– Пиль, Армида!
Собака сделала движение, переступила и снова погрузилась в стойку.
– Пиль!
Вдруг в эту самую минуту раздался выстрел Абрама. Собака моя порвалась, и из высокой осоки медленно поднялся глухаренок. Я выстрелил из правого ствола и повалил его; с выстрела поднялся другой и положен был из левого.
– Вот так славно! – одобрительно вскрикнул Абрам, выходя из лесу с другой стороны нивы.
– А ты что?
– Да что, – помешала толстопятая ворона, чертова бабушка, пугало окаянное, дери ее горой-то, проклятую! Я, знаете, подбираюсь к тетерке-то – где ни возьмись эта дура, начала виться над головой да орать во все горло, глотку-то распустила, благо голос дурацкий есть, ну и переполошила тетерю: не допустила, снялась с дерева. Я ударил со злости влет, да уж поздно и сквозь сучья: целехонька полетела!..
– Так и есть! Я ожидал этого… Кушь, Армида, кушь!.. Я наперед знал, что с тобой случится какой-нибудь грех. С тобой всегда уж так бывает.
– Как бы не ворона – не говоря убил бы. Кате больше, – сказал Абрам, приподнимая глухаренков, – больше матки будут.
– Не знаю, сравнить не с чем, матка-то не убита. Второго я отлично срезал, не пошевелился.
– Славно, что тут и говорить. Первой-то было на меня… я и приготовился: в случае ваш промах, так с моего ляжет. Да вот, уложили обоих. А тетерю жалко. Эка напасть ведь какая. Еще бы сажени две податься и кануть! Со сковороды улетала: не в счастливый час вышел. А вы хорошо! Да смотрите, тут еще их есть, не только что два были, по кочкам, должно быть, все рассовались, место, видите, неровное какое. Заряжайте скорей. А собака-то! Армида-то! Эка умница какая. Лежит, голубушка, пока не нарядят на работу. Золото, а не собака! Поди с другой, справься! Зарежь, так не оторвешь, если дичь на носу. Вот у Александра Михалыча Султан: иной раз кричит, кричит: «Султан! Султан! Султашка!» Надсадится кричамши, инда горло у сердечного перехватит, а Султан и ухом не ведет, как будто не до него и дело. Занесется к черту на кулички да и гоняет дичь что есть мочи. Тут те и стойка, тут те и вежливость. Да, хорошая собака дорого стоит. Все бы отдал за хорошую собаку – жену бы отдал. Нашей Армиде чутье бы подлиннее, да в лесу бы не отрыскивала, – тысячная была бы… Готовы? Пущайте собаку!
Все это проговорено было Абрамом, пока я заряжал ружье. Армида лежала. Вообще она была собака хорошая, но за ней водились грешки, чрезвычайно возмущающие охотника. Найдет выводок тетеревей, рассеявшийся поодиночке, – тут-то бы и потеха охотнику: тетеревята поднимаются по одному, следовательно, стрелять можно по каждому, но с моей собакой не всегда это удавалось. По первому она стоит хорошо, покойно, над вторым стойка уже короче, тревожнее, а по третьему чуть подхватит – и бросилась. Выстрелил два раза, и пока заряжаешь, она подняла три, четыре штуки. Во избежание этой, очень неприятной и излишней услужливости моей Армиды, я приучил ее лежать, пока заряжаю ружье. Труда было немало, но из умной и робкой собаки, употребивши побольше терпения, чего нельзя сделать. Повиновение Армиды по слову «кушь» всегда удивляло Абрама и вызывало с его стороны большие ей похвалы.
– Ну, теперь шершь, Армида! Шершь! Тсс… Тише! Смотри, Абрам, береги! Тубо! Стреляй-ка! Теперь твой черед. А какова стойка-то у собаки! Картина!..
Армида сделала стойку над маленькими ивовыми кустиком, куда очень удобно было спрятаться тетеревенку. Абрам торопливо подошел к собаке, сдернул фуражку на затылок, чтобы не застили козырек, и они взвели курки. Армида стояла твердо.
– Посылай ее! – шепнули я Абраму.
– Пиль! Армида!
Армида ни с места.
– Говорят – пиль! Толстое мясо! – И Абрам слегка попихнул собаку коленком. Но она не бросилась, а быстро обежала на другую сторону кустика и сделала стойку насупротив Абрама.
