Теперь-то мне понятно, что это был бред. Хотя взамен колледжа у Стара за плечами были всего-навсего вечерние курсы стенографов, он давно уже пробился сквозь умственное бездорожье и чащобу на просторы, куда мало кто мог прорваться за ним. Но я тщеславно и дерзко считала, что мои серые глаза полукавей его темно-карих, что сердце Стара, тормозимое уже годами перегрузок, не устоит перед моим, упругим от гольфа и тенниса. И я строила планы, вынашивала замыслы, интриговала – об этом любая женщина может порассказать, – но не добилась ровно ничего. Мне и теперь хочется верить, что, будь он небогат и ближе ко мне возрастом, я бы достигла цели, – но правда вся, конечно, в том, что мне нечего было предложить ему нового духовно. То, что во мне от романтики, в основном навеяно фильмами – «42-я улица», к примеру, сильно повлияла на меня. Очень, очень вероятно, что сформировалась я именно на фильмах, из числа созданных Старом.
Так что дело было безнадежное. Ведь пережеванное невкусно – в области чувств это особенно верно.
Но тогда мне думалось иначе: может помочь отец, может помочь стюардесса. Вот войдет она в кабину экипажа, скажет Стару: «Какую любовь прочла я в глазах этой девушки».
Может пилот помочь: «Пора прозреть, приятель! Жми немедленно к ней!»
Может помочь Уайли Уайт – вместо того чтобы стоять в проходе и глядеть нерешительно, не зная, сплю я или нет.
– Садитесь, – сказала я. – Что нового? Где мы?
– Мы в воздухе.
– Неужели. Садитесь же. – Я изобразила живой и бодрый интерес: – Что вы пишете сейчас?
– Сценарий о бойскауте, о Великом Бойскауте. Бедная моя голова!
– Идея принадлежит Стару?
– Не знаю, но он мне предложил ее разработать. У него, возможно, еще десять сценаристов до или после меня усажены за ту же разработку – по системе, которую он столь мудро изобрел. Значит, влюбилась в него, Сесилия?
– Вот еще, – сердито фыркнула я. – В человека, которого знаю сто лет.
– Значит, по уши и безнадежно? Что ж, берусь устроить ваше счастье, если вы употребите все влияние, чтобы продвинуть меня. Мне нужна собственная творческая группа.
Я закрыла глаза и уплыла в сон. Проснулась – стюардесса укрывает меня пледом.
– Скоро будем на месте, – сказала она.
В иллюминатор видно в свете заката, что под нами пошла местность уже зеленей.
– Я слышала сейчас потешный разговор, – сообщила стюардесса. – В кабине у пилотов. Мистер Смит – или мистер Стар – ни разу не встречала в фильмах эту фамилию…
– Он никогда не ставит ее в титрах, – пояснила я.
– А-а. Ну, так он там все расспрашивал пилотов о летном деле. Он что, вправду этим интересуется?
– Да.
– То-то первый пилот готов был со мной спорить, что за десять минут выучит Стара вести самолет. Светлая голова, говорит.
– И что же тут потешного? – спросила я с некоторым раздражением.
– Ну, потом Стара спрашивают: «Мистер Смит, а ваше дело вам нравится?» А тот в ответ: «Еще бы. Безусловно, нравится. Приятно чувствовать, что пусть у всего экипажа мозги набекрень, но у тебя строго по гироскопу».
Стюардесса расхохоталась. (Тьфу, глупая.)
– Это он про голливудских – экипаж с мозгами набекрень. – Она неожиданно оборвала смех и, сдвинув брови, встала. – Пойду, надо графы заполнить.
– Всего хорошего.
Итак, Стар, вознеся пилотов к себе на престол, делился секретами управления. Спустя год или два я летела с одним из тех пилотов, и он припомнил, что говорил тогда Стар, глядя на горы.
– Допустим, вы путеец, железнодорожник, – говорил он. – Вам надо пробить трассу где-то здесь через горы. Топографы дают вам карты, и вы видите, что возможны четыре, пять, шесть вариантов, каждый не хуже другого. А вам надо решать – на основании чего же? Проверить выбор можно, только проложив трассу. И вы решительно ее прокладываете.
