они уже спали, зажав одеяла в тоненьких ручках. Бланш укутала их и одним пальцем сотворила им на лбу крестное знамение. От них она перешла в спальню к девочкам. Услышав шаги матери, те сразу же потушили свечку. Бланш опять ее зажгла. Между парными кроватками на столике в кукольной тарелочке лежали апельсинные дольки; на другой тарелочке – тертый шоколад и кусочки печенья. Малышки забились под одеяло; Бланш были видны только заплетенные хвостики волос с полураспущенными бантами.

– Завтра без сладкого, и в кондуитах у вас запишу, как вы не слушались матери.

Госпожа Фронтенак вышла, забрав с собой остатки «перекуса». Но едва затворив дверь, она услышала в спальне громкий смех… Ив в соседней комнатке не спал. Он один имел право не гасить ночник; на стене виднелась его тень: голова казалась огромной, а шея тоненькой, как травинка. Он сидел весь заплаканный, а чтобы не слышать упреков матери, спрятал лицо в ее кофточке. Она бы и поругала его, но слышала, как бьется его сердечко, как прижимаются к ней его ключицы и ребрышки. В такие минуты она пугалась неясной силы его печали и начинала его баюкать:

– Глупенький мой… дурачок… Сколько раз я тебе говорила, что ты не один? В сердцах детей сам Господь живет. Испугался – позови Его, Он тебя утешит.

– Не утешит… у меня же столько грехов… А ты, мамочка, как придешь, так я вижу, что ты тут, со мной… Вот трогаю тебя… Побудь еще здесь немножко…

Она сказала ему, что пора спать, а ее ждет дядя Ксавье. Убедила: ему все грехи прощены, она ведь про своего сыночка все знает. Он успокоился – все еще всхлипывал, вздрагивал, но уже редко. Госпожа Фронтенак на цыпочках вышла.

II

Она вернулась в гостиную. Ксавье Фронтенак вздрогнул:

– А я задремал, должно быть… Устаю немножко от этих поездок по нашим владениям…

– И на кого вам обижаться, если не на себя? – жестко ответила Бланш. – Зачем вы уехали от семьи далеко, в Ангулем? Продали бы свою контору, когда не стало Мишеля. По-настоящему вы должны были бы вернуться в Бордо, стать его наследником, взять нашу торговлю клепками на себя. Больше половины акций у нас, я знаю, но все влияние теперь у компаньона Мишеля. Согласна: этот Дюссоль человек славный, но моим малышам непросто будет занять подобающее положение в деле, а все из-за вас.

 

Она говорила и сама чувствовала, как глубоко несправедливы ее упреки – даже удивлялась, почему Ксавье молчит, а тот не возражал, повесил голову, как будто она коснулась какой-то тайной язвы своего деверя. А ведь ему в свою защиту довольно было сказать одно только слово: по смерти Фронтенака-отца, случившейся вскоре вслед за Мишелем, Ксавье отказался от своей доли наследства в пользу детей брата. Сначала Бланш подумала, что он хочет избавиться от докучных хлопот, но нет: напротив, хотя виноградники уже не принадлежали ему, он сам вызвался управлять ими, взять все в свои руки в интересах племянников. Раз в две недели по пятницам в любую погоду он около трех выезжал из Ангулема, в Бордо пересаживался и ехал на поезде до Лангона. На станции его ждала коляска или крытый экипаж, если было холодно.

В двух километрах от городка по большому шоссе, недалеко от Преньяка, экипаж въезжал в ворота, и Ксавье узнавал горький запах старых буксов. Два флигеля, построенных прадедом, бесчестили обитель XVIII столетия, где жили многие поколения Фронтенаков. Он всходил на стоптанные ступени крыльца; его шаги отдавались по плитам; он вдыхал тот запах, которым пахнут старые штофные ткани после зимней сырости. Хотя родители совсем ненамного пережили старшего сына, дом стоял незапертый. В одном из садовых домиков по-прежнему жил садовник. На службе у тети Фелиции, младшей сестры Фронтенака-отца, слабоумной от рождения (говорили, что врач слишком сильно наложил щипцы), были кучер, кухарка и горничная. Прежде всего Ксавье отправлялся к тетушке: в погожие дни она ходила кругами под маркизой, а зимой дремала у камелька в кухне. Его не пугали ни закатившиеся глаза – видны были только белки с прожилками – под кроваво-красными веками, ни перекошенный рот, ни странный юношеский пушок у нее на подбородке. Он ласково и почтительно целовал ее в лоб, ибо это чудище носило имя Фелиция Фронтенак. Она была Фронтенак – родная сестра его отца, старшая в роде. И когда звонил колокол к ужину, он шел к слабоумной, брал ее под руку, провожал в столовую, сажал напротив себя, повязывал ей на шею салфетку. Видел ли он, как еда вываливается из этого жуткого рта? Слышал ли, как она рыгает? После ужина он с теми же церемониями отводил ее обратно и сдавал с рук на руки старой Жаннетте.

Потом Ксавье шел в тот флигель, что выходил окнами на реку и холмы, в огромную спальню, где они много лет жили вместе с Мишелем. Зимой там топили, не переставая, с самого утра. В погожую пору оба окна были растворены, и он смотрел на виноградники, на луга. Запевал и замолкал соловей в рожковых деревьях – там всегда были соловьи. Мишель подростком вставал и слушал их. Ксавье припоминал эту длинную фигуру в белом, свесившуюся в сад. Он, полусонный, кричал ему: «Иди ложись, Мишель, это глупо, простудишься!» Было несколько дней и ночей в году, когда цветущие виноградники пахли резедой… Ксавье открывает том Бальзака, хочет прогнать привидение. Книга выскальзывает у него из рук; он думает о Мишеле и плачет.

Утром, к десяти часам его ожидал экипаж, и до самого вечера он разъезжал по владениям своих племянников. Он проезжал от Серне на болоте, где получается дешевое вино, до Респиде в окрестностях Сент-Круа-дю-Мон, где вино удается почти такое же, как в Сотерне; потом ехал в Куамер на дороге в Кастельжалу: там стада коров приносили одни неприятности.

Повсюду надо было расспрашивать людей, изучать бухгалтерские книги, выводить на чистую воду плутни и хитрости крестьян – а плутовали бы те нещадно, если бы Ксавье Фронтенак не получал каждую неделю по почте анонимные письма. Защитив таким образом интересы детей, он возвращался таким усталым, что только ужинал наскоро и сразу ложился спать. Ему казалось, что он хочет спать, но сон не шел: то вдруг разгорался уголек в камине, сверкал отблеском на полу, на красном дереве кресел; то, по весне, запевал соловей, и тень Мишеля слушала его.

На другое утро, в воскресенье, Ксавье вставал поздно, надевал накрахмаленную рубашку, полосатые панталоны, драповую или альпаковую куртку, на ноги – долгоносые остроконечные ботинки, на голову – котелок или канотье и шел вниз на кладбище. Сторож кланялся Ксавье, как только видел его издали. Все, что мог сделать Ксавье для своих покойников, он делал и гарантировал им благосклонность сторожа бесперебойными чаевыми. Иногда его остроносые ботинки вязли в грязи, иногда их засыпало золой; освященная земля была изрыта кротами. Живой Фронтенак обнажал голову перед Фронтенаками, вернувшимися в прах. Он приходил, хотя сказать или сделать ему было нечего: подобно большинству своих соотечественников, от самых знаменитых до самых безвестных, он был замурован в свой детерминизм, стал пленником вселенной, куда более тесной, чем Аристотелева. И все же он стоял там и держал котелок в левой руке, а правой, из приличия перед лицом смерти, обрывал «волчки» с кустов шиповника.

Днем пятичасовой экспресс увозил его в Бордо. Накупив конфет и пирожных, он звонил в дверь снохи. В коридоре слышалась беготня; дети кричали: «Дядя Ксавье приехал!» Маленькие ручки наперебой хватались за дверной засов. Они цеплялись за его штаны, вырывали у него свертки.

* * *

– Я прошу вас простить меня, Ксавье, – говорила Бланш Фронтенак, спохватившись. – Правда, простите, я не всегда могу сладить с нервами. Вам нет нужды напоминать мне, какой вы дядя для моих малышей…

Он, как обычно, казалось, не слышал – по крайней мере не придавал ее речам никакой важности. Он ходил взад и вперед по комнате, обеими руками приподняв полы куртки, с тревогой таращил глаза и только шептал про себя: «Если не сделаешь всего, не сделаешь ничего…» Бланш опять убедилась, что сейчас затронула в нем что-то самое сокровенное. Она вновь попыталась его утешить: он совершенно не должен, говорила она, жить в Бордо, если предпочитает Ангулем, и торговать лесом на клепки, если ему не по нраву это занятие.

– Я знаю, что контора у вас маленькая, дела в ней немного… – продолжала она.