– На, вот и кузовенька проклятая, еще какие штуки выкидывает! Да я и сам выживу!
Армида, однако же, предупредила Абрама – тетеревенок поднялся столбом, круто поворотил на правую сторону к лесу и только хотел скрыться за осинкой, как повалился с выстрела.
Абрам притопнул ногою, махнул ружьем и радостно закричал:
– Вот как наши! Каково срезал! Как тряпка повалился!
– Хорошо, очень хорошо!
– Да, вот оно что значит влет стрелять: не попробовал бы тетеревка во все лето, если б не умел! Ну где его, у прахов, в эту пору увидишь сидячего, а то, вот, и в ягдташе.
Говоря это, Абрам с предовольным лицом укладывал в ягдташ убитого тетеревенка.
– Рассуждай там, а Армида-то опять на стойке.
– Так стреляйте!
– Стреляй ты, еще все твоя очередь, у меня уж есть три штуки.
– А коли так, так ладно, мне же лучше. Тибо! Для всякого случая зарядить, – проговорил Абрам, торопливо заряжая правый ствол, из которого только что убил тетеревенка. – Может, из одного промах, так другим подхвачу. Тибо! Не сгони же ты у меня!
На этот раз Армида дождалась: Абрам успел зарядить, надеть пистон, подойти к собаке и похвалить ее за благоразумие. Вспугнутый тетеревенок полетел ровно. Абрам, поторопившись, выстрелил из правого ствола накоротке и сделал промах, из левого свалил.
– Ладно, что не понадеялся, сдогадался зарядить, а то бы поминай, как звали! В две сажени промах сделал – какая оказия!
– Что же? Твой промах, так у меня наготове еще два ствола.
– Да я-то бы не убил!
– Да что – и без того осрамился: тетеревенок потянул прямым полетом, ты стрелял в упор, бекасинником, из широкого ружья, и ухитрился сделать промах. Удивляюсь!
– Ладно, смейтесь! Первым – промах, а вторым убил. Как бы ни было, да в ягдташе. Теперь сравнялся с вами.
– Где же сравнялся? У меня три штуки.
– Какие три?
– А коростель-то?
– Дергач-то? Вот нашли дичь! Черта ли в ней есть. Мне и даром-то ее не надо. Наеда большая – меньше воробья! Вот дичь так дичь! – При этом Абрам поднял глухаренка за крыло кверху и, значительно прикрякнув, потряс его.
– Хорошая дичь. Не найдем ли еще. Шершь! Армида! Ищи, ищи, ищи!
Армида усердно действовала.
Мы обошли не один раз всю ниву, очень подробно обшарили все мельче кусточки, примяли всю траву, но тетеревят более не отыскалось.
– Только, видно, их и было, – заключил Абрам.
– Должно быть, что только. Ну да и того довольно, ведь, не думано, находка. Теперь марш на Вязовик! Недалеко, кажется, отсюда?
– До Вязовика-то?
– Да, до Вязовика-то?
– Недалеко. Гоны с двои, не больше. Тут через лес тропочка – прямо и выйдем на вершину Вязовика.
– Как это тетерька глухая зашла сюда, Абрам?
– А кто ее знает? Май из Коромольника[3] перебралась, отколя же ей взяться: здесь больше моховых болот нет.
– Да ведь Коромольник отсюда далеко?
– Чтό что далеко. Оне ведь, проклятые, даром что глухие, а документоваты: взяла да и вывелась. Вот вам и вся недолга!
На такое доказательство Абрама опровержений не требовалось. В самом деле, вздумалось вывестись тетерке, ну и вывелась. О чем тут еще толковать.
Ободренные первым успехом, мы весело шли к Вязовику. Что-то там будет? Чем-то там нас порадует? Узенькою тропочкою, чуть-чуть заметною в чаще, мы вступили в лес. По этой тропочке, должно быть, мало было ходоков, и потому густо заросла она молодыми побегами липы и шиповника, а во многих местах завалилась отжившими деревьями. Мы пробирались с трудом. Справа и слева в изобилии росла черемха, сцепившись своими кудрявыми ветвями то с березой, то с рябиной, то с ольхой. Черемха – это северная вишня. Мы, обладатели этого растения, любим ее ягоды более всяких других ягод. Совершенно зрелая, сочная черемха, когда ее хватит двумя, тремя морозами, в самом деле, очень вкусна. Такой она бывает около половины сентября, а не в половине августа, в котором она еще горлодер, засадиха. Но хоть черемха в эту пору и горлодер и засадиха, а пройти мимо, не соблазняясь ее кистями, с крупными свежими ягодами, было не в нашей натуре. Ну и соблазнились – нагнули одну, которая показалась нам более зрелою, и стали ее ощипывать.
Нас окружала непроходимая, но картинная, разнообразная чаща лиственного леса. Тут растет шиповник с вызревающим плодом, дружно обнявшись своими ветвями с сучковатою молоденькой липой, а между ними сплошною зеленью заседает малинник. Все это обвивает и перепутывает дикий хмель. Здесь дуб и вяз связались неразрывными узами, а сквозь их ветви выглядывают и краснеются кисти рябины. Там высится осина, покрытая, как зонтиком, вечно-трепещущею листвою. Далее видна и белая береза, и ольха, и плакучая ива. Легкий утренний туман площадью остановился на вершинах деревьев, сквозь который как бы тайком прокрадывались лучи утреннего солнца.
– Кажись, как бы не вестись дичи в такой трущобе, – промолвил Абрам, достаточно понабравшись черемхи.
– Как не вестись, ведется, да взять-то ее нельзя…
В эту минуту раздался неподалеку шум от взлета тетерева.
– Слышишь, Абрам, тетерев!
– Да, тетерев. Армида, должно быть, подняла.
– Выкликай ее. Здесь искать дичь совершенно бесполезно: только собака напрасно разгорячится.
Абрам начал выкликать Армиду. Голос его был нечист: черемха сделала свое дело – засадила горло.
– Эк, как она, проклятая, того… Точно горло-то тряпкой закупорено. Армида! Армида! Венейси![4]
Армида не являлась.
– Куда это она запропастилась? Уж не выводок ли нашла?
– Нет, это черныш поднялся. Матка закокотала бы.
– Да все, для всякого случая, схожу – посмотрю. Может, над ваншлепом стоит.
– Помилуй! Разве есть возможность убить вальдшнепа в такой чаще?
– А ведь на грех мастера нет: может, и убью.
– Давай Бог нашему теленку волка съесть! Ступай, да поскорее же, а я подожду тебя.
Абрам начал пробираться мелкой зарослью, осторожно отводя рукой веточки и направляясь в ту сторону, в которой слышен был взлет тетерева. Я, в ожидании его возвращения, уселся на пенек. Минут пять слышно было по треску валежника и по шуму ветвей путешествие Абрама; потом несколько раз донеслось до меня повторенное «тибо»! – значит, собака над чем-нибудь стоит; далее слышу то же повторение раза два-три пиль! Наконец взлет птицы, выстрел и радостный возглас, неистово вырвавшийся из груди Абрама во все его горло.
– Что заполевал? – крикнул я.
– Долгоносика!
– Как! Вальдшнепа?
– Ваншлепа. Ура, – наша взяла!
– Ори больше. Да ты лжешь?
– Да вот посмотрите! Ну и ловко же я его поддел: хоть бы и Александру Михайлычу – так в пору.
– Вылезай, посмотрим, уж не убил ли ты сыча вместо вальдшнепа?
– Сыча! Как же – сыча! Посмотрите-ка, какой еще ваншлепи-на-то!
В самом деле, вальдшнеп был матерый и очень жирный.
– Как это ты ухитрился убить его в такой чаще?
– Да, вот подивитесь-ка! Как от вас отошел, да опять хотел звать Армиду, – вижу, она стоит. Я давай ломиться что есть мочи. «Тибо, тибо!» – кричу, а она как вкопанная. Подошел – большой смородинный куст. «Пиль!» – кричу… Вырвался ваншлеп – и за дерево. Я заметался туда-сюда – никак нельзя: чаща, не видать. На счастье, между ветвями большая прогалея; только он хотел протянуть через нее, я его тут и подщепил, голубчика. Так клубком и свалился. Подхожу – ни одним пером не шевелит.
– Ловко пришлось.
– Что, батюшка? Скажете, и теперь не сравнялся с вами? Ваншлеп-то не дергачу чета: я вас обстрелял.
– Не радуйся прежде времени: цыплят по осени считают.
– Вот его и в торока долгоносую животину; вишь, зенки-то выпучил!.. Ну, теперь на Вязовик пойдемте, уток шерстить, да потихоньку: ведь первые-то озерины близехонько, – проговорил Абрам скороговоркой и шепотом.
Абрам имел прежде необыкновенное пристрастие к утиной охоте. Не было для него потехи более веселой и приятной, как в глухом, заплывшем тиною, травянистом озерке травить русскою собакою линяков. Тут он исполнялся весь охотничьей страстью. По пояс в воде или, правильнее, в грязи, с острогою[5] в руке, не обращая внимания ни на томящий летний зной, ни на комаров, тучами опускающихся на его смуглую кожу, залезающих в уши, за уши, в ноздри и глаза, ни на слепней, кусающих в кровь, он действует, бывало, и направо и налево с необыкновенною ловкостью и сметливостью смертоносным для уток оружием. Неизменным товарищем его в этих подвигах был Злобный – любимая его собака. Она выгоняла ему линяков и уток из густой осоки, с кочковатых берегов на средину озерка, где Абрам уже и расправлялся с ними по-своему. Около половины поля, в пору линьки селезней и оперения молодых, число несчастных жертв Абрама, бесчестно им побиенных, восходило до весьма значительной цифры. Целую ношу иногда тащит он домой и только что успеет сложить ее, как уже и пустится в похвальбу своей доблестной удали. Впоследствии он познакомился с более интересною охотою: начал стрелять влет, сошелся с охотниками-любителями, рискнул было похвастать пред ними успехами в охоте на уток, но те на первых же порах осмеяли эту страсть и прозвали его утятником, уткодавом. Это заставило его мало-помалу отстать от охоты на уток с острогой и дворняжкой, но в душе он все-таки таил к ней теплое чувство и хотя уже стыдился высказываться, однако же уточка кряковая и шилохвость были для него знатною добычею, из которой можно изготовить прекрасную кашицу с овсяными крупами, что было любимым кушаньем Абрама.
Узенькой, полузаросшей тропочкой, пролегавшей лесною чащею, тихонько подошли мы к вершине Вязовика. Вязовик – крутоберегий, омутистый ручей, затянутый болотными растениями, – аиром, резцом, частухой и широколиственными лопухами. По берегам его густо разрослись черемушник, малинник, ежевичник, смородинник и ветла, свесясь к воде непроницаемым шатром. Утки любят Вязовики. Им привольно жировать под густою нависелью, щелучить мутную воду и укрываться в длинной, косматой осоке, растущей под берегами. Тут и стрелять их ловко: из-под берега, из-под самых ног, свечой поднимается тяжелый кряковень, и как, бывало, шарахнешь его из коротенького ружьеца, то не один раз перевернется он в воздухе и, заломив крылья, шлепнется в воду и уж не шевельнется, а только покачивается слегка волнением, происшедшим от его падения. Я пошел по правой, Абрам по левой стороне. Армиду пустили в кусты… Легким посвистываньем и иногда шепотом произносимыми словами: ищи, ищи! шаршь, шаршь! – понукал Абрам собаку и зорко следил за ее иском.
Первый омут нам не дал ничего. На протоке во второй омут собака остановилась.
– Тибо! – закричал Абрам протяжным голосом. – Готовы? – спросил он, обращаясь ко мне.
– Готов!
Армида бросилась. Из осоки поднялся кряковень, пробился сквозь смородинный куст, на секунду запутался в вершинах смородинника и потом вытянул в линию. Я приложился и выстрелил: кряковень пал.
– Скатил! – закричал Абрам с другой стороны.
– Разумеется! А то как же?
– Вот как я его из левого-то хватил!
– Нет, не ты, я стрелял из правого.
– Как вы стреляли? Да ведь я убил кряковня.
– С чего ты взял? Я убил.
– Как вы убили? Да ведь я стрелял-то.
– Да ведь и я стрелял. На, смотри! – Я опустил шомпол в правый ствол, и Абрам убедился, что из него было выстреляно.
– Вот и у меня! – И он в свою очередь опустил шомпол в левый ствол и тоже убедил меня, что стрелял по кряковню.
– В один рази ахнули. Кто же убил-то? Вот какая еще история вышла!..