– То есть? – не понял пилот.
– То есть делаете выбор по чутью – потому лишь, что эта вот гора приглянулась своим розоватым оттенком или та вот схема дана отчетливей на синьке. Понимаете?
Пилот счел совет весьма ценным. Но усомнился, представится ли случай применить его.
– Я другое хотел узнать, – сказал мне пилот со вздохом. – Узнать, как это он сделался мистером Старом.
Вряд ли Стар ответил бы – зародыш памятью не обладает. Но я бы кое-что смогла объяснить. В юности он взлетел на крепких крыльях ввысь – и все царства мира обозрел глазами, способными не мигая глядеть на солнце. Неустанным, упорным, а под конец – яростным, усилием крыльев он продержался там долго – немногим удается это – и затем, запечатлев сущность вещей, как видится она с громадной высоты, спустился постепенно на землю.
Моторы стихли, и всеми своими пятью чувствами мы приготовились к посадке. Впереди и слева пунктирами огней обозначилась военно-морская база Лонг-Бич, справа замерцала, размыто засветлела Санта-Моника. Огромная и оранжевая, вставала калифорнийская луна над Тихим океаном. Что бы ни ощущала я в ту минуту – а, как-никак, это была встреча с родиной, – но убеждена и знаю, что ощущения Стара были намного сильней. Огни, луна и океан явились мне без поисков, сами собой, как овцы на студии старого Лемле; Стар же именно сюда пожелал спуститься после того необычайного и озаряющего взлета, когда он сверху увидел, куда и как мы движемся и что в движении нашем красочно и важно. Могут возразить, что Стара занесло сюда случайным ветром, но я не верю. Мне хочется думать, что в этом взлете, в этом «дальнем общем плане» ему открылось новое мерило наших суматошных надежд и порывов, ловких плутней, нескладных печалей и что приземлился он здесь, чтобы уж до конца быть с нами, – по собственному выбору. Как этот самолет, идущий вниз на Глендейльский аэропорт, в теплую тьму.
Был июльский вечер, десятый час, и когда я подъехала к студии, то в закусочной напротив увидела нескольких статистов, засидевшихся у китайских бильярдов. На углу стоял «бывший» Джонни Суонсон в своем полуковбойском наряде, угрюмо и невидяще глядя на луну. В немых ковбойских фильмах он когда-то славился наравне с Томом Миксом и Биллом Хартом, теперь же было грустно и заговорить с ним, и, поставив машину, я поскорей юркнула через улицу в главный вход.
Полностью студия не затихает и ночью. В лабораториях и в аппаратных звукового цеха работа идет сменами, и в любые часы суток техперсонал наведывается в студийное кафе. Но вечерние звуки с дневными не спутать – мягкий шорох шин, тихий гуд разгруженных моторов, нагой крик сопрано в микрофон звукозаписи. А за углом рабочий в резиновых сапогах мыл камерваген из шланга, и в чудесном белом свете вода опадала фонтаном среди мертвенных индустриальных теней. У административного здания в машину бережно усаживали мистера Маркуса, и я остановилась не доходя (устанешь ждать, пока он вымямлит тебе два слова – пусть даже просто «спокойной ночи»), прислушалась к сопрано, снова и снова повторявшему «Приди, люблю тебя лишь»; мне запомнилось, потому что певица повторяла все ту же строку и в момент землетрясения, которое грянуло минут через пять.
Кабинет отца находился в этом старом здании, где по фасаду тянутся балконы-лоджии, и непрерывные чугунные перила напоминают тугой трос канатоходца. Отец помещался на втором этаже, рядом с ним – Стар, а по другую руку – мистер Маркус. Сегодня весь этот ярус окон светился. Сердце слегка екнуло при мысли, что Стар так близко, но я уже научилась держать в узде свое сердечко – за весь месяц, проведенный дома, я видела Стара лишь однажды.
Об отцовских апартаментах можно бы немало странного порассказать, но я коснусь кратко. Три бесстрастнолицые секретарши (я их с детства помню) сидели, как три ведьмы, в приемной – Берди Питерс, Мод (забыла, как дальше) и Розмэри Шмил; уж не знаю, благодаря ли имени или чему другому, но Розмэри была, так сказать, старшей ведьмой, у нее под столом находилась кнопка, отпирающая посетителю врата отцовского тронного зала. Все три секретарши были ярые поборницы капитализма, и Берди завела такой обычай: если замечено, что машинистки раза два на неделе обедали вместе, всей стайкой, то тут же вызывать их для строгого внушения. В то время на студиях боялись «народных волнений».
Я прошла в кабинет. Теперь-то у всех киноворотил громадные кабинеты, но ввел это отец. И он же первый снабдил непрозрачными снаружи стеклами большие, доходящие до пола, окна; слышала я также про потайной люк в полу, про каменный мешок внизу, куда будто бы проваливаются неприятные посетители, – но это, по-моему, выдумки. На видном месте у отца висел масляный портрет Уилла Роджерса – для того, наверно, чтобы внушать мысль о близком духовном родстве отца с этим «голливудским св. Франциском». Висели также надписанная фотография Минны Дэвис, умершей три года назад жены Стара, снимки других знаменитостей нашей студии, пастельные портреты мой и мамин. В этот вечер окна были раскрыты, в одном окне беспомощно застряла крупная, розово-золотая, окруженная дымкой луна. В глубине комнаты, за большим круглым столом, сидели отец, Жак Ла Борвиц и Розмэри Шмил.
Как выглядел отец? Я не смогла бы сказать, если бы не тот раз в Нью-Йорке, когда я неожиданно увидела перед собой немолодого грузного мужчину, как бы слегка стыдящегося собственной персоны, и подумала: «Да проходи ты, не задерживайся», – и вдруг узнала отца. Меня огорошило это мое впечатление: ведь отец умел быть обаятельно-внушительным, у него была ирландская улыбка и волевой подбородок.
Что же до Жака Ла Борвица, то его я не стану описывать – избавлю вас. Скажу лишь, что он был помощник продюсера – нечто вроде надсмотрщика над съемочными группами. Где это Стар откапывал такие умственные трупы (или ему их навязывали?) и, главное, как он ухитрялся получать от них пользу, – всегда меня озадачивало и поражало, да и каждого новоприбывшего с Востока поражало, кто на них наталкивался. У Жака Ла Борвица, несомненно, были свои достоинства, но есть они и у мельчайших одноклеточных, и у любого пса, рыщущего в поисках суки и мосла. Жак Ла… – о мой бог!
По выражению лиц я тут же поняла, что темой их совещания был Стар. Что-то Стар велел или запретил, пошел наперекор отцу, забраковал какую-то из картин Ла Борвица или еще что-либо учинил в том же разгромном духе, – и вот они собрались здесь вечерним синклитом, уныло возмущенным и беспомощным. И у Розмэри наготове блокнот, чтобы запротоколировать их бессилие.
– Я приехала схватить и доставить тебя домой живого или мертвого, – сказала я отцу. – Твой день рождения, а все подарки так и лежат неразвернутые!
– Ваш день рождения! – встрепенулся виновато Жак. – Сколько же вам исполнилось? Я и не знал.
– Сорок три, – четко произнес отец, убавив себе четыре года, и Жак знал это; я видела, как он пометил «43?» в своем гроссбухе, чтобы использовать в надлежащее время. Здесь у нас эти гроссбухи носят открыто и раскрыто, и не нужно прибегать к чтению с губ – видно и так, что в них записывают. Розмэри тоже пришлось сделать пометку у себя в блокноте, чтобы не ударить лицом в грязь. И только она эту пометку стерла, как земля под нами содрогнулась.
Толчок был слабее, чем в Лонг-Бич, где верхние этажи магазинов вытряхнуло на улицу, а отели, из тех, что поменьше, съехали с берега в море, – но целую минуту нутро наше трепыхалось в унисон с нутром земным – точно совершалась бредовая попытка, срастив пуповину, втянуть нас обратно в утробу мироздания.
Мамин портрет упал, оголив небольшой стенной сейф; мы с Розмэри, отчаянно ухватясь друг за друга, завальсировали по комнате под собственный визг. Жак упал в обморок – по крайней мере, сгинул куда-то с глаз, а отец уцепился за стол с криком: «Ты цела?» За окном певица добралась до заключительных верхов и, протянув «тебя-а лишь», запела опять сначала, – честное слово. Но, может быть, это ей проигрывали запись.
Комната остановилась, слегка лишь подрагивая танцевально. Мы, в том числе и неожиданно возникший снова Жак, вышли, пьяно пошатываясь, через приемную на чугунный балкон. Почти все огни погасли, тут и там слышались голоса, крики. Мы постояли, ожидая нового толчка, затем, точно по команде, двинулись в приемную Стара и дальше, в его кабинет.
Кабинет этот был тоже велик, но поменьше отцовского. Стар сидел с краю кушетки, протирая глаза. В момент толчка он спал – и теперь недоумевал, не приснилось ли все ему. Мы заверили его, что не приснилось, и происшествие показалось ему скорей забавным, но тут зазвонили телефоны. Я наблюдала за ним как можно незаметнее. Вначале он был серый от усталости, но, по мере того как поступали донесения, в глаза его стал возвращаться блеск.
– Лопнуло несколько магистральных труб, – сказал он отцу, – вода заливает съемочную территорию.
– Там Грей ведет съемку во «Французском селении», – сказал отец.
– Вокруг «Вокзала» тоже затопило и залило «Джунгли» и «Нью-Йоркский перекресток». Но хорошо хоть, черт возьми, что обошлось без жертв. – Стар взял меня за обе руки, сказал очень серьезно: – Где вы пропадали, Сеси?
– Ты сейчас туда, Монро? – спросил отец.
– Вот только дождусь известий со всех участков. Одна электролиния тоже вышла из строя. Я послал за Робинсоном.
Стар усадил меня рядом с собой на кушетку, снова выслушал рассказ о землетрясении.
– У вас усталый вид, – сказала я так мило, по-матерински.
– Да, – согласился он. – Некуда приткнуться вечерами, вот я и остаюсь работать.
– Я подумаю, чем расцветить вам вечерок-другой.
– Бывало, я с друзьями играл в покер, пока не женился, – сказал он задумчиво. – Но мои партнеры все спились, поумирали.
Вошла мисс Дулан, его секретарша, со свежей порцией бедственных вестей.
– Робби придет и все наладит, – успокоил Стар отца. – Робинсон – вот это парень, – повернулся Стар ко мне. – Он работал раньше аварийным монтером в Миннесоте, устранял обрывы телефонных линий в снежные бураны – он ни перед чем не спасует. Он через минуту явится. Робби вам придется по душе.
Он сказал это так, словно всю жизнь мечтал свести нас вместе и с этой целью даже землетрясение устроил.
– Да, Робби вам придется по душе, – повторил он. – Вы когда возвращаетесь в колледж?
– Каникулы недавно начались.
– И вы к нам на все лето?
– Что ж, это поправимо, – сказала я. – Постараюсь поскорей уехать.
Я была как в тумане. В голове мелькнуло, что Стар недаром спрашивает, что у него насчет меня намерения, но если так, то роман наш еще на невыносимо ранней стадии – я для Стара пока всего лишь «ценный реквизит». И не таким уж все это показалось сейчас заманчивым – точно перспектива выйти замуж за вечно занятого врача. Стар редко покидал студию раньше одиннадцати вечера.
– Сколько Сесилии осталось учиться? – спросил Стар отца. – Вот я о чем, собственно.
Тут я, наверно, с жаром бы воскликнула, что мне необязательно и возвращаться в колледж, что образования у меня уже в избытке, – но вошел достойный всяческого восхищения Робинсон. Он оказался рыжим, молодым, кривоногим и рвущимся в бой.
– Знакомьтесь, Сесилия, – Робби, – сказал Стар. – А теперь идем, Робби.
Так познакомилась я с Робби – и не ощутила в этом ничего знаменательного. А зря: ведь именно Робби рассказал мне потом, как Стар обрел в ту ночь свою любовь.
В лунном свете тридцать акров съемочного городка простирались волшебной страной – не потому, что съемочные площадки так уж впрямь казались африканскими джунглями, французскими замками, шхунами на якоре, ночным Бродвеем, а потому, что они были словно картинки из растрепанных книг детства, обрывки сказок, пляшущие в пламени лунного костра. Я никогда не жила в доме с традиционным чердаком, но, по-моему, съемочная территория напоминает именно захламленный чердак, и ночами хлам колдовски преображается и оживает.
Когда Стар с Робби пришли туда, пучки прожекторных лучей уже осветили аварийные места среди разлива.
– Мы эти озера перекачаем в топь на «Тридцать шестой улице», – сказал Робби, подумав с минуту. – Настоящее стихийное бедствие, осуществленное силами городского водопровода. А гляньте вон туда!
Вниз по течению импровизированной реки двигалась огромная голова бога Шивы – и несла у себя на темени двух женщин. Статую смыло с «Бирманской» площадки, она вместе с прочими обломками плыла, прилежно следуя изгибам русла, покачиваясь, тычась – преодолевая мели. Спасавшиеся на ней женщины сидели, упершись ногами в завиток волос на голом лбу, и, казалось, любовались картиной наводнения, как с крыши экскурсионного автобуса.
– Погляди, Монро, на этих дамочек, – сказал Робби. – Занятное зрелище.
Увязая в новоявленных болотцах, Робинсон и Стар подошли к берегу потока. Отсюда женщины были хорошо видны; слегка испуганные, они повеселели при виде идущих на выручку людей.
– Пусть бы так и уплыли в сточную трубу, – сказал Робби, как истый рыцарь, – да только голова эта на будущей неделе понадобится Де Миллю.
Но Робби не был способен обидеть и муху – он тут же вошел в воду чуть не по пояс, цепляя голову багром, но голова увертывалась и вертелась. Подоспела подмога; вокруг заговорили, что одна из женщин очень красива, затем распространилось, что обе они – важные особы. Но они были простые проникшие на студию смертные, и Робби брезгливо ждал, пока они причалят, чтобы задать им перцу. Наконец статую обуздали, притянули к берегу.
– Верните голову на место! – крикнул Робби женщинам. – Это вам что, сувенир?
Одна из женщин плавно съехала вниз по щеке идола, и Робби поймал ее, поставил на сушу; вторая, поколебавшись, соскользнула тоже. Робби повернулся к Стару:
– Что велишь с ними сделать, шеф?
Стар не отвечал. С расстояния двух шагов на него, слабо улыбаясь, смотрело лицо умершей жены – и хоть бы в выражении была разница! Сквозь лунный промежуток в два шага глаза глядели знакомо, от ветра шевелился локон на родном лбу; она все улыбается – теперь слегка иначе, но тоже знакомо; губы приоткрылись, как у Минны. Страх, трепет пронизал Стара, он чуть не вскрикнул. Затхлый и тихий похоронный зал, лимузин-катафалк, приглушенно скользящий, роняющий цветы с гроба, – и оттуда, из мрака, снова явилась, теплая, светлая! Мимо неслась вода, мощные кинопрожекторы полосовали мглу, мигая, и вот зазвучал голос – иной, не голос Минны.
– Мы просим извинить нас, – сказал голос. – Мы прошли в ворота зайцами, следом за грузовиком…
Вокруг начинали уже толпиться – осветители, подсобные рабочие, и Робби тут же принялся за них, как овчарка за овец.
– Тащите большие насосы с водоемов, с четвертой площадки… застропите голову канатом… сплавьте ее обратно на досках… сперва, ради господа бога, выкачайте воду из джунглей… трубу кладите здесь, изогнутую эту… да полегче, тут все из пластмассы…
Стар глядел, как обе женщины пробирались к выходу за полисменом. Затем сделал шаг, проверяя, ушла ли из колен слабость. Прочавкал с рокотом тягач по грязи, и мимо Стара потекли вереницей люди; каждый второй взглядывал на него, улыбался, говорил: «Привет, Монро… Здравствуйте, мистер Стар… мокрая выдалась ночка, мистер Стар… Монро… Монро… Стар… Стар… Стар».
Он откликался, взмахивал рукой в ответ им, проходящим в сумраке, и это, я думаю, слегка напоминало встречу Императора со Старой Гвардией. У всякого мирка непременно свои герои, и Стар был герой киномира. Эти люди в большинстве своем работали здесь от начала, испытали великую встряску – приход эры звука – и три года кризиса, и Стар оберегал их от беды. Узы верности рвались теперь повсюду, у колоссов обнаруживались и крошились глиняные ноги; но Стар по-прежнему был их вожак, последний в своем роде. И они шли мимо, приветствуя его – как бы воздавая негромкую почесть.
За время между вечером прилета и землетрясением я на многое взглянула по-другому.
Взять, к примеру, отца. Я отца любила (это можно бы изобразить капризной кривой со многими резкими спадами), но я начала уже понимать, что сила воли – еще не замена всех качеств, делающих человека человеком. Таланты отца сводились в основном к практической сметке. Благодаря ей и своему везению он заполучил четвертую часть доходов в процветающем и шумном бизнесе – и стал компаньоном молодого Стара. В этом заключился подвиг его жизни, а дальше уж простой инстинкт не давал сорваться. Конечно, в деловых беседах на Уолл-стрит отец умел напускать туману насчет загадок фильмопроизводства, но сам не смыслил ни аза в монтаже, а тем более в перезаписи. Да и проникнуться с юности духом Америки трудно, служа подавальщиком в баре ирландского городка Баллихигана, а чувство сюжета было у отца не тоньше, чем у коммивояжера-анекдотчика. С другой стороны, он не был тайным полупаралитиком, как ***; отец являлся в студию не с обеда, а с утра, притом подозрительность он нарастил в себе, как мышцу, и перехитрить его было нелегко.
Ему повезло на Стара – крупно повезло. В киноделе Стар был путеводным маяком, подобно Эдисону и Люмьеру, Гриффиту и Чаплину. Он поднял фильмы высоко над уровнем и возможностями театра, вознес как бы на высоты золотого века (все это до введения цензуры).
О роли Стара свидетельствовало то, какой вокруг него шел шпионаж – не простая охота за внутренней информацией, за секретами технологии, а шпионаж, объектом которого было чутье Стара на перемены в зрительских вкусах, его предвидение будущего. Слишком много жизненной энергии доводилось Стару тратить на борьбу с этим шпионажем. Приходилось то и дело лавировать, замедлять темп, секретничать, – и поэтому работу Стара так же трудно описывать, как трудно вникнуть в планы полководца, психологическая сторона которых от тебя почти вся скрыта, и кончаешь простым суммированием успехов и неудач. Но я решила дать хоть беглый очерк его рабочего дня, и цель идущих ниже страниц именно в этом. Частью я взяла их из написанного в колледже сочинения «День продюсера». Большинство событий будничных я вмонтировала с помощью воображения, но всё из разряда необычного – так и было.
Наутро после потопа, на рассвете, в административное здание вошел человек. Появившись на балконе, он, по словам очевидца, постоял там, затем влез на чугунные перила и бросился головой вниз на мостовую. В итоге – сломанная рука.
Мисс Дулан, секретарша Стара, сообщила ему о случившемся, когда в девять он нажал кнопку звонка. Он спал в кабинете и проспал весь этот небольшой переполох.
– Пит Заврас? – воскликнул Стар. – Оператор?
– Его доставили к дежурному врачу. В газету это не попадет.
– Ах ты несчастье, – сказал Стар. – Я знал, что Заврас вышел в тираж, – но отчего он сник, неясно. Два года назад он снимал у нас и выглядел молодцом. Зачем же он пришел сюда кончать с собой? Как он пробрался на студию?
– Обморочил охрану с помощью старого пропуска, – пояснила Кэтрин Дулан в своей ястребино-сухой манере. Муж ее был ассистентом режиссера. – Возможно, на него как-то повлияло землетрясение.
– Он был лучший оператор Голливуда, – сказал Стар. И, даже услышав затем про сотни жертв в Лонг-Бич, Стар все не мог выбросить Завраса из мыслей – и велел секретарше выяснить причину попытки самоубийства.
Первые новости дня поступали по диктографу, вплывали в теплынь утра. Стар брился, пил кофе, слушая и делая распоряжения. Робби оставил записку: «Если потребуюсь Стару, передайте – к черту, я спать пошел». Ведущий актер заболел или захандрил; губернатор Калифорнии прибывает на студию с целой свитой гостей; помощник продюсера избил жену за испорченную фильмокопию и должен быть «разжалован в сценаристы» (разбирательство и прием губернатора входят в компетенцию отца, и актер тоже – если только не законтрактован лично Старом). В Канаде ранний снег покрыл место натурных съемок, а рабочая группа уже прибыла туда; Стар быстро просмотрел фабулу картины, прикинул, нельзя ли примениться к снегу. Нет, нельзя. Стар звонком призвал секретаршу в кабинет.
– Свяжите меня с полисменом, который удалил вчера вечером двух женщин со съемочной территории. Его зовут, кажется, Малон.
– Хорошо, мистер Стар. У телефона Джо Уаймен – относительно брюк.
– Привет, Джо, – сказал Стар в трубку. – Послушай-ка, на предварительном просмотре двое зрителей пожаловались, что у Моргана ширинка расстегнута целых полфильма… Конечно, они преувеличивают, но даже если на протяжении всего десяти футов… Нет, этих зрителей не сыщешь теперь, но вам придется снова и снова прокручивать фильм, пока не засечете этот кусок. Посадите в просмотровом побольше народа – кто-нибудь да заметит.
(Вот уж действительно:
Tout passe. – L’art robuste
Seul а l’éternité[1].)
– И сейчас придет этот принц из Дании, – сказала Кэтрин Дулан. – Он очень красивый. Хотя высоковат, – прибавила она почему-то.
– Благодарю, Катрин, – сказал Стар. – Спасибо. Тронут вашим намеком на то, что среди невысоких у нас самый красивый теперь – я. Пусть высокого гостя поводят по съемкам, и скажите ему, что в час мы с ним завтракаем.
– И в приемной ждет мистер Джордж Боксли – вид у него отменно, по-английски, злой.
– Что ж, уделим ему десять минут.
Когда она уже выходила, Стар спросил:
– От Робби не было звонка?
– Нет.
– Позвоните звуковикам, и если они могут с ним связаться, то спросите вот что. Спросите у Робби, не знает ли он, как зовут тех вчерашних ночных посетительниц. Хотя бы одну из них. А если не фамилию, то пусть даст любую деталь, примету, по которой можно бы их разыскать.
– Что еще узнать у него?
– Больше ничего. Но скажите ему, это важно – пока у него в памяти свежо. Кто они такие? Да-да, спросите его, кто они, что они. То есть…
Она ждала, опустив глаза в блокнот и быстро записывая.
– …то есть они, возможно… сомнительной репутации? Не актрисы ли? А впрочем, это все отставить. Пусть только подскажет, как их найти.
Полисмен Малон смог сообщить немного. Две дамочки, и он их быстро выставил со студии, будьте спокойны. Причем одна сердилась. – Которая? – Да одна из тех двух. У них машина стояла, «шевролетка». Хотел даже номер записать. – Сердилась та, что покрасивей? – Вот уж не приметил.
Ничего Малон не приметил и не заметил. Даже на студии уже успели забыть Минну. За каких-нибудь три года. Что ж, по линии полисмена – все.
Мистера Джорджа Боксли Стар встретил отечески доброй улыбкой. Она выработалась у Стара из улыбки, так сказать, сыновней, когда Стар еще юнцом был взброшен на высокий пост. Первоначально то была улыбка уважения к старшим; затем вершить дела на студии стал все больше он и все меньше они, старшие, и улыбка стала смягчать этот сдвиг и, наконец, раскрылась в улыбку доброты сердечной – иногда чуть торопливую, усталую, но неизменно адресованную всякому, кто в течение данного часа не навлек на себя гнев Стара. Всякому, кого Стар не намеревался резко и прямо оскорбить.
Мистер Боксли не улыбнулся в ответ. Он вошел так, словно его втащили силой, хотя втаскивавших и не видно было. У кресла он остановился, но опять-таки точно не сам сел, а был схвачен за локти двумя невидимыми конвоирами и усажен. Он молчал насупленно. Закурил предложенную Старом сигарету, но и тут казалось, будто спичку поднесли некие внешние силы, которым он брезгливо повинуется.
Стар смотрел на него с учтивостью.
– В чем-то неполадки, мистер Боксли?
Романист молча поднял на Стара глаза, темные, как грозовая туча.
– Ваше письмо я прочел, – сказал Стар, отбросив любезный тон, каким молодой директор школы обращается к ученику, и заговорив «на равных» – с оттенком почтения, но и с достоинством.
– Я не могу добиться, чтобы сценарий писался по-моему, – взорвался Боксли. – У вас у всех отношение ко мне очень милое, но это прямо какой-то заговор. Вы мне дали в сотрудники двух поденщиков, которые меня выслушивают, а затем все портят – по-видимому, лексикон их не превышает сотни слов.
– А вы бы сами писали текст, – сказал Стар.
– Я и писал. Я послал вам фрагмент.
– Но там были одни разговоры, перебрасывание словами, – мягко сказал Стар. – Интересные, но только разговоры.
Лишь с величайшим трудом удалось двум призрачным конвоирам удержать Боксли в кресле. Он порывался встать; он издал негромкий, лающий какой-то звук – если смех, то отнюдь не веселый.
– У вас тут, видимо, не принято читать сценарии. В моем фрагменте эти разговоры происходят во время поединка. Под конец один из дуэлянтов падает в колодец, и его вытаскивают в бадье. – Боксли опять пролаял-засмеялся и смолк.
– А в свой роман вы бы вставили это, мистер Боксли?
– Что? Нет, разумеется.
– Сочли бы это дешевкой?
– В кинематографии стандарты другие, – сказал Боксли уклончиво.
– А вы ходите в кино?
– Нет, почти не хожу.
– Не потому ли, что там вечно дерутся на дуэлях и падают в колодцы?
– Да, и к тому же у актеров неестественно напряженные лица, гримасы, а диалог искусствен и неправдоподобен.
– Отставим на минуту диалог, – сказал Стар. – Согласен, что у вас он изящнее, чем у этих поденщиков, – потому мы и пригласили вас. Но давайте вообразим что-нибудь не относящееся ни к плохому диалогу, ни к прыжкам в колодцы. Есть у вас в рабочей комнате газовая печка?
– Есть, по-моему, – сказал Боксли сухо, – но я ею не пользуюсь.
– Допустим, вы сидите у себя, – продолжал Стар. – Весь день вы дрались на дуэлях или же писали текст и теперь устали драться и писать. Просто сидите и смотрите тупо – мы все, бывает, выдыхаемся. В комнату входит миловидная стенографистка – вы ее уже раньше встречали и вяло смотрите теперь на нее. Вас она не видит, хотя вы рядом. Она снимает перчатки, открывает сумочку, вытряхивает из нее на стол…
Он встал, бросил на письменный стол перед собой кольцо с ключами.
– Вытряхивает две десятицентовые монеты и пятак – и картонный спичечный коробок. Пятак она оставляет на столе, десятицентовики кладет обратно в сумочку, а черные свои перчатки несет к печке, открывает дверцу и сует внутрь. Присев на корточки, достает из коробка единственную спичку. Вы замечаете, что в окно потянуло сквозняком, – но в это время зазвонил ваш телефон. Девушка берет трубку, отзывается, слушает – и произносит с расстановкой: «Я в жизни не имела черных перчаток». Кладет трубку, приседает опять у печки, зажигает спичку – и тут вы вдруг быстро оглядываетесь и видите, что в комнате присутствует еще и третий, следящий за каждым движением девушки…
Стар замолчал. Взял ключи, спрятал в карман.
– Продолжайте, – сказал Боксли, улыбаясь. – Что происходит затем?
– Не знаю, – сказал Стар. – Я просто занимался кинематографией.
– Но это мелодрама, – возразил Боксли, чувствуя, что выходит из спора побежденным.
– Не обязательно, – сказал Стар. – Во всяком случае, никто не метался, не гримасничал, не вел дешевых диалогов. Была всего-навсего одна – плохая – строчка диалога, и писателю вашего калибра нетрудно ее улучшить. Но я сумел вас все же заинтересовать.
– А пятак зачем? – уклонился Боксли от подтверждения.