«Ходил в деревню к Ф. И. Тютчеву, – отмечал он в августе 1820 года, – разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе… об авторах, писавших об этом: Виланде, Лессинге, Шиллере, Аддисоне, Паскале, Руссо… Еще разговаривал о бедности нашей в писателях. Что у нас есть? Какие книги имеем мы от наших богословов, философов, математиков, физиков, химиков, медиков? О препятствиях у нас к просвещению…»
Уже одно перечисление европейских писателей вызывает уважение к друзьям, младшему из которых не исполнилось еще и семнадцати, делает честь их начитанности и широте кругозора. В числе прочитанных авторов, например, Христофор Виланд, немецкий писатель, создавший живую литературную форму рассказа, автор в то время известных романов «Арагон» и «Абдеритяне»; англичанин Джозеф Аддисон, автор знаменитой трагедии «Катон», в которой он призывал служить гражданским идеалам, беря в пример Древний Рим.
Подчеркивает их любознательность и имя выдающегося немецкого писателя-баснописца и драматурга Готхольда Лессинга, сыгравшего видную роль в истории немецкой философии и общественной мысли. А сколько ночей провели юноши над захватывающим чтением знаменитой «Исповеди» – романа Жан Жака Руссо, в котором автор не побоялся рассказать правду о самом себе! А известные трактаты Блеза Паскаля? Но любимым поэтом и драматургом Тютчева всегда оставался Фридрих Шиллер, стихотворения которого он вскоре с наслаждением начнет переводить.
Годы учения Погодина, Тютчева и их сверстников считались «патриархальною эпохою» Московского университета. «Студенческая жизнь, – вспоминал знаменитый хирург Николай Иванович Пирогов, – до кончины императора Александра I была привольная. Мы не видывали попечителя – князя Оболенского, да и с ректором – Антонским – встречались вступающие в университет кутилы и забияки (видимо, имелись в виду нравоучительные беседы с ними. – Г. Ч.). Несмотря на это, я не помню ничего особенно неприличного. Скорее выдавалась и поражала нас наружность у профессоров, так как одни из них, в своих каретах четверкою, с ливрейными лакеями на запятках… казались нам важными сановниками, а другие… ездившие на ваньках, во фризовых шинелях – имели вид преследуемых судьбою париев».
Можно сказать, что университетские науки после неплохой домашней подготовки давались юноше сравнительно легко. Знание с детства французского и немецкого языков, широкие интересы Тютчева, эрудиция преподавателей, хороший круг друзей в определенной мере дают представление о том, как сформировался человек, о котором десять лет спустя, даже не подозревая о большом поэтическом таланте его, Иван Васильевич Киреевский скажет, что «у нас таких людей европейских можно счесть по пальцам…».
Внимательное знакомство с юношеским периодом жизни поэта и подскажет нам секрет того, как мог в довольно средней дворянской семье вырасти по-европейски образованный дипломат, которого вскоре после начала его дипломатической службы, в середине двадцатых годов прошлого века, величайший немецкий поэт Генрих Гейне будет считать одним из своих лучших русских друзей. Известный немецкий философ Фридрих Шеллинг также высоко оценит ум и знания юного русского дипломата.
Успехи сына в науках, его внутреннее возмужание было замечено и родителями. Они дали повод маменьке попытаться с помощью протекций и родственных связей помочь Федору окончить университет в два года вместо трех и устроиться поскорее на службу.
В августе 1821 года Погодин пишет одному из университетских приятелей: «Тютчеву, кажется, вышло разрешение на экзамен. Князь Андрей Петрович Оболенский (попечитель) был у графини Остерман-Толстой, тетки Тютчева, и сказывал ей, что дело идет уж из Питера». Это и было дело о разрешении Тютчеву сдачи экзаменов за полный курс окончания университета. При этом было принято во внимание, что юный поэт три года был вольнослушателем, когда он вместе с Раичем посещал университет до поступления в него.
Результаты экзаменов превзошли все ожидания, о чем и был составлен соответствующий акт, в котором, в частности, говорилось, что «Тютчев не только достоин звания действительного студента, но и звания кандидата словесных наук…». Это утверждение «в кандидатском достоинстве» состоялось 23 ноября 1821 года, в день восемнадцатилетия Федора Тютчева, а через три недели он уже держал в руках аттестат об окончании Московского университета «в степени кандидата Отделения словесных наук».
Шли к концу и посещения поэтом Общества любителей российской словесности. На пятьдесят шестом заседании Общества один из лучших чтецов его Федор Федорович Кокошкин прочитал тютчевское «Весеннее приветствие стихотворцам», которое вскоре было опубликовано в двадцатой части «Трудов» Общества. И наконец, 18 марта 1822 года, когда Тютчев уже был зачислен на службу в Государственную коллегию иностранных дел и находился в Петербурге, С. В. Смирнов читал переложение Тютчевым элегии Ламартина «Уединение», опубликованное потом сразу в нескольких изданиях под заголовком «Одиночество».
Последний раз Тютчев присутствовал на заседании Общества 27 мая 1822 года, вскоре по возвращении из Петербурга, где его родственник, известный герой Кульмской битвы, генерал от инфантерии Александр Иванович Остерман-Толстой, выхлопотал для племянника должность сверхштатного чиновника при русской дипломатической миссии в баварской столице. Тютчев прощался с друзьями, старыми профессорами, с известными поэтами Москвы.
«Он едет, – писал Погодин в дневнике, – при посольстве в Мюнхен. Чудесное место. Он спросил меня о московских, я его о петербургских литературных новостях. Дал слово писать из Мюнхена».
А через две недели в дорожной карете поэт вместе со своим покровителем Остерманом-Толстым выедет за последний шлагбаум Москвы. На козлах кареты, рядом с кучером, будет восседать его старый дядька, Николай Афанасьевич Хлопов, «ходивший за дитятею с его четырехлетнего возраста».
Еще во времена учения Тютчева в университете многие из его сверстников-студентов зачитывались первыми вольнолюбивыми стихотворениями молодого Пушкина, широко расходившимися в списках в обеих столицах. Особенно популярны были пушкинские «Деревня» и «Вольность», чтение которых повсеместно преследовалось, возбранялось начальством. Но разве грозными указаниями можно было что-либо запретить, особенно молодежи? Тем более что в Петербурге и Москве уже широко вело агитацию пришедшее на смену Союза спасения новое, более законспирированное и организованное общество Союз благоденствия. И о его существовании кое-кто из дворянской молодежи догадывался.
Трудно предположить, что знал об этом Тютчев, но он как-то незаметно для себя оказался в тесном кругу настоящих и бывших членов тайных обществ. Любимый учитель Раич вступил в члены Союза благоденствия. Вскоре туда же вступил и двоюродный брат поэта, живший с ним в одном доме, питомец училища колонновожатых Алексей Шереметев. С начала двадцатых годов в дом Тютчевых, к жившей у них тетке Федора, Надежде Николаевне Шереметевой, мечтавшей выдать замуж свою младшую дочь Анастасию, зачастил Иван Дмитриевич Якушкин, один из видных деятелей тайных обществ. Часто бывали в доме в Армянском переулке и друзья Николая Тютчева и Алексея Шереметева по училищу колонновожатых – Петр Муханов, Александр Корнилович и другие молодые люди, ставшие в дальнейшем членами Северного и Южного тайных обществ. Всех их знавал Федор Тютчев, был с ними в хороших отношениях, а с некоторыми даже дружил. И не было здесь ничего удивительного.
О подобном много лет спустя писал в своих воспоминаниях декабрист Александр Розен: «Члены общества собирались в своих кружках, все знали их по их умственным занятиям, по их жизни благонравной, по заслуженному уважению, которое явно им оказывалось и в полках, и в обществе; так мудрено ли, что наблюдатели, жаждавшие познаний и значения в обществе, пристали к ним и сделались членами сперва литературных и учебных обществ, а потом политических?»
Но, как оказалось, не все «наблюдатели, жаждавшие познаний», примкнули к тайным обществам. В дальнейших событиях по разную сторону баррикад оказались, например, высокопоставленные военные – братья Михаил и Алексей Орловы, выпускники училища колонновожатых братья Петр и Павел Мухановы и другие. Хорошо еще, если те, которые не примкнули к тайным обществам, оказались лишь в роли сторонних наблюдателей развивающихся революционных событий. А ведь были среди них и прямые пособники действий правительства.
1 ноября 1820 года Погодин записывает в дневнике: «Говорил с Тютчевым о молодом Пушкине, об оде его „Вольность“, о свободном, благородном духе мыслей, появившемся у нас с некоторого времени…» Чтение подобных вольнолюбивых стихов чаще всего происходило в кружке Раича, который жил в это время на Большой Дмитровке, при училище колонновожатых, преподавая русскую словесность младшему сыну начальника училища генерал-майора Н. Н. Муравьева. Многие питомцы этого учебного заведения могли догадываться о той роли, которую играл в организации тайных обществ старший сын Николая Николаевича, полковник Генерального штаба Александр Николаевич Муравьев. Их любимым преподавателем был член литературного кружка Раича штабс-капитан Петр Колошин, также один из организаторов Союза спасения. Заниматься поэзией к Семену Егоровичу приходили юноши из самых разных семей москвичей. Кружку покровительствовал даже генерал-губернатор Москвы князь Дмитрий Владимирович Голицын. Кроме Тютчева и Погодина кружок посещали юный князь Владимир Федорович Одоевский, Степан Петрович Шевырёв – будущий профессор Московского университета, Дмитрий Петрович Ознобишин, Николай Васильевич Путята, дочь которого впоследствии выйдет замуж за сына Тютчева Ивана Федоровича, и другие. Многие из них станут в дальнейшем известными литераторами, деятелями русской культуры.
Делая запись в дневнике, Погодин еще не подозревал, что у его приятеля уже готов ответ на оду Пушкина. В начале ноября Федор сделал последние поправки и набело переписал стихотворение, назвав его «К оде Пушкина на Вольность»:
Огнем свободы пламенея
И заглушая звук цепей,
Проснулся в лире дух Алцея —
И рабства пыль слетела с ней…
Обличительные строки Пушкина, направленные против тиранов древности (а на самом деле разящие современных!), как будто находят сочувствие у Тютчева. В них он видит пробуждение «духа Алцея» – греческого поэта-тираноборца VII–VI веков до н. э., – во время которого искры от «огня свободы» Божьим пламенем «ниспадали на чела бледные царей». Но далее в стихотворении, приветствуя способность Пушкина «вещать тиранам закоснелым» святые истины свободы, Тютчев в то же время призывает его только «смягчать» сердца царей, но ни в коей мере не «тревожить» их. Ратуя за спокойствие и рассудительность в поэтических строках, Тютчев категоричен в сохранении «блеска» царского венца, самой монархии.
В стихотворении «К оде Пушкина на Вольность» заметно, что политическое мировоззрение семнадцатилетнего Тютчева в ту пору отмечено чертами ограниченного свободомыслия, сочетающегося с твердой приверженностью к устоям русского монархического строя. Мало того, в пушкинской оде были такие места, которые заставили Тютчева – питомца стародворянского гнезда, принадлежащего к привилегированному классу, – с опаской насторожиться. Ему почудилось в словах Пушкина, что в «Вольности» тот слишком смело играет о огнем. Например, он в открытую напоминает тиранам мира, в частности царю Александру I, об убийстве Павла I в Михайловском замке в Петербурге 11 марта 1801 года.
То, что Тютчев написал – пусть даже и столь осторожный, по мнению друзей, – ответ на оду, способствовало его скорому определению к гражданской службе. Про стихотворение узнала маменька Екатерина Львовна и пришла в ужас: «Как мог мой Федор написать „тиранам закоснелым“, подумать только! А если прознаются про это в Петербурге? Ведь вот, Сашка Пушкин: уехал в ссылку на перекладных – Аракчеев небось не дремлет. Не помогут нам тогда и влиятельные родственники, и друзей нужных не сыщешь!»
Тогда-то и появилось прошение студента Тютчева о разрешении ему досрочно сдать экзамены за полный курс учения в университете. Маменька хотела поскорее убрать сына из университета, который она с некоторых пор не без основания считала рассадником крамольных мыслей. Так и оказался юный дипломат в карете, увозящей его в благонамеренную баварскую столицу.
Мировоззрение Тютчева характеризует и его стихотворение «14-ое декабря 1825», написанное им, скорее всего, во второй половине 1826 года по слухам и официальным сведениям, доходившим из России в Мюнхен. Но этому сочинению предшествовал более чем полугодовой отпуск, который молодой камер-юнкер (это звание он получил, кстати, в честь торжеств по поводу рождения великой княжны Александры, 14 июня 1825 года) с 11 июня того же года проводил в Москве.
«Увидел Тютчева, приехавшего из чужих краев, – записывал Погодин в дневнике 20–25 июня. – Говорил с ним об иностранной литературе, о политике, образе жизни тамошней и пр. Мечет словами, хотя и видно, что он там не слишком много занимался делом; он пахнет Двором. – Отпустил мне много острот. „В России канцелярия и казармы. – Все движется около кнута и чина. – Мы знали афишку, но не знали действия и т. п.“».
Это как будто бы отличное от взглядов двора мнение юного дипломата, кажется, больше походило на высказывания будущих декабристов. Но как будет видно дальше, о выступлении декабристов, которое он вполне мог наблюдать воочию из окон дома дяди Остермана на Английской набережной в тот памятный для России день 14 декабря 1825 года, он выскажет свое мнение в стихах.
Ну а тогда, летом 1825 года, в доме отца, в Армянском переулке, вновь зажили два брата – Николай, капитан Гвардейского генерального штаба, и Федор, дипломат. Отдельный вход на третий этаж со своими комнатами чуть позже получил и бывший в Москве проездом их двоюродный брат, лейтенант 8-го гвардейского экипажа, будущий декабрист Дмитрий Иринархович Завалишин. Надежда Николаевна Шереметева ожидала здесь зятя Ивана Дмитриевича Якушкина с семьей. Молодежь часто ездила в гости, где в светских и литературных гостиных особенно в ходу были списки новых стихотворений Пушкина и Грибоедова.
«Привезенным мною экземпляром „Горе от ума“, – вспоминал Завалишин, – немедленно овладели сыновья Ивана Николаевича, Федор Иванович… и Николай Иванович, офицер Гвардейского генерального штаба, а также и племянник Ивана Николаевича Алексей Васильевич Шереметев, живший у него в доме…
Как скоро убедились, что списанный мною экземпляр есть самый лучший из известных тогда в Москве, из которых многие были наполнены самыми грубыми ошибками и представляли, сверх того, значительные пропуски, то его стали читать публично в разных местах и прочли, между прочим, у кн. Зинаиды Волконской, за что и чтецам и мне порядочно-таки намылила голову та самая особа, которая в пьесе означена под именем кн. Марьи Алексеевны».
Спустя примерно полгода после своего возвращения в Мюнхен Тютчев написал о том событии стихотворение «14-ое декабря 1825», по всей вероятности выразив в нем свое отношение к происшедшему тогда. Начиналось оно такими словами:
Вас развратило Самовластье,
И меч его вас поразил…
Из мемуарной и эпистолярной литературы нам известно, что под словом «Самовластье» обычно подразумевают самодержавие. Отсюда у поэта и мысль о том, что самодержавие своим произволом, неисполнимыми посулами «развратило» граждан, в том числе декабристов, и они – «жертвы мысли безрассудной» – поднялись против крепостнического строя. Но в то же время это «Самовластье», его карающий «меч» поразили членов тайных обществ, ибо на стороне царизма был «неподкупный» закон. Интересно, что во второй строфе стихотворения Тютчев сравнивает царское правительство, царизм с «вековой громадой льдов», с «вечным полюсом», растопить который, конечно, не хватило бы всей «вашей крови скудной». По всей видимости, поэт считает бесцельной гибель декабристов, «скудная» кровь которых не оставляет после себя никаких следов.
В этом стихотворении, как видим, ярко проявился противоречивый характер его творца, так и не выразившего своего четкого отношения к происшедшему в России событию.