– Ну кто бы ни были, а дичь наша. Возьми да весь в торока или прячь в ягдташ; Армида же кстати и вынесла его на твою сторону.
– А коли мне в ягдташ, так и дичь моя. Пораз с Александром Михайловичем мы этак ахнули по одному, я немножко попрежде, с моего выстрела и повалился. Да нет, тот оттягал у меня, закричал: «Я убил, мой, мой!» Спорить не приходилось – уступил. А какой селезнина важнющий был.
Во всех важных и не важных охотничьих случаях Абрам любил ссылаться на Александра Михайловича. Это был его любимый охотничий авторитет. Он уважал его за меткую летовую стрельбу, за сметку и неутомимость в поле. Чтобы познакомить с ним читателей, привожу здесь письмо одного моего знакомого, написанное по поводу приезда Александра Михайловича в наши края на охотничье поприще. Письмо интересно – прочтите!
«Здравствуй! В вашу сторону отправляется завтра на пароходе один мой приятель, страстный ружейный охотник Александр Михайлович Кондачев. Рекомендую его тебе как отличного стрелка и как человека, обладающего особым оригинальным тактом в деле охоты. Во-первых, он прежадный на дичь, что и стать истинному охотнику. Уж если случится сделать с ним выстрел в одно время по одной птице и убить, он непременно ее оттягает: моя, говорит, да и все тут, хоть тресни. Я, конечно, объясняю это тем, что не дорога дичь, а дорого убить ее, приятно чувствовать ее в своем ягдташе и вывесить в торока, чтоб видно было другим, что, вот, мол, это я убил! Да и самому весело иметь внутреннее убеждение, что это, дескать, убито мною. Ваша собака сделала стойку, а уж он тут и подлетел. Спросите: зачем вы? ведь моя собака стоит, что ж вам нужно? – Да я, говорит, так, ничего! Может, вы промах сделаете. И станет тут на руке, точно черт на плечи сядет; да хоть бы молчал, а то так и зудит: не давайте порываться собаке, выдерживайте, смотрите – кажется, придается против солнца. Тут, смотришь – фрр – бац! – и промах, а он и подцепит. Черт вас тут сует, Александр Михайлович. Подите вы прочь! – Да кто же вам велит делать промахи; я не виноват, а после вашего промаха я имею право стрелять. Потом опять та же история. Наказание. Да что еще делывал: просто возьмет да и убьет из-под вашей собаки, не дожидаясь вашего выстрела. Браните его, пожалуй, ему что за дело: дичь-то ведь в его ягдташе. А уж порочить других охотников страсть его; и поршков-то мы стреляем (он ужасно любит технические охотничьи выражения), и собаки-то наши плохо ванзируют, и он-то и выстрела ни почему не дает, кроме красной дичи, и бьет-то он все старых, матерых, и собака-то его аппелистая и ногастая и черт знает какая, и чутье-то у нее на десять верст… А чего: раз как-то ввел я его Султана в самую середину тетеревиного выводка, так даже и не прихватил, носом не повел. – Дичь отыскивать он мастер превеликий. Живет он в городе, в Р…ском уезде, со дня его поселения, дичи, по этой причине, все меньше и меньше. Если он тут проживет лет десять еще, то можно надеяться, что дичь под конец совсем переведется. Он знает, например, сколько выводков тетеревиных в таких-то кустах, сколько холостых маток, сколько чернышей; а кусты, надо заметить, верст на пять в квадрате. Начинает их отыскивать. Отыщет семь штук. – Пойдемте, Александр Михайлович, – говоришь ему: уж больше нет. Нет, есть еще восьмой, и восьмого отыщет и пойдет домой или в другое место; а без того, пока не отыщет, не пойдет. Если же случится поднять девятого – это, говорит, из таких-то кустов перелетел; там было их пять, теперь осталось четыре. Действительно, там окажется только четыре. Раз как-то утащил он меня в р…ском уезде за утками. Подходим к болотнике, – болотника маленькая, дрянная, там сям кочка, кое-где травники; а он так и ищет, так и понукает Султана. – Полноте, Александр Михайлович, да тут нет ничего! – Нет, есть выводок. – Какой тут выводок, Александр Михайлович, где ему здесь вестись. Ну вот, вы еще заверяете; тут выводок кряковых, восемь штук, и между ними еще один хромой! Мы искали, искали, но выводка не оказалось. Александр Михайлович пустился ругать Рудневых, говоря, что это они, мошенники, его меченую дичь подобрали. Действительно, оказалось после, что Рудневы взяли на этом месте восемь штук кряковых уток и между ними одного хромого. Вот каков Александр Михайлович!.. Он в Р…ском уезде – козел в огороде: берегите ваши места»…
Конечно, в этом письме оказалось несколько красненьких словцов относительно Александра Михайловича; но не менее того верно, что он в стрельбе дока и в отыскании дичи действительно первостатейный мастер. Каких уловок и хитростей не употребляет он, чтоб разведать, где хорошая тяга вальдшнепов, где показались бекасы и дупеля, где видели выводок тетеревей или куропаток. Еще весною, как только начнет спариваться дичь и садиться на гнезда, шныряет он верст на пятнадцать в окружности по всем трущобам и крепям, подмечая куропаточьи, вальдшнепиные и тетеревиные гнезда, и если где удастся их отыскать, то он бессонно за ними наблюдает, рассчитывает время вывода молодых, дает им достаточно подрасти – и уж непременно всех переколотит. Отправляясь на охоту верст за двадцать пять, он полный ягдташ набивает пряниками сусленниками, явится в деревню и целую ватагу соберет около себя мальчишек. Мальчишки летом и коров в поле гоняют, и по грибы и по ягоды ходят в лес, по болотным низям собирают дидли[6], по лугам – щавель, следовательно, чаще всех наталкиваются на куропаточьи и тетеревиные выводки. Пряники заставляют разговориться мальчиков. Разлакомленные сусленниками, начнут они ему рассказывать, что и тут-то видели тетеречку, и там-то тетеречку с цыплятками. Александр Михайлович отлично сумеет воспользоваться сведениями, вытекающими из этого живого источника, и возвращается с поля с ягдташем, плотно набитым дичью.
От природы сухощавый, слабосильный, маленький ростом – Александр Михайлович переносит неимоверные труды и тяжести на охоте. Отправляясь на поле куда-нибудь подальше дня на два, на три, тащит он в летний зной не поморщившись следующий запас: жестянку с сахаром, жестянку с чаем, вместительный стакан, порох и дробь запасные, сухарики и попутники – все уложенное в просторный, увесистый ягдташ. На кушаке у него висит медный чайник, за кушаком заткнут топорик, а за плечами на ремнях закинута скатанная офицерская парусинная палатка. Это он отправляется налегке в отхожее поле. Пришедши на место, он разбивает на избранном пункте палатку, спит в ней по ночам и нежится в полдневный зной.
Да извинят меня за отступление, сделанное по поводу почтенного моего друга, Александра Михайловича. Охотничьи способности его были так замечательны, что я не утерпел, чтоб не познакомить с ними при теперешнем случае собратов по искусству и по страсти. Затем продолжаю начатый рассказ. Без замечательных особенностей докончили мы обход Вязовика, убив еще по паре уток и сделав несколько пуделей по чиркам. Солнце своротило с полудня. Потребность отдыха и пищи становилась ощутительною.
На маленьком пригорке, под тенью стога и ветвистой ивы, расположились мы для подкрепления своих сил. Открыто расстилался пред нами широкий луг со множеством стогов, в беспорядке разбросанных и там и сям. Это Шуйгские Чисти. Посредине их извивалась травянистая речка Шуйга, а за нею темнел вдали сплошной грядою хвойный лес. Небо было чисто; только с северной стороны на горизонте столпилось несколько кучевых облаков, фантастически выдвинувшихся наподобие отдаленных гор, увенчанных снеговыми вершинами. Как горы же, стояли они неподвижно и неизменчиво. В воздухе ни малейшего ветерка: грудь дышала легко и свободно. Неутомимые путешественники – пауки плыли на своих воздушных гондолах куда-то в неведомые страны. Скоро ли они найдут конец своему путешествию и где он, этот конец?! Господи! Какой широкий простор, какая безграничность мира!..
– Что, устал? – спросил я Абрама, с завидным аппетитом уписывающего пирог сметанник и яйца вгустую.
– Устать-то не устал, а проголодался-таки порядочно.
– Это я вижу.
– Оно червячка-то заморишь, так лучше – да живот не бурлит.
– Конечно лучше. Вон какой-то охотник бредет.
От Шуйги приближался к нам высокого роста человек с ружьем и русскою собакою.
– Кто бы это быть? – спросил Абрам самого себя и, сделав рукою зонтик над глазами, начал внимательно рассматривать приближавшегося.
– Кто-нибудь из сельских.
– Нет, не из сельских. А, это Голубев.
– Кто такой Голубев?
– А помните солдата в М., в инвалиде служит?
– Знаю. Да как же он сюда попал?
– В гости пришел, ведь он родом-то из нашего села.
Голубев подошел к нам. Это был видный, статный солдат, неутомимый охотник, говорун и хороший услуга.
– Здравствуй, Голубев! Давно ли здесь? – приветствовал я подошедшего солдата.
– Здравия желаем, ваше благородие! Здорово, Абраха! С неделю гощу у своих-с.
– Что забил?
– Убил парочку кряковешков, ваше благородие, а места выходил много-с: дичи нет.
– Где тебе найти дичь, на посиделках твоя дичь-то.
– Э, Абраха, не ты бы говорил, не я бы слушал, не свои ли грехи рассказываешь.
– Свои грехи, свои грехи! Не свои, а твои…
– Ну да не в том дело, – перебил я Абрама, – садись-ка, Голубев, да прикуси вместе с нами.
Голубев починился немного, однако же сел, принял от меня пару яиц и два пирожка и попросил хлебца для Буфетки.
– Что, твой Буфетка, еще служит?
– Еще хорошо служит, ваше благородие.
– Служит его Буфетко – давить уток, – иронически заметил Абрам.
– А твой-то Злобный разве не давит уж уток? Помнишь, вместе хаживали по озерам-то…
– Это было, да сплыло; я нонче за линяками не хожу.
– Вот как! Давно ли на тебя такая спесь нашла, Абрам Абросимович? – подсмеял Голубев.
– Давно уж не хожу, – отвечал коротко Абрам. Разговор на минуту прекратился. Из речей Абрама я догадался, что ему неприятно присоединение к нам Голубева. Каждое постороннее вмешательство на охоте всегда его досадовало, но ненадолго: по добродушному характеру своему он скоро смягчался.
– Что изволили убить, ваше благородие? – отнесся ко мне Голубев.
– Да начин полю хорош: около одиннадцати штук убили.
– Не чета твоим кряковням, наша дичь-то вот какая!
И Абрам начал показывать Голубеву убитую дичь, рассказывая по порядку и подробно весь ход нашей утренней охоты.
– Хорошо ли поохотились в городе? – спросил я Голубева, когда Абрам пересказал уже всю дичь и кончил свои россказни.
– Ходили с барами-с. Да что, какая охота. Последнее дело ихняя охота!
– А что?
– Стрелки плохие-с, а туда же суются. Кажинный день слышишь: Голубев, пойдем! Сведи на хорошие места. Делать нечего, пойдешь: наше дело подначальное.
– С кем же это ты ходил?
– Да с братцами нашего капитана, ваше благородие.
– Кажется, ты страстный охотник-то, для тебя бы все равно, с кем бы не идти в поле?
– Это-то правда-с! Да ведь вчуже сердце надрывается, смотря на ихнюю охоту; два остолопа эдаких выросли, а ума не вынесли: никакой сметки нет.
– Чем же они тебе так насолили? – спросил Абрам.
– Да всем: бестолковы очень и меня чуть в историю не ввели.
– В какую историю?
– А вот выслушайте, какая греховодная оказия случилась: пошли это мы к Станову на болота. В тех местах вы ведь не бывали-с, не знаете приволья-то тамошнего… Места все этакие обширные: мочевины с болотным хвощем, да приболоти с густой осокой и дудышником, утки, как мякины, – есть где душе развернуться. Ружье со мной долгач было-с, а дробь рубленая. К настоящей-то теперь ведь приступу нет: дорога-с[7], не по карману нашему брату солдату, а тут возьмешь некупленных пуль, выколотишь на обухе, нарубишь верешечками, и так-то ли знатно отжариваешь, что на-поди. Из собак Буфетко со мной был, а с барами Розка, так самая непутящая собачонка, из полек. Приходим на места-с. Мои господа с кипяточку-то тотчас же разбежались по болоту. Заломили фуражки, замки у ружей на взводах, один перед другим наперерыв лупят вперед без всякого толку, удержу нет! Утки из хвощин то и дело начали стадами подниматься, и пошла потеха: бац да бац на воздух, бац да бац без выдержки, без прицелу; собачонка гоняет, они орут, дичь летит, в болоте только стон стоит от крякотни. Ну, думаю, соколы, – много набьешь с вами дичи. Взял да и пошел от них в другую сторону-с. Только этак отвернулся – стадо шилохвостов из-под ног. Я как хлестону из своей фузеи – тройка и покатилась. Оглянулся я на их благородии-то: куда тебе, и не заметили моего выстрела, дуют себе и в хвост и в гриву, да и все тут. Разошлись мы. В тот день мне посчастливило сильно, набил я дичи столько, что едва вмоготу тащить. Солнце уж село за лес, как кончил я охоту, вышел на дорогу и побрел полегоньку к городу. Вот, вижу и мои охотники тянут из болота. Смотрю на торока: у одного болтается чиркушка, у другого утенок нырковой. Увидали меня и давай дивоваться, как вороны каркать: «Ай, ай, Голубев! Дичи-то у тебя что, дичи-то! Подари, пожалуйста, голубчик, по парочке!» – Делать было нечего, дал я им по парочке кряковнев, – пошли вместе. Идем-с этак да тараторим; я легонько подсмеиваюсь над ними, вдруг старший-то и говорит: Голубев! Ночуем у попа в Кулиге; до городу-то идти еще далеко, устал, говорит, я больно; а поп знакомый, рад будет и чаем напоит. Как, мол, вашему благородию угодно будет; пожалуй, говорю, и у попа ночуем; мне все равно. Приходим через полчасика к попу. Поп старик важеватый, разговорчивый; попадья бабица такая, тремя охапками не охватишь, на речах гудок, а дело так в руках и кипит. Пошла у них хлопотня, чаем угощать начали, и мне стакан вынесли-с. Разумеется, вместо стакана-то чаю лучше бы гораздо хорошую столбуху водки, ну, да и на том спасибо: все же теплоту по сердцу пустил. После чаю дали еще поужинать и даже собаку накормили. Барам моим отвели покой в комнатах; а я один-одинехонек улегся на кухне. Кухня такая большая, чистая, везде прибрано, вымыто: видно, что хорошая в доме хозяйка-с. Завалился я это на печь таково знатно, и только что начал засыпать, вдруг Розка, собачонка-то, прыг ко мне, забралась за спину и давай чесаться: то за ухом смурыжет лапой, то за загривком; фыркатню такую подняла, возится, отряхивается, скулит – не дает, проклятая, покою… глаз не могу сомкнуть… Раздосадовал я на нее да напрямик ее с печи-то долой! Бултых моя Розка – и прямо попала в квашню. Квашня – это поставлена была у попадьи на шестке в пребольшущей квашенке, так и врезалась в нее собачонка по самые уши. Насилу-насилу она вылезла оттуда, вся перемазанная, точно штукатуркой покрыта, и начала отряхиваться; весь пол и стены забрызгала тестом. Вижу, дело плохо-с, – попадья сгонит меня со свету; я поскорей с печи-то долой, давай одеваться, да обуваться, схватил дичь, ружье, – смотрю, где Буфетка? Нет его нигде, канальи! Вдруг что же вижу-с? Забрался он, шельмец, на залавке в желоб с мукой, что где хлебы катают, перепатрялся весь в муке как кипень белый, вздернул ноги кверху и спит себе на спине преспокойно. Тут уж меня из ума выкинуло! Схватил я Буфетку и без памяти бросился в город. Их благородия так там и остались… Так вот она-с какая греховодная оказия-то случилась.
– Что же попадья-то после, попадья-то? – спросил Абрам, покатываясь со смеху от рассказа Голубева, переданного с комическою важностью.
– Что попадья-то? Прах ее ведает что, я у нее не бывал после, не смел глаз показать, а стороной слышал, что озоруем меня зовет.
– Чем же тут их благородия-то виноваты? – спросил я Голубева.
– А как же не виноваты-с: первое, носились по болоту как бешеные, прилучили только себя попусту, потом паршивую эту собачонку таскали с собой, а тут по их же милости к попу ночевать… оно дело-то и выходит, что они виноваты-с.