Он снова взглянул на нее с тоской, словно испугался, что его видят насквозь, а она пыталась его уговаривать, но добилась разве что притворного внимания. Она была бы так рада, если бы он доверился ей, – но перед ней была стена. Со снохой он не разговаривал даже о прошлом, и особенно о Мишеле. Эта дама – мать, опекунша последних Фронтенаков, которую он в этом качестве уважал, оставалась для него девицей Арно-Микё, человеком достойным, но посторонним. Она разочарованно замолчала и опять рассердилась. «Скоро ли он уже пойдет спать?» Он сел опять, поставив локти на тощие ляжки, и стал ворочать кочергой в камине, как будто был один.

– Кстати, – сказал он вдруг, – Жаннетта просит прислать отрез материи: тете Фелиции нужно демисезонное платье.

– А! – ответила Бланш. – Тете Фелиции! – И, обуянная неведомо каким бесом, она сказала: – О ней мы с вами должны серьезно поговорить.

Наконец-то она заставила его вслушаться! Вытаращенные глаза уставились прямо на нее. Куда еще метит эта мрачная женщина, всегда готовая на тебя напасть?

– Признайтесь, нет никакого благоразумия в том, чтобы платить трем слугам и садовнику в услужении несчастной слабоумной, за которой гораздо лучше ходили бы, а главное – следили бы в богадельне…

– Тетю Фелицию – в богадельню?

Она добилась того, что он вышел из себя. Жилки на его щеках из розовых стали лиловыми.

– Пока я жив, – крикнул он писклявым голосом, – никогда тетя Фелиция не уедет из семейного дома! Никогда не будет нарушена воля покойного отца! Он никогда не разлучался с сестрой…

– Полноте! Он уезжал из Преньяка по делам в понедельник, а возвращался из Бордо только в субботу вечером. Ваша покойная матушка должна была одна терпеть тетю Фелицию.

– Она это делала с радостью!.. Вы не знаете законов нашей семьи… она даже и не заикалась… Это же сестра ее мужа…

– Вы так полагаете… а со мной покойница была откровенна… она говорила мне, каково быть целыми годами наедине со слабоумной…

Ксавье в ярости закричал:

– Никогда не поверю, что она жаловалась – тем более вам!

– Дело в том, что свекровь меня признала; она любила меня и не считала меня посторонней.

– Оставим моих родителей, будьте любезны, – отрезал он. – Фронтенаки никогда не касались денежных вопросов, когда речь идет об обязанностях перед родными. Если вы находите половинную долю содержания Преньяка чрезмерным для себя расходом, я готов взять на себя все. Кроме того, вы забываете, что тетя Фелиция имела право на наследство моего деда, с чем мои родители при разделе имущества никогда не считались. Покойный отец, к сожалению, совсем не думал о требованиях закона.

Задетая за живое, Бланш больше и не пыталась скрыть то, что держала в уме с самого начала спора:

– Я хотя и не из Фронтенаков, но дети мои, надеюсь, должны вносить свою долю на содержание двоюродной бабки и даже обеспечивать ей до смешного дорогостоящий образ жизни, которым она пользоваться не в состоянии. У вас такая фантазия – я не спорю. Но я ни за что не допущу, – продолжала она, повысив голос, – чтобы они стали жертвами этой фантазии, чтобы из-за вас их жизнь оказалась испорчена…

Она остановилась, чтобы подготовить эффектную концовку; он не понимал, куда она клонит.

– Неужели вы не боитесь, что об этой слабоумной пойдут толки, что заговорят о ее сумасшествии?

– Вот еще! Да ведь всем известно, что у этой несчастной голова раздавлена щипцами.

– Это было известно всем в Преньяке в пятидесятые годы. Вы думаете, у нынешнего поколения такая долгая память? Нет, дорогой мой, не мечтайте. Имейте мужество посмотреть правде в глаза: вот что вы на себя берете. Вы настаиваете, что тетя Фелиция должна жить в родовом гнезде, хотя в этом доме она никогда не выходит с кухни, чтобы у нее была прислуга, за которой никто не следит, которая, может быть, дурно относится к ней… А платить за это придется тем, что перед детьми вашего брата, когда настанет время женить их, затворятся все двери.

Она одержала победу – и уже сама ее испугалась. Ксавье Фронтенак был убит. Тревогу свою Бланш, конечно, не разыгрывала нарочно. Она уже давно думала, какой опасности подвергаются ее дети из-за тети Фелиции. Но до этого было еще далеко и не так уж, пожалуй, страшно, как она говорила… Ксавье с обычным своим простодушием сложил оружие.

– Об этом я, право, не думал, – вздохнул он. – Простите меня, Бланш, – что до детей, мне всегда не хватает ума…

Он ходил по гостиной, шаркая присогнутыми ногами. Ярость Бланш разом унялась; она уже сама себя ругала за свою победу. «Нет же, – подумала она, – может быть, все еще и уладится. В Бордо про тетю Фелицию никто не знает, жить она будет не вечно, а забудут про нее скоро». Ксавье был мрачен; Бланш сказала ему:

– Впрочем, многие думают, что она в детстве упала – это как раз и есть мнение большинства. Пожалуй, сумасшедшей ее никогда не считали, но могут же так подумать потом… Надобно же предупредить опасность… Не огорчайтесь так, друг мой. Вы же знаете: я увлекаюсь, я все преувеличиваю… Уж такая я есть.

Она расслышала: у Ксавье одышка. Отец и мать его умерли от сердечного приступа. «Я его чуть не убила!» Он снова, сгорбившись, присел к камину. Она совладала с собой, закрыла глаза; длинные иссиня-черные ресницы смягчили ее недружелюбное лицо. Ксавье не подозревал, как, сидя с ним рядом, корила себя эта женщина, как унывала, что не может себя пересилить. Раздался невнятный детский голосок: мальчик бормотал во сне. «Пора спать», – сказал Ксавье; он еще поразмыслит об их сегодняшнем разговоре. Она принялась его уверять, что сразу решать не нужно, успеется…

– Нет-нет, надобно поторопиться: это ведь касается детей.

– Не беспокойтесь же так! – поспешно воскликнула она. – В чем бы я вас ни упрекала, все равно в мире нет другого такого дядюшки…

Он развел руками; должно быть, это значило: «Вы не все знаете»… Да, он и сам упрекал себя – она не знала в чем.

Несколько минут спустя она стояла на коленях и тщетно пыталась обратить свою мысль к молитвам за сродников. К следующему приезду Ксавье она постарается что-нибудь разузнать; это будет непросто: он скрытен со всеми, а с ней больше всех. Сосредоточиться она не могла, а спать пора было уже давно: завтра ей надо будет встать в шесть утра и усадить за уроки Жозе, младшего сына, всегда и во всем последнего ученика, как Жан-Луи во всем был первым. Жозе не глупей своих братьев и не тупей, только у него поразительная способность уйти в себя, ничего не слышать; он из тех детей, кого не пронимают никакие слова, – гений отрешенности. Взрослый видит косное тело, отяжелевшее над разодранными учебниками и тетрадками в кляксах.

А ум их меж тем далеко-далеко, средь высоких июньских трав, у ручейка, на ловле раков… Бланш знала: три четверти часа она будет напрасно биться с полусонным мальчишкой, а в нем внимания, мысли и даже самой жизни будет не больше, чем в брошенной куколке насекомого.

 

Потом дети уйдут в школу – а ей завтракать или нет? Пожалуй, завтракать: поститься ни к чему. Как ей приступить к причащению после того, как она сегодня вела себя с деверем? Еще надо заехать в банк. Назначена встреча с архитектором по поводу дома на улице Святой Екатерины. Найти время заехать к бедным. У Потена заказать бакалеи для посылки в приют Кающихся. «Я так люблю эту благотворительность…» Вечером, после ужина, когда дети улягутся, она зайдет вниз, к матери. Там будет и сестра, и муж ее. Может быть, еще тетя Адила или аббат Меллон, первый викарий… Есть женщины, которых кто-то любит… Но ей выбирать не приходится. С таким множеством детей жениться на ней можно только по расчету. Нет-нет, она знала, что еще может понравиться… Может случиться; об этом думать не надо. Или она уже начинает помышлять об этом? Только не унывать. Не в ее власти лишить своих малышей хотя бы ничтожной части самой себя; заслуги тут нет – так она сотворена… Уверена: поступи она дурно – заплатят за все они еще в этой жизни… Она знала, что нет причины так думать. Пожизненный приговор – быть прикованной к своим детям. Это не радость. «Больше не женщина… кончено…» Она закрыла руками глаза, провела ладонями по щекам. «Еще не забыть сходить к зубному врачу…»

Кто-то ее позвал: опять Ив! На цыпочках она прошла в его спальню. Он спал, но метался во сне, сбросил одеяло. Худая, как скелет, загорелая ножка свесилась с кровати. Она его укрыла, укутала, а он, отвернувшись к стенке, что-то жалобно бормотал. Она потрогала ему лоб и шею: не горячи ли.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10 
Рейтинг@Mail.ru