bannerbannerbanner
Арсенал. Алхимия рижской печати

Франциска Эрмлер
Арсенал. Алхимия рижской печати

Полная версия

В

зойти на небо

Госпожа Вилма приводит меня к бывшему Арсеналу, где теперь находится выставочный зал. Двери его настежь распахнуты, мы входим, я слегка смущаюсь. Внутри – толпа народа. Люди обводят оценивающим взглядом каждого входящего. И к нам тут же обращаются десятки любопытных взоров. Эффект усиливают направленные на входные двери прожекторы и вспышки фотоаппаратов. Крутые широченные ступени лестницы, изогнутой на середине, кажется, ведут прямо в небо. По лестнице спускается мужчина весьма представительного вида с барышней при полном параде, которая ему улыбается и заискивающе взмахивает конским хвостом прически, точь-в-точь как мой Джерри.

Дама в парике сомнительного качества подходит к госпоже Вилме и начинает что-то взволнованно шептать ей на ухо. А чуть поодаль от нее я замечаю Ясмину. Ладно, я этого еще не знаю, но ее в самом деле именно так и зовут. Ясмина, абсолютный эталон красоты, поправляет свои волосы и смеется. Смеется звонко и мелодично, так, что каждая нота ударяет мне прямо в сердце. В свои почти восемнадцать, с прямыми длинными волосами, с чем-то эксклюзивным из перьев и пуха вокруг шеи, поистине лебединой, она смеется, слушая странноватого и причудливого типа, явно нетрезвого. Он тоже посмеивается, и нетрудно догадаться, что говорит ей нечто не слишком пристойное. Слипшиеся волосы торчат из-под его кепки, скрывающей, скорей всего, плешь. Ясмина водит носком туфельки по полу и смотрит ему прямо в глаза. Госпожа Вилма отпускает мою руку. И меня начинает нести, как если бы меня подхватила внезапно отколовшаяся льдина, и, разумеется, уже через полминуты я обнаруживаю себя возле Ясмины. Спросить, который час, было бы глупо, но лучше идей у меня нет, приходится обойтись без вступлений, идти напролом. Спустя мгновение я уже знаю ее имя, знаю, что она внучка какого-то Эрглера и что вот-вот, прямо сейчас она должна произнести речь. А самое главное, что она – не художник и сама в таком обществе оказалась впервые.

Особняком стоит бородатый человек, которого, точно лепестки ромашки, окружают дамочки в туфлях на шпильках, прихорошившиеся, с намеком на элегантность. Среди них резко выделяется одна особь, явно инородное тело, не то колобок, не то бочонок в одеянии с черными лацканами, но, несомненно, принадлежащий к женскому полу, с красным лицом, на коем ясно читается: «Водочку употребляем еще перед завтраком». Именно это бесформенное чудо с очевидными признаками разложения личности нарушает мнимую гармонию, царящую в кружке, где лицемерно демонстируется восхищение, и является истинным дыханием искусства. Если подойти к этому с позиции госпожи Вилмы, то именно этот бочонок повышенного кровяного и греховного давления, готовый вот-вот лопнуть, и являет собой несущий жизненные соки стебель этой компании.

Бородач, центр этой вселенной, стоит рядом с ними, но как бы совершенно отдельно. Но и безо всяких пояснений очевидно, что их мир вращается вокруг него. Я неловко сторонюсь, пропуская даму с тростью, и чуть не спотыкаюсь, однако успеваю ухватить за руку Ясмину, и меня пронзает чувство, будто я вернулся в школьный шестой класс. Мне хочется кричать и прыгать. Ясмина вздрагивает, словно ее ударил невидимый порыв ветра, но она мгновенно овладевает собой, улыбается и, взяв меня за руку, ведет к картинам и выставленным перед ними странным чучелам.

– Идея премии принадлежит моему деду. Мы подшучивали, что он хочет заткнуть за пояс Нобеля, а он, представляешь, так рассердился, что чуть не лишил нас наследства! Он основал эту премию и… и умер полгода назад… – Ясмине надо собраться, чтобы закончить фразу, и ее серые глаза застит мгла, совсем легкий туман, но она ему не поддается и договаривает: – Но премия живет…

Бог знает, что это за премия. Но не могу же я признаться, что не знаю, куда и зачем пришел, а потому пытаюсь как-нибудь постепенно разобраться в происходящем. Из обрывков разговоров я наконец-то выясняю, что все тут собрались из-за премии, которая объявлена впервые и будет присуждаться раз в семь лет. И сегодня назовут лауреата. Основал премию владелец сети аптек Эрглер, недавно скончавшийся. Он прослыл большим знатоком искусства. В зале выставлены работы, претендующие на награду, но почему выбраны именно эти картины именно этих художников, никто толком не знает. Несмотря на такое небольшое замешательство, мероприятие стало событием, разворошившим и пробудившим весь этот змеиный клубок, который копошился тут в этот темный осенний вечер, и напряжение растет на глазах. Ясмина с ходу мне жалуется, что совершенно незнакомые люди то и дело спрашивают ее, что к чему, пытаются выведать, что ей известно. Самое смешное, доверительно признается мне Ясмина, что она и сама знает немногим больше других – дед передоверил все госпоже Майе Каркле, куратору выставки и распорядителю фонда, созданного специально для этой премии, а она до сих пор не появилась и не отвечает на телефонные звонки. Отец Ясмины уже отправился за ней.

Я еще раз внимательно окидываю взглядом собравшихся и убеждаюсь, что градус общего нетерпения растет стремительно. Как бы между прочим осведомляюсь о размерах премии. Ясмина называет цифру и, ожидая моей реакции, замолкает. Но я остаюсь невозмутимым – деньги меня никогда не волновали, тем более чужие. Ясмина после небольшой паузы улыбается:

– Ты ведь не художник, правда?

Я киваю. Что тут особенно объяснять. Самое большое искусство – родиться в правильной семье. И нам обоим удалось это сделать.

Я рассказываю Ясмине о дайвинге, о Кипре, где застрял в последние годы, о средиземноморском «Титанике» – судне «Зенобия», к остову которого я не раз доставлял любителей острых ощущений. Затонуть при первом же выходе в море – для корабля судьба не самая обычная. Ясмина смотрит на меня, улыбается, и я готов потопить всю Непобедимую армаду, только бы она продолжала вот так смотреть на меня, с такой улыбкой.

Тем временем броуновское движение публики продолжается. Возвращается отец Ясмины, пятидесятилетний, презентабельного вида господин, с короткой стрижкой без единого седого волоска. Несмотря на непроницаемое выражение его лица, становится ясно, что его экспедиция не принесла успеха – он вернулся один. Волнение в зале уже доходит до крайней точки. Все затихают, когда госпожа Вилма словно нечаянно подхватывает меня под руку, и мы с ней плавно перемещаемся к сцене, и к нам, точно к магниту, тянутся еще семеро человек.

Среди них и та самая Кепка, пребывающая, точно водоросль, в постоянном движении, даже стоя на одном месте. Рядом с ним располагается бородач из недавнего ромашкового кружка, в черном стильном костюме без галстука и в лаковых туфлях денди. Вот он мельком глядит на зрителей, но тут же отворачивается, так что фотографы, желавшие его увековечить, вынуждены приседать на корточки и всячески исхитряться, как если бы они пытались запечатлеть образ барышни, застенчиво прячущей свое лицо.

Бородач старается держаться на расстоянии от рыжеволосой женщины, облаченной в живописные не то лохмотья, не то бахрому, придающую и ее волосам вид распущенных ниток. Ее можно принять за городскую сумасшедшую, однако каждая деталь обносков на ней тщательно продумана, а выполнены они так искусно, что ее никак не примешь за обычного опустившегося офисного работника. Женщина же, напротив, пытается быть к бородачу как можно ближе. Но внезапно женщина замирает и, развернувшись ко мне, улыбается – так сердечно и искренне, что я волей-неволей должен ответить тем же, несмотря на то что улыбка обнажает бросающийся в глаза просвет, свидетельствующий о недостающей паре зубов в ее верхней челюсти. Странным образом это нарушение стандартов женской красоты делает ее более привлекательной. И неоспоримо доказывает присутствие личности, самобытной и независимой, точно как женщина-колобок придавала своим присутствием подлинность искусства кружку ромашки. К этим двоим слева подплывает рослая полнотелая женщина, темно-красные губы которой наводят на мысль о вампире, только-только оторвавшемся от прокушенной шеи жертвы. В свои тридцать с чем-то лет она явно взывает к вниманию представителей сильного пола. Вампирша подмигивает мне одним глазом, и по моей спине пробегают мурашки. Рядом с ней появляется хрупкого сложения, невзрачно одетый гражданин, серый настолько, что кажется тенью обладательницы темно-красных уст. К ним мелкими шажками приближается тощее, иссохшее существо с тростью, с грацией сломанной игрушки – то самое, с которым я несколько минут назад едва не столкнулся. Его, точнее, ее поддерживает молодая стройная особа, обритая налысо, с огромными глазами. Наряд ее составляют черные мешкообразные брюки, черная блуза и дорогие туфли, явно чужеродные в этом ансамбле. Последним подходит, точнее говоря, подкатывается к этой компании круглый, как бочонок, мужичок с блестящими щечками, ширинка его брюк расстегнута, однако подобные мелочи, видимо, его давно уже не занимают. Мы с госпожой Вилмой замыкаем фигуру на сцене, геометрическое определение которой дать затруднительно. Что не мешает фотографам ослеплять нас вспышками. Наступает тишина, и госпожа Вилма, окинув взглядом собравшихся, произносит лучшее, что можно сказать в такой ситуации: «Ешьте, пейте и наслаждайтесь искусством!»

Тем не менее толпа разочарована, по ней прокатывается ропот недовольства. Семеро избранных номинантов топчутся в растерянности, толком не зная, как себя вести. Журналисты набрасываются на госпожу Вилму.

– Скажите, каковы критерии, позволившие номинировать на премию этих, а не других художников? Почему именно Майя Каркла назначена распорядителем фонда? Вы знакомы с Положением о премии? Почему его держат в секрете? Почему награда названа «Рижской печатью»? Кто первый лауреат? Правда ли, что ему будет вручена специальная серебряная печать?

Госпожа Вилма с королевским достоинством молчит, не проронив ни слова, берет меня под руку и больше уже не отпускает, публика начинает потихоньку рассеиваться. Знакомая Кепка снова приближается к Ясмине. Госпожа Вилма обращается ко мне, точно к ребенку, мягким голосом и просит:

 

– Посмотрим все-таки выставку, а потом ты решишь, что делать. Что тебе делать со своей жизнью.

Я еще успеваю заметить, что Кепка отстает от Ясмины и принимается суетиться у стола, складывает канапе в прозрачный пластиковый мешочек – в таких продают овощи в супермаркетах, – и преспокойно забирает бутылку вина, заодно прихватив два пустых бокала, после чего возвращается, по-видимому собираясь продолжить разговор с Ясминой, но та уже успела раствориться в недрах зала. Однако его такое происшествие, как исчезновение возможного партнера, по всей видимости, не смущает, он разворачивается к крутому витку лестницы, ведущему в соседнюю часть здания, затем, словно на миг вспомнив о мероприятии, поворачивается и виновато улыбается госпоже Вилме.

– Что искать цыпленку в скорлупе, из которой он только что вылупился! Шевелись и клюй! Музейщицы мне говорили, что там наверху освободили пустое помещение – будет хоть где глазам отдохнуть и взять разбег для нового взлета… – И вот он уже карабкается по изогнутой лестнице. Снизу кажется, что Кепка ввинчивается в небеса.

– Он был ребенком и останется ребенком, даже если доживет до девяноста! – тихо обращается ко мне госпожа Вилма. – Хотя, откровенно говоря, дети они здесь все!

Мы идем смотреть, что они натворили на этой площадке, повинуясь своей страсти к игре. Теперь и я задаюсь вопросом: почему выбраны именно эти художники и эти работы, а не другие? За нами следует дама, очень зажатая, в очках, держа в руке надкушенное пирожное. Она ловит на лету каждое слово, произнесенное госпожой Вилмой. Тут моя тетя демонстрирует вершину светского воспитания. Она оборачивается к нашей спутнице, смерив ее таким взглядом, что остаток пирожного выпадает у той из руки. От преследования можно оторваться, если пресечь его подобным взглядом.

Госпожа Вилма останавливается, осматривая объекты, которые я успел окрестить чучелами. Человекообразные фигуры, слепленные из пластиковых бутылок и мешков, вместо членов тела – надутые презервативы, мозги изображены при помощи вентиляторных решеток и бог знает чего еще.

– Живой, как ртуть. Вольдемар был и всегда будет живым, как ртуть. Он исследует все подворотни и чердаки человека и покажет только то, от чего никак не отвертишься, хотя и не очень любишь об этом вспоминать, раньше он использовал для своих фигур бутылочные стекла, газеты и павлиньи перья, подобранные в зоопарке. Он говорил, что нет средств выразительнее, чтобы продемонстрировать ум современного гомо сапиенса. В советское время из-за этих самых газет им не раз интересовались «органы»; со временем кураторы научились прикрывать чем-нибудь безобидным крамольные части его творений. Однажды Вольдемара чуть не арестовали: он в театре, когда там должен был как раз открыться очередной съезд партии, вырезал из занавеса кусок темно-красного бархата! – В этом месте своего повествования госпожа Вилма ставит голосом жирный восклицательный знак. – Но потом его отпустили: было очевидно, что в политике человек ничего не понимает. Когда его вызвали объясняться, Вольдемар начал с того, что попросил партийного секретаря отдать ему свой галстук – видите ли, как раз такой колорит был необходим для его нового гобелена. Такой уж он, таким я его и вижу – в вечной кепке, кажется, приросшей к голове навеки, по крайней мере за те сорок лет, что я его знаю, не видела без нее ни разу. Если премию дадут Вольдемару, он профукает ее в три дня, все бомжи Риги, да что там, все профурсетки напьются вдрызг за его счет! Как раз таким образом он оприходовал свою госпремию. А в те времена за неделю промотать такую сумму было нелегко, можешь мне поверить! Но для энергии Вольдемара пустить на ветер такую кучу денег – раз плюнуть.

Госпожа Вилма величественно кивает седой исхудалой художнице. Та, опираясь на трость, неподвижно стоит возле своих картин и с нескрываемым любопытством разглядывает проходящих. В профиль она напоминает какую-то болотную птицу. Картины за ее спиной не имеют ни малейшего отношения к сегодняшнему дню. Я узнаю на одном из холстов ивы, росшие в парке Виестура в мои школьные годы. Их спилили, когда я готовился к выпускным экзаменам. Три солнца сияют над головами радостных колхозников, срезанные цветы глядят из керамических ваз огромных форм, которые тоже остались в империи, теперь уже рухнувшей, а краски такие яркие и сочные, что кажется, будто водоразборная колонка шестидесятых годов, присутствующая на одной из картин, выкачала все соки из этой птахи, оставив ее сухой и бесцветной.

– Софья давно уже не берется за кисть, но все-таки, видишь, дожила до своей первой выставки, пускай и коллективной.

Седая женщина устремляет взгляд куда-то вдаль, губы начинают беззвучно шевелиться, словно она говорит с кем-то невидимым. Кажется, больше она нас не видит и не слышит. К ней подходит ее спутница – бритоголовая особа. София резко возвращается назад в выставочный зал, оживляется и улыбается, и тут я осознаю, что какие-то краски в ней все же еще остались – в самой глубине зрачков легкие, едва различимые мазки.

– Это она вывела Софью в свет божий. Настойчивая барышня, пишет стихи. Года два назад появилась у Майи, куратора выставки, и объявила, что сестра ее бабушки – гениальный художник. И впрямь открыла для нас клад, ты ведь тоже видишь, какой она замечательный и редкий колорист. Ее талант не может не заметить даже тот, кто ничего не понимает в живописи. Радость цвета. София ее, эту экстравагантную особу в черном, кстати, вырастила, когда родители девочки погибли. София приходила и ко мне… – Тут госпожа Вилма меняется в лице. Мимо нас проходит Ясмина, и я чувствую, как в мой локоть вонзаются острые коготки госпожи Вилмы.

– Не теряй голову из-за этой девицы. Она смазлива, богата, но и только.

Мы движемся дальше – к суховатому, жилистому гражданину, похожему на бухгалтера. Все творцы, за исключением Кепки, казалось, теперь сами экспонировались возле своих работ. То, что судьба премии осталась неясной, их, очевидно, повергло в полное замешательство, и они, так и не поняв, за что выдвинуты в номинанты, держатся за свои работы, не то ограждая их от чужих суждений, не то желая услышать, почему именно эти работы отобраны.

А серый персонаж кажется продолжением собственных картин в трех реальных измерениях. Серые линии наложены на бледно-розовый и белый фон, а в углу полотен теснятся блекло-золотые и серебряные символы – чередуются арабская вязь и китайские иероглифы – такие же я замечаю на его манжетах, которые выглядывают из-под рукавов пиджака. Лишь одна его работа резко выделяется из этого ряда – позолоченная свиная голова, правда, настолько стилизованная, что с первого взгляда затрудняешься определить, что это такое.

– Сандро побывал в Индии, Тибете и бог еще знает где, как они теперь это все делают, носятся по миру, как сумасшедшие… Я толком не понимаю, почему Майя определила его в изобразительное искусство, он вполне мог бы претендовать и на какую-нибудь театральную премию – настоящий лицедей! Каких только ролей не перепробовал в своей жизни! Организовывал кинофестивали, семинары по фэншуй, высаживал языческие священные рощи, хотя по образованию и основной профессии он, конечно, живописец. С одной стороны, он ведет откровенной разговор с судьбой, с другой – у него совершенное отсутствие образов в картинах. Искусство ради искусства – ты ведь тоже слышал про это течение аутистов в современном творчестве. Самовыражение ради самовыражения, без мастерства, без техники – голый протестантизм, где каждый чувствует призвание. У Сандро, конечно, в основе есть хорошая школа – мастерство не пропьешь и не раздашь. Но чувство ритма и внутренняя свобода – еще не причина заниматься эксгибиционизмом на вернисажах живописи.

К госпоже Вилме подходит Бородач, та самая серединка ромашки. Надо признать, что его харизма оказывает столь же мощное действие и на мою манерную родственницу. Она машинально отпускает мою руку и выпрямляется еще больше. Оказывается, и такое возможно. Госпожа Вилма благосклонно ему кивает и улыбается. Но Бородач изображает искреннее удивление, словно повстречал кого-то чужого и незнакомого, кого видит впервые в своей жизни и о чьем существовании даже не подозревал, что, учитывая их род деятельности, узкий круг рижского сословия живописцев и возраст, неправдоподобно. Он так растерян, что начинает заикаться, хотя со своими ромашками перед открытием выставки говорил без заминки. А я пользуюсь моментом, чтобы улизнуть. И вот уже через несколько секунд иду рядом с Ясминой в фойе, где столы с закусками и выпивкой напоминают пейзаж после битвы. Без умолку болтая, я, точно аптекарь, накапываю в ее бокал содержимое всех бутылок, на дне которых мне удается найти хоть что-нибудь, пока он не наполняется почти наполовину. Все начинают медленно, но решительно, как при отливе, двигаться к выходу, жизненное пространство заметно освобождается, и я немедля заполняю его собой; мне помнится, что я даже пробую станцевать что-то похожее на «Яблочко» и совершенно забываю о госпоже Вилме, выставке и обо всем, потому что Ясмина смеется, глядя прямо в мои глаза. А когда мимо нас проплывает кружок ромашковых лепестков, Ясмина развязным жестом выливает мною таким трудом собранное вино прямо на свое боа из перьев и пуха. Красная струйка стремительно стекает по ее платью на пол.

Мне до боли хочется прикоснуться к этой струйке, и я поднимаю руку. Но Ясмина, даже не заметив моего жеста, взрывается:

– Понимаешь, они… Они… эти лицемеры посматривают на меня свысока! Нет, они, конечно же, сладко улыбаются, преклоняясь, ведь я распоряжаюсь этим фондом, но на самом-то деле считают меня никем, потому что я не могу с важным видом выдать пару глупостей об этом обо всем! – Она всплескивает руками. – Ну да, я ничего в этом не понимаю, но и не вижу надобности что-то понимать! Я учусь на фармацевта, мне предстоит вести семейное дело!

Дикий крик прерывает ее на полуслове. Мы оборачиваемся и прямо на наших глазах по ступенькам той самой крутой лестницы, словно мячик, подпрыгивая и отталкиваясь на каждом выступе, катится вниз Кепка, то есть Вольдемар. На ступеньках остается кровавый прерывистый след. Я бросаюсь к подножью лестницы, где его кувырки прекращаются, и он, раскинув руки, остается лежать неподвижно. Кепка, слетевшая с головы, подкатывается к моим ногам. «Э, волосы-то у него будут погуще моих!» – проносится у меня в голове нелепая мысль. Останавливается и кровь, которая текла из пореза, – осколком бокала он поранил запястье. Левая рука судорожно сжата, из нее выглядывает голова серебряной змейки. Я наклоняюсь, чтобы проверить его пульс. Пульса нет. Я содрогаюсь – чтобы взойти на небо по этой лестнице, надо было с нее рухнуть.

Ясмина, стоящая рядом со мной, вскрикивает. Я поднимаю глаза и вижу, как наверху, там, где заканчиваются ступени, плавно закрывается дверь. Наступает тишина, к нам со всех сторон стекаются люди, но я все еще вижу перед собой лишь всклокоченные волосы и кепку. Поднимаю кепку и надеваю на голову мертвеца. Свою премию этот художник уже получил. Нашлась лишь одна королева, одна власть, одна в целом свете персона, перед которой он снял свою кепку, – Смерть